Волченко СергейЖИВЫЕ НА КЛАДБИЩЕ(документальный сценарий)
Мчимся в коридоре скал под узкой слепящей полосой южного неба. Со свистом проносятся мимо дорожные знаки, с яростным и кратким, как взрыв, гулом исчезают позади встречные автомобили. Вдруг скалы упали, и небо, обернувшись морем, вымахнуло под самый край дороги. Ощущение скорости сразу исчезло, и, кажется, лишь ничтожность еще нескольких километров асфальта помогла донестись нам до того ближайшего места под небом, где люди оборудовали себе отдых. Голос волн здесь уже навсегда потонул в громе репродукторов, установленных специально повыше — на столбах и крышах турбаз, чтоб даже в самом дальнем уголке поселка отдыхающий не выпал за границу той шумной курортной жизни, ради которой он сюда приехал. По всему берегу бессмысленно глядят в себя на стендах черные буквы: "Купание запрещено", "Пляж заражен". Все лезут в воду, и словно сама "Жара вздула набившуюся между волнорезами людскую плоть, ...отдыхают толпами, радостно добавляя к невидимой заразе кучи битого стекла, объедков и прочего мусора. Однако если потолкаться здесь подольше, то можно почувствовать, как само исчезновение дней короткого отпуска не дает людям ни передохнуть, ни опомниться, и все гонит и гонит их с транзисторами на отрав-ленный пляж и с пляжа, толкает в столовые или бары, а когда на-станут сумерки, в неистовом ритме трет их друг о друга... на одной танцплощадке, на другой, третьей, пятой. А дальше, представьте, мы слышим гром их музыки сразу одновременно, оказавшись высоко на холме, с которого виден весь охваченный огнями поселок. Но тут, на окраине, она доносится с разных концов его еле слышно, и ощущение тишины только усиливается ее далекими всплесками, а на вершине холма бетонный столб и слабый свист ветра на его углах, но, приблизившись вплотную, слышим, что свист довольно мощ-ный, конечно, это не тот вихрь, с которым мы неслись между скал, однако в его непринужденном постоянстве ощущается такая сила, что если постоять у столба подольше, он может услышаться страш-нее и громче любого бурана. Спускаемся с холма по другую сторону от поселка и вдруг замечаем, что идем меж крестов и надгробий. Сгущающиеся сумерки с каждой минутой все глубже погружают их в темноту той пугающей мистики, которая всегда тревожит нас при мысли о смерти. Однако днем кладбище выглядит куда веселее, можно сказать, даже празднично: среди кипарисов по всему склону пестрят ограды, кресты светятся голубым, серебристым, желтым, зеленым... Дорож-ки подметены. Заброшенных могил нет. Даже на самой вершине старинные растрескавшиеся татарские могильники с арабскими выпуклыми буквами — и те аккуратно прибраны. На одной из могил старуха прикапывает саженцы туй. Внеш-ность у нее весьма примечательна: крючковатый нос, припухлости на скулах, холодные бесцветные глаза, голова, как у пирата, лихо повязана полотенцем. — Уже прожила восемьдесят пять лет, — вдруг говорит стару-ха. — Я не верю ни в бога, ни в черта, но на кладбище после солн-ца — самая нехорошая примета. Как солнце зайдет — всех гоню. А днем сама всегда здесь. Совсем захирела за последний год. Живым помогать — силы нема. Так хоть здесь буду. А больше уж не годна ни на что. Кто придет сюда к своим — пойду блины спеку, помянем вместе. Или вот могилы есть — родственников никого не осталось, так кто ж последит, если не я. Это мой христианский долг. Сама... Но не договорив, старуха с неожиданным проворством кинулась к ближайшему надгробию и затаилась за ним: внизу появился человек в затертом светлом костюме с орденскими планками на лац-кане пиджака. Он озирался по сторонам и, никого не увидев стал было тянуться рукой к тарелке с конфетами, печеньем, а, главное, к стакану, кем-то оставленными на могиле после поминок, но отчаянный вопль прервал это движение, и, не оглядываясь, словно визг к нему не имеет никакого отношения, человек дернулся вперед и нетвердой походкой заковылял к выходу. — Я тебе похожу по кладбищу! — потрясая палкой вопила вслед ему Анастасия Тимофеевна. — Знает, знает, когда придти! Устроил себе забегаловку! Нарочно буду сторожить до солнца! Погуляешь тут после похорон! Собаку привяжу к калитке! Она тебе брюки починит! Пьяницы чертовы! И не ходи сюда! Две старческие фигуры неуклюже, ужасно медленно, обе грозясь друг другу палками, одна молча, другая визжа проклятия направ-лялись вниз меж кладбищенских могил. Наконец старик достиг ка-литки и, не оглядываясь, пошел по дороге, а Тимофеевна остано-вилась у холмика еще не обсохшей земли, подняла с тарелки стакан и понюхала жидкость в нем. — Водка. Сами пили на поминках и ему принесли. А ведь Ва-лерий — ребенок. Он и не пил никогда. Зачем принесли? И что ставить над ним? То ли крест, то ли звезду. Привезли убитого. Звезду поставят. — Гляньте, какая я стала никудышная! Во! — говорит она нам уже у себя дома, лежа на кровати и прикладывая ко лбу смоченное уксусом полотенце. И действительно, лицо все серебрится мельчай-шими каплями влаги, холодные глаза ввалились, губы посинели. — На огороде с картохой чуть поелозила, и уже ноги замлели и дыхать нечем. Сын не поможет ни в чем. На одном дворе — как чужие. Сознание терять стала. Один раз грянулась — так прямо на палец, связки и полопались все. И главное, так нежненько хрустнул зараза! У сына жигуленок. Просила свезть в больницу — и то отказал. Ма-шину словил, а сам не повез — некогда все ему. Только приказывать может... Да мне не обидно: так и так через год приставлюсь. Уже платьице себе сшила синее, иконку припасла. В сундучке все. Место на кладбище уготовила. И двести рублей скопила. Все уже... Жалко бабку и хочется с сыном поговорить... — Что же вы матери своей не поможете? — спрашиваем Ки-рилла, — ведь невозможно ей одной со своим хозяйством-то... Кирилл часто плавит бруски свинца в особой жаровне, из ко-торой свинец каплями вытекает в воду, тут же превращаясь в дробь. Вот и сейчас, на обеденном столе целая гора дроби и кажется уже всех зверей в Крыму можно уничтожить таким количеством. — Как же, поможешь ей! Я ее, по правде говоря, избегаю. Боюсь! — говорит голос Кирилла из-за горы дроби. — Что-нибудь не так скажешь случайно, или что-то не так поймет — хлопот не оберешься. Даже за самую мелочь мстить станет. И откуда только силы на это берутся. Вот сказал ей, что доски надо перенести, чтоб проще белье было вешать. Думал, она своих отдыхающих попросит. Так она нарочно сама перенесла, и только после этого велела мне смотать проволоку и больше белье на ее половине не вешать. Только вы ей ничего не говорите! — А нам она, наоборот, показалась такой доброй! Последние силы кладбищу отдает. — "Доброй"! Не знаю, что ей далось это кладбище. С внуками б лучше посидела... Во дворе за столом под деревом Анастасия Тимофеевна боком, словно на минутку, пристроилась на скамье и стала натирать на терке копченую колбасу. — Кури! Кури! Кури! — позвала она цыплят. — Если жрать не давать — подохнут все. Вот я и кормлю их каждый день. Старуха схватила горсть тертой колбасы и раскинула по земле. — Пусть попробуют, — оставшуюся колбасу она принялась есть сама. — Что себе — то и им: пользуются, что бабка без зубов. В войну староста все зубы повыбил. Передали ему, что у меня партизан раненый — он и нагрянул. "Ты, говорят, человека прячешь?" "Нет у меня никакого человека", — отвечаю, а сама, как без ног, на лавку плюхнулась: вдруг забыла, что день назад закопала его в низинке у старой могилы. Там земля без камней. "Сейчас найдем", — говорит. Пошли искать. Тогда только и вспомнила, что его уже целый день как нету. Вот как страх память съедает. Вернулся и, бешеный, со-бака, что не нашел, схватил винтовку у мальчишки-полицая и как махнет прикладом мне у зубы. Уклоняться, нельзя. Нет! а то при-стрелил бы вовсе. Все зубы вышиб. Крот земляной! Змеюка! А не-давно вижу в нашей газете его морду. Нашли! И по радио симферопольскому на весь Крым передали, у меня еще репродуктор висел — большой, черный, как сковородка: всем, кому он какое зло при-чинил, явиться в Симферополь на суд. Напрасно обрадовалась: на два дня после суда газета попалась и объявления не слыхала! Не знала! — и вдруг, заработав перед своим лицом скрюченными паль-цами, Анастасия Тимофеевна завопила: — Я б ему там все глаза выжрала! Не оторвали б! — А мальчишка-полицай — тоже наш был? — Наш, наш! Немцы говорили, наши творили! И сейчас войны нет, а все то же творится! Трагедия кругом! Вот даже здесь. Вернулися назад татары. Кто их зовет крымским татарами, но я просто — татары. Притулили на краю поселочка палатки, никого не трогают. А первым делом прибрали наверху свои древние могилы. Я их тогда сразу же зауважала. И вдруг какая-то сука, ла-ла, ла-ла, — языком своим по поселку, что они без талонов на жратву для пуза, десять кур в магазине скупили. Шум и свара. Потом милиция. Хотели их всех за ноги, за руки в грузовик покидать и отвезти все равно куда. Э-э, не выйдет! Татары окатились бензином, спички в руки: "Наши предки здесь жили, а мы сгорим здесь!" Вот... Стояли так долго. Но менты все ж отступились. А ночью кто-то ломом загубил две татарских могилы. Там на верху, где три кипарисины. Эх, не поленилась. Как пошла по поселку и в каждой хате сказала: кто кому хочет ножик в пузо запхать — пхайте, может, на то и рождены были, я не ведаю, но чтоб могилы крушить — это ж какая злоба! Это ж трагедия уже такая, что некуда дальше! Вот. И, значит, сказала: если кто разбой или скверну мне на могилах учинит — на того всех собак Кирилла из клеток пушу. Такую охоту заделаю, — кишок никто не соберет. С тех пор порядок полный! А собаки у Кирилла действительно совсем бешеные: расчетливо воспитаны человеком так, чтобы редкая свобода была им только кровавой охотой на зверя; и уже давно — все, что за решеткой, для них значит терзать и рвать. Заметив на холме очередную процессию, собаки начинают с шумом кидаться на решетки; тесные, постав-ленные одна на другую клетки ходят ходуном и с грохотом падают на землю... А тут же, совсем рядом, скорбные несчастные лица людей, полные бессильного страха, что не могут узнать любимого человека в последнем его изменении. И Анастасия Тимофеевна тут же среди них уже помогает посадить в свежую могилу цветы. — Где увидишь человека добрым? — только здесь. Вот отыми у меня кладбище — не выживу, — часто говорит она с той безы-сходной жалостью к людям, какая просыпается в нас со слезами лишь к бессилию покойника. А иногда вдруг скажет с безжалостной и уверенной надменностью: — Где увидишь человека добрым, как не на кладбище? — И сейчас слышим даже злорадство: мол, там, за оградой, от вас добра уже не дождешься, а вот здесь вы и попались мне со своими немощ-ными слезами. Я то могу любить не себя, не других, а то, чего нет... Бесполезно тут возражать или спорить с ней: кажется, что дви-жется она среди могил, говорит или просто смотрит на нас как бы не своей силой, так что невольно начинаешь все осязать тем же, что живет в ней и глядит из ее лица, неважно, ответит она вам или нет; и тогда даже обычный лай собак с ее двора вдруг свирепо и гадко вцепится в самое существо вашего горя, отняв последние силы. Вам покажется, что они чуют сейчас вашу слабость, вашу именно чело-веческую слабость: ибо, в отличие от животных, мы каким-то дья-вольским роком обязаны не только помнить и множить опыт зла своих предков, за что расплачиваемся уже всей залитой, пропитан-ной ядом землей, но и чтить их за это обрядом похорон, и даже слезы свои должны назвать любовью к ним, когда прольются они от муки и страха, что нету ее, и уйдем только с чувством неразгаданной тоски и бессилия — от чего они, звери, все же избавлены и сейчас захле-бываются в клетках ненавистным ко всякой слабости лаем. — Страшный человек, — говорит нам с вами соседка Анастасии Тимофеевны. — Ее тут все боятся! Только по-хорошему с ней можно, буквально вынуждает. Однажды я привязала корову на том месте, где она своих гусей обычно пасет. Подошла ко мне, говорит: "Убирай свою скотину". Я говорю ей: "Нет! Что ж из того, что тут твои гуси раньше паслись. Вот если моя корова к тебе в огород зайдет, тогда и командуй". Короче, не уступила ей и одного ее гуся чуть ногой в сторону. Что вы думаете? прибегают ко мне соседи, говорят: "Твоя корова взбесилась!" Побежала и вижу: кричит, прыгает, изо рта пена, к себе не подпускает. И что она с ней сделала? Впрочем, не пойман — не вор! Соседи тоже — никто не видел. Анастасия Тимофеевна останавливается у деревянного невы-сокого надгробия с прибитой к нему пятиконечной звездой и говорит нам: — Вот его у себя на чердаке скрыла от немцев. Партизан. Отряд отступал, и его оставили мне раненого, а он всех пережил: их в следующий день перебили. Уж после них на чердаке в моих руках помер. Весь бок черным гноем разлился. Не выходила. Да все равно его б уже ничто не поправило. И я его мертвого своими руками здесь ночью зарыла. Если б староста увидал — вместе в этой яме лежали б сейчас. Неглубоко он совсем, и метра не будет! Вот он! вот он! весь он здесь и сейчас! И сейчас есть! Все мне тогда передал! Когда умирал — говорит: "Тебе еще долго жить — иди ко мне. Иди, не бойся!" — я нагнулась. А он меня как схватил да как прижал к себе, и ухо прямо к губам своим и долго-долго в самое ухо учил как мстить через жи-вотных! Разных секретов передал, как мстить за зло, за то, что я, рискуя собой, спасала его! Через животных. Передал и умер сразу почти. Я только один раз попробовала, когда надо было. На корове. И взбесилась корова. Ничего никто поделать не мог. Один только раз применила. В награду за то, что спасала, передал он мне это... Увидим на миг, как ветер сорвет с могил ворон, и, неподвижные, увеличенные взмахами крыльев, они покажутся против ветра тяже-лыми и черными, как индюки... — Что, по-вашему, сильнее, добро или зло? — спрашиваем мы Анастасию Тимофеевну, сидя вместе с ней на кухне за столом. — Зло сильнее!!! — Почему? Вот вы, с одной стороны, говорите, что все плохие, а сами чуть что тоже готовы зло причинить. Разве от этого кто-ни-будь станет лучше? — А от добра станет? — Конечно. Например, вам кто-нибудь сделает плохое, а вы ему, наоборот, хорошее. А потом это так и пойдет по цепочке от одного к другому. И окажется, что сильнее добро. — Не окажется. — Почему? — Не поймут! Не то, что добра — зла не понимают! Если б зло понимали, оно б и не нужно было. От добра только еще хуже будет, если всяких гадов кормить им. И никогда оно по цепочке не пойдет. — Ну, если так говорить, то, естественно, не пойдет. — Хе! Говорить! Как раз, если только говорить о добре, может тогда-то и пойдет! А вот если делать его — тогда и не сдвинется. Потому что зло им кормится! И я б хотела не делать, не делать добра, но я не в силах! Я последнее, дура, отдам, если попросят. Соседка всегда: то ей дай, это. Вчера сала опять просила. Я всегда даю, потому что мне не жалко. Но сама про себя думаю: что б ты подавилась этим салом моим! Один черт, как была жадюгой, так жадюгой и останется. Так уж лучше дать, коль без разницы. А сама подумаю: что б ты подавилась им. — Но ведь не все же жадюги. — Правильно. Поэтому кто мне столько добра сделает, я столько добра сделаю. — Старуха разводит руками. — А кто столько зла сделает, — показывает ноготок, — я ему во сколько сделаю! — раз-водит руками во всю ширину. — Не поверите, но за доброе дело даже немца во время войны выручила. Когда жрать им не стало чего — пошли по всем дворам нашу скотину резать. Итак, знаете, нагло, будто это мы у них свою скотину украли! Будто она вся их, эта скотина-то... А у меня в сараюхе свинья с курицей жили, свинья хорошая, а курица немного контуженная была. Свинью молча за-резали, кишки долой и дальше. А я то скорей, пока не вернулись, по всему брюху здоровенный кус сала отхватила, чтоб детей кормить, — трое детей было — и сама сверху сижу, давлю задом своим, чтоб распор брюха поуже был, чтоб не догадались. И вдруг заходит один в форме — забирать приехали. Увидел — все понял. А мне ведь сказать нечего... Думаю только, что будет? И нечего, ушел, рта не раскрыв. А я, как дура, так и осталась на свинье сидеть. А потом узнала, что он еще трем бабам, у коих много детей, всю скотину оставил. А когда наши с танками, да с пулеметами ворвались — такая стрельбища, пошла, расстреливали не хуже, чем они нас. Ох, я уши сидела заткнумши. Не, хай, не жалко, а просто не могу: как будто меня всю пули дерут. Наши, значит, вошли и все опять стало наше. И дети наши, и земля наша, и скотина, и хаты. Ну, радость у всех, сами понимаете, какая великая. А я пошла своей курице контуженной немножко хлебца дать, думаю, раз праздник такой, пусть наедается. Сараюху открываю — сидит! Не курица — он сидит. Сам как контуженный. На меня не смотрит — в угол вылупился. На карачках сидит. Э-э-э, думаю, сама с тобой управлюсь! Щас залью курятник соляркой, ох, полыхать будешь! А потом думаю: во-первых, у меня там курица контуженная... и во-вторых, — что же он мне плохого сделал-то. Он ведь этой свиньей оставленной моих детей пожалел. Ай, думаю — пусть сидит. Как будто не видела и подходить туда не буду. А тут наши — дворы прочесывать. Что мне делать? Говорю, не знаю, нет никого! А они прямо к курятнику. Тут я хва-танула свои пять похоронок и за ними. Кричу: вы здесь по моей крови ходите! У меня пять человек за Севастополь легло! И все пять похороночек перед ними веером, одна к одной: отец, муж, брат, брат отца и сводный брат. Встала перед курятником и давай этим веером обмахиваться и улыба-а-аюсь, хе-хе! Красота-а-а! Они как увидали, что похоронками своего отца, да братьев на себя этак сладко ветерок гоню — и тикать со двора на три метра против ветра, не считая брызгав. Наверно, решили, что я помешанная от горя. — А был случай, — продолжает Анастасия Тимофеевна, — чуть не убила! Неважно, в чем было дело, короче, соседям одним ото-мстить не смогла. И решила навсегда уйти из дому, забрести куда глаза глядят и убить кого-нибудь. Как в фильме "Неизвестная жен-щина". Давно я смотрела. И что-то запал он мне в душу, этот фильм. Думаю, вот также пойду, как эта женщина, и убью. И чтоб никто никогда не узнал, кто я, откуда и зачем это сделала. Как в фильме. — И кого же вы убить собрались? — А такого, который сам себе не нужен. — Что значит, "сам себе не нужен"? — А так, который ни людям, ни государству не нужен. С кем слажу! И думаю, когда будут меня судить и я вдруг увижу на суде обидчика своего, ни за что не скажу, что он причиной! Никто и не узнает. И решила пойти. Уже в узелок вещи поклала. И вдруг при-езжает одна моя отдыхающая и говорит мне: "Что с тобой, почему у тебя все лицо узлами пошло?" Я ей и рассказала. А она и говорит: "Дура ты, дура. Они ж только обрадуются, что до убийства тебя довели. Ты им только радость принесешь несусветную. Ты, наоборот, веселись, песни пой! Покажи всем, что они тебя нисколечко не разозлили! Вот тогда-то им и станет тошно! — Думаю, их ты! И впрямь дура. Раз! Поставила бутылку из-под водки! Налила водой! Две рюмки на стол. Вышла во двор и давай песни орать. А они там из-за забора выглядывают. Думают, что это Анастасия рехнулась от обиды. А я знай себе ору: "Шумел камыш!" А потом на кухне: "Пей, что не пьешь!" и рюмками лязг, лязг! — Анастасия Тимофеевна хватает со стола два ножа и бьет их друг о дружку, — Лязг! Лязг! — кричит она. Если дальше послушать ее со двора, то создается действительно полное впечатление, что она с кем-то пьет. Мужской голос: — Да я уже напился тетя Настя. — Все равно пей! — Да куда, и так ужратый. — Пей, говорю! Лязг-лязг! Шумел камыш! Пей, что не пьешь! — А ей, соседке этой, обидчице моей, значит, интересно стало. Пришла и говорит: "С кем это ты пьянствуешь?" — "Одна", — от-вечаю. "А почему две рюмки?" — "А тебе что за дело?" "А кого ты у хати заперла?" — "А никого, — отвечаю. — Тебе какое дело!" Вот. А потом по поселку слух пошел, что баба Настя себе в восемьдесят лет ухажера привела. Ой, комедия. И только после этого мне не-множко легче стало. Вот так! Последние слова звучат совсем жалобно, с какой-то невероятной болью и усталостью. Утром, как всегда, Анастасия Тимофеевна пойдет осматривать кладбище. По дороге наш последний разговор с ней: — Скажите, а если б здесь захоронили этого предателя — вашего старосту деревенского, на чей суд вы не попали, стали бы следить за его могилой? — А что ж не последить, и следила бы, ровно как и за другими. — Почему? Он ведь стольких людей загубил? — Не верю я ни в бога, ни в черта, — отвечает она. — Как помрем — ничего не будет. Так если уж не будет он жить нигде — зачем мстить?..
КОНЕЦ |
||
copyright 1999-2002 by «ЕЖЕ» || CAM, homer, shilov || hosted by PHPClub.ru
|
||||
|