Rambler's Top100

вгик2ооо -- непоставленные кино- и телесценарии, заявки, либретто, этюды, учебные и курсовые работы

Высоцкий Аркадий,
Кузнецов Исай

ФЕДОР И АПОЛЛИНАРЬЯ

киносценарий

У себя в кабинете Федор Михайлович Достоевский сидел за столом и подбрасывал монетку. Монетка падала на рукопись, он поднимал ее и снова подбрасывал. Стали стучать часы, Федор Михайлович вздрогнул и подброшенная монетка упала и скатилась со стала. Федор Михайлович нагнулся и стал шарить по полу.

В прихожей стукнула дверь. Вошла Мария Дмитриевна. Достоевский нашел монетку, встал из-за стола и прошел через комнаты к двери.

Мария Дмитриевна уже сбросила накидку и теперь поправляла перед зеркалом прическу. Федор Михайлович подошел к ней и погладил по плечу.

— Как на дворе, Маша?

— Ветер, — сухо сказала Мария Дмитриевна.

У нее было худое болезненное лицо, глаза блестели. Она не обращая внимания на Федора Михайловича, прошла в комнату и опустилась на диван.

— Где Павлик?

— Он пошел с товарищами.

— Ах, вот как. Не рано ли? Всего десять часов. Шел бы уж в полночь.

Федор Михайлович сел в кресло.

— Маша, — сказал он. — Зачем ты ходишь? Тебе надо лежать. Ты слаба.

— Глупость. Твой немец говорил, что надо дышать. Воздух здесь дурен, но что же. Здесь еще более дурно от того, что пахнет табаком.

— Это не так, Маша. Я давно не курю в доме.

— Все равно. Здесь уже все прокурено. Здесь нечем дышать... — она стала с треском и задыхаясь кашлять. Федор Михайлович побежал в прихожую и вернулся со стаканом.

— Выпей чаю.

— Гадость... — она снова стала кашлять. — Я хочу лечь. Дай мне плед под голову.

Федор Михайлович принес два пледа. Она уже легла на диване, и он положил ей под голову один плед, свернув его в трубку, а другим укрыл ей ноги.

— Где твой чай? Дай мне.

Он подал ей стакан, и она отпила несколько глотков.

— Что за гадость... Впрочем, он горячий. Убери.

Федор Михайлович поставил стакан и сел у нее в ногах.

— Маша, — мягко сказал он. — Давай уедем на воды. Мой паспорт почти готов.

— Не все ли тебе равно, где я подохну.

— Все едут в твоем состоянии.

— Пустая трата. Ты хочешь и поезжай, а меня оставь. Когда тебя нет, я легче дышу.

— Петербуржский воздух влажен и вреден тебе. Если тебе со мной тошно, уезжай в Москву.

— Почему ты не работаешь?

— Я писал... Но сейчас мне как-то тревожно. Я пока оставил...

— В таком случае изволь принесли мне перо и бумагу. Я продолжу сама.

— Маша!

— Это смешно. Что за литератор, который выдавливает из себя по строчке. Иные в неделю делают роман. И у них достает средств хотя бы на достойное жилье. Я больше не могу жить в норе. И твой брат обирает твою семью. У Каткова и платят больше. Зачем ты несешь все к брату в журнал? Это юродство. Сейчас дай мне перо и бумагу!

Федор Михайлович принес письменные принадлежности. Мария Дмитриевна облокотилась на подушку и взяла перо.

— О чем последний кусок?

— Баня. Арестантская баня.

— Гадость. Зачем это. Я не желаю таких картин. — она отбросила перо и отвернулась к стене.

Федор Михайлович ссутулясь вернулся в кабинет и стал укладывать бумаги в портфель. С портфелем он вышел из кабинета и пошел в прихожую.

— Куда ты направился. — спросила равнодушно Мария Дмитриевна, не оборачиваясь от стенки.

— Мне в журнал к Мише. От студентов вчера принесли прозу и стихи. Надо разобрать... — Федор Михайлович поставил портфель и стал одевать пальто.

— Тебе все равно где быть. Лишь бы не быть здесь.

Федор Михайлович, уже в пальто, подошел к ней.

— Если тебе худо, я, право, останусь.

— Нет. Ступай. Мне хорошо.

Достоевский наклонился и осторожно погладил ее по голове.

— Оставь. Это неприятно. Ты идти хотел?

— Ты будешь спать, Маша?

— Нет. Я буду танцевать. Ступай же.

Достоевский ушел.

В редакции у окна стоял Николай Страхов — невысокий кругленький человек с живым бритым лицом и длинными волосами. Он наблюдал за чем-то, происходившим за окном.

Федор Михайлович и его брат, Михаил Михайлович разбирали рукописи, стопками лежащие на столе. Посреди комнаты сидел огромный и толстый студент Гаврилов и мрачно смотрел себе под ноги.

Полонский, сидя на диване, просматривал листки с рукописями. Он с выражением прочитал:

  • В чащах тунгусских зверолов
  • Свободной песни знает слов.

Страхов звонко захохотал.

— Вы не то. Зачем вы! — возмущенно вскинул голову Гаврилов. — Там поправлено.

— А. Прошу прощения. — сказал вежливо Полонский. — Здесь действительно, "знает" поправлено на "жаждет". Определенно, так лучше.

— Стих, конечно, слаб! — горько сказал Гаврилов, — Однако здесь все от сердца. Пусть и не ровно.

— Любезный, не горячитесь. — сказал Михаил Михайлович. — Право же, мы не спорим что от сердца. Но зачем же такое давать в печать? Это ведь читать станут и плеваться. Что за польза от плевков выйдет сердцу от которого сей перл произошел?

Гаврилов слушал его, мрачно опустив голову.

— Бог со стихами. — сказал он уныло. — Но хоть что-то из прозы. Не все же дурно.

— Дурно, голубчик. — строго сказал Михаил Михайлович.

— Все?.. — Гаврилов обвел всех взглядом и остановился на Федоре Михайловиче Достоевском.

— Мне попалась повесть. — сказал Федор Михайлович. — Она любопытна мне тем, что подписана женским именем.

— А! Поля Суслова! — оживился Гаврилов. — Она славная. Из простого сословия, но кончила пансион. Ходит год на лекции в университет.

— А собой хороша? — обернулся от окна Страхов.

— Да... — сказал Гаврилов. — И умна. А повесть, право, хороша. Напечатайте!

— Ты читал, Федор. Как тебе? — спросил Полонский с дивана.

— Что ж, там есть и ясность мнения и искренность. — сказал Федор Михайлович, пряча взгляд.

— Любой колбасник имеет ясность мнения и однако мы не берем у него исповедь для издания. — парировал Михаил Михайлович.

— А, право, какая она из себя? Опишите-ка. — попросил Федор Михайлович.

Гаврилов замялся.

— Ну, стройна... Да, я, господа, не мастер описывать дамские прелести.

— Верно, госпожа из рода Базаровых. — сказал желчно Михаил Михайлович. — Глаза на выкате, папин сюртук, на носу прыщи и зеленые очки. И режет с утра до ночи бедных лягушек.

— Не так. Я опишу ее тебе, Федя. — сказал вдруг, стоя к ним спиной, Страхов. — Волосы темно русые, стриженные. Лицо чуть длинное, костюм по покрою напоминает мужской. Лоб высокий. Действительно, стройна, даже хрупкая...

— Позвольте! — вытаращил глаза Гаврилов.

— В самом деле, очень хороша... — продолжал Страхов. — Родинка на левой щеке.

Тут все догадались и подошли к окну.

Под окном по пустой набережной проходила процессия студентов, несших на руках двоих молодых людей и девушку лет двадцати, которую только что описывал Страхов.

— Какое удивительное лицо... — проговорил тихо Федор Михайлович. — Оно словно светится.

— Это Поля! — воскликнул, протиснувшись к окну, Гаврилов. — Утром студенты вышли на мост и шумели, так этих троих полиция взяла в участок. Теперь, видно, отпустили... — Господа, я должен быть там. Прощайте, господа!.. — он выбежал вон, прихватив фуражку.

Федор Михайлович прильнул к стеклу, рассматривая лицо Поли. Она слегка улыбалась, раскинув руки и зажмурившись. Потом она открыла глаза и встретилась взглядом с Федором Михайловичем.

Процессия студентов утянулась за угол, в переулке стало пусто. Все, кроме Федора Михайловича отошли от окна.

— Он оставил свои фолианты. — сказал Страхов. — Что ж, Миша. Все к лучшему. Тебе достанет на год топлива в печку. — он стал в одну стопку собирать разбросанные по комнате рукописи.

Федор Михайлович отошел от окна к столу и осторожно стал опять перебирать всю стопку.

— Зачем? Я только сложил. — сказал Страхов.

Федор Михайлович коротко взглянул на него и выбрав пачку листков, протянул их брату.

— Вот ее повесть, Миша.

— К чему?

— Напечатаем в текущем номере.

— Не блажи, Федор. Номер сверстан.

— Я прошу. — сказал мягко, но уверенно Федор Михайлович. — Я так хочу.

— Чего ты хочешь? — спросил Михаил.

Страхов звонко засмеялся.

— Я тебе скажу, Михаил. Кто-то желает под одеяло к красавице, а другие по тонкости души довольны оказаться с нею под одной обложкой.

— Каламбур. — отметил Полонский с удовольствием.

Федор Михайлович вспыхнул и повернулся к Страхову, но Страхов делал вид, что ловит муху.

Тогда Федор Михайлович сердито повернулся к брату и сказал громко.

— Я член редколлегии и желаю, чтобы повесть была напечатана. Непременно так. — добавил он упрямо и, отойдя к двери, стал одевать пальто и шляпу.

— Угомонись, Федя. — брат положил ему руку на плечо, но Федор Михайлович отодвинулся и все продолжал одевать пальто, торопясь, и никак не попадая в рукав.

Михаил Михайлович помог ему одеть пальто.

— Куда ты заспешил, еще есть дела. — миролюбиво сказал он.

— Мне надо домой. К Маше.

— Как теперь ее здоровье.

— Ты знаешь, что дурно. Всего хорошего... — он быстро вышел.

Михаил Михайлович вернулся к столу, сел напротив Страхова и укоризненно посмотрел на него:

— Тебе не следовало так шутить, Николай.

Страхов сказал грустно:

— Он совсем издерган этой ведьмой. Она не дает ему дышать.

— Ты сейчас отпускал каламбуры, — заметил Полонский, — А между тем, роман с какой-нибудь девочкой пошел бы ему в прок. Что-то легкое, безответственное и радостное.

— Ты плохо рассмотрел ее, — сказал Страхов.

— Я ее вообще не рассматривал. — сказал Полонский, пожав плечами.

— А я рассмотрел хорошо. И, знаешь, что я тебе скажу? — Страхов закурил папиросу и откинулся в кресле, заложив ногу на ногу. — В ней есть что-то инфернальное. Какая там легкость и безответственность! Поверь мне, Мария Дмитриевна по сравненью с ней ангел божий, овечка.

Он набрал побольше дыма и стал пускать к потолку ровные толстые кольца.

В доме у Катя Корсини были в гостях несколько студентов, среди них Гаврилов и сестры Сусловы.

Поля что-то читала, сидя на диване. Основная компания столпилась вокруг стола, где стояло вино. Там слышался звон бокалов и смех.

Хозяйка Катя Корсини была яркая маленькая брюнетка с очень живым и ласковым лицом. Она и сестра Поли — хорошенькая светлорусая Надя — легко подбежали к дивану и разом сели по обе стороны от Поли. Та закрыла книгу.

— Ты с кем уединилась? — спросила Катя.

Поля перевернула книгу обложкой. Это был журнал "Время".

— А-а... — удивленно протянула Катя. — Зачем сейчас читать? Это скучно.

— А надо весело?

— Все-таки у нас вечеринка. — сказала Надя ласково.

— Я люблю читать по вечерам, — сказала Поля, улыбаясь.

— Читай тогда это! — Катя взяла у нее книгу и перелистнула несколько страниц.

— Здесь Достоевский, — сказала Корсини.

Поля молча отлистала назад страницы.

— Ты не любишь его?

— Я уже читала.

— А кстати. Ты сделала на него впечатление.

— Чем?

— Он сказал Гаврилову, что, твое лицо очень ему интересно и светится изнутри.

— Как это возможно?

— Ну, я не знаю. Ведь это метафора. Вот видишь, а ты не любишь его. Он прекрасный! — горячо сказала Катя. — Ведь он пострадал...

— Я люблю его, — сказала Поля.

Студенты тащили через комнату сундук. Он был так тяжел, что они едва двигали его. Гаврилов махнул рукой, подошел, взял сундук, с натугой поднял его и пронес к пианино.

Остальные захлопали, Надя взвизгнула от восторга и, подбежав к Гаврилову, уселась рядом с ним на сундук, кокетливо подобрав широкую юбку. Гаврилов со стуком откинул крышку, и они заиграли в четыре руки "польку".

— Эй, Гаврилов, брось играть "польку". — закричал один студент с бокалом вина. — Нас арестуют за сочувствие польскому восстанию.

Гаврилов заиграл еще громче.

— Я не расслышала, прости, — сказала Катя.

— Я сказала, что люблю Федора Достоевского.

— В каком роде любишь?

— В среднем роде множественного числа, — усмехнулась Поля.

— Ты шутишь?

— Вовсе нет.

— А ты видела его в близи?

— Нет.

— За что же ты его любишь?

— Да ведь он пострадал.

— Ах, Поля. Я никогда не знаю, говоришь ли ты серьезно.

— Никто не знает, — сказала Поля без улыбки и снова открыла книгу.

— Ну, послушай... — Катя стала теребить ее за рукав. — Я просто без ума от него. Он такой... Он, знаешь ли, очень несчастен. Жена его чахоточная и мучает его. И эти заботы по журналу. Я хочу тебе сейчас признаться...

— Мне зачем?

— А?

— Лучше ему самому и признаться.

— В чем?

— Ну, что ты без ума. Так ты сказала.

— Да это нельзя...

— Ну, почему же?

— Так... Я не могу, и кончено.

— Так напиши ему.

— Ах, Поля. Ты так просто судишь... Здесь столько всего сразу... И как же я подпишусь?

— Я подпишусь за тебя.

— Ты? И что это?

— Ну... Ведь тебе трудно. Давай я. Мне легко.

Катя недоверчиво засмеялась.

— Да ведь ты не знаешь. Может быть я напишу глупо.

— Напиши умно. Неважно, впрочем. Я подпишусь.

Поля стала читать. Катя удивленно смотрела на нее.

Федор Михайлович и Страхов зашли в большой холл дома Руадзе. Здесь уже собрались многие известные люди. У лестницы наверх стояли Некрасов с Чернышевским. Чернышевский кивнул на вошедших своему собеседнику, и они пошли через зал, продолжая свой разговор, в сторону Достоевского и Страхова, снимавших засыпанные снегом пальто.

— Добрый вечер. — сказал Некрасов.

— Здравствуйте, господа.

Все четверо поздоровались.

— Вы ведь тоже читаете, Николай Гаврилович? — спросил Федор Михайлович.

— Да... Меня просили. Будут собраны какие-то средства... Это отправится к Михайлову в ссылку — сильно бедствует.

— Что же вы читаете?

— Я о Добролюбове.

— Да-да... Я не знал его очень хорошо. Но когда мне сказали, я плакал.

— Благодарю... — голос Чернышевского дрогнул. — Я очень его любил...

Они поднялись по невысокой лестнице в большой зал с колоннами и отделенной сценой, убранной ковром. Здесь стояло кресло и столик с лампой и графином. Кресло обступили несколько человек, среди них оживленные Страхов и Некрасов. За фортепьяно листал ноты молодой человек. Он, репетируя, негромко заиграл "Комаринскую".

Остальные гости рассаживались в половине зала, где стояли рядами стулья.

Чернышевский вдруг тихо сказал.

— Федор Михайлович... Заходите к нам. Вы ведь у нас и не были.

— Непременно зайду.

— Мне очень не достает Николая Александровича... — он оборвал себя и заговорил прежним вежливо-скучным тоном, — Я знаю, вы печатаете новое сочинение. Там о каторге?

— Да-да... Это еще не кончено...

— Вы оттуда читаете?

— Да... Нет... Я не решил вполне. У меня с собой есть из прежнего романа.

К ним подлетела Катя Корсини:

— Ах, Федор Михайлович... Николай Гаврилович... Я так волнуюсь. Ведь и я читаю... Федор Михайлович, хороший мой, может быть, мне не стоит?

Чернышевский поклонился и отошел. Катя повела Достоевского в обход кресел, быстро тараторя:

— Я думала из "Демона" Лермонтова, но сейчас уже не знаю, кусок велик, и я не вполне помню... Нет, я помню вполне, но что, если собьюсь и все станут смеяться...

Они чуть не столкнулись с Полей Сусловой, которая недавно вошла и стояла среди заходящих, выбирая место зале. Ее все обходили.

— Поля... О, наконец я вас познакомлю. Поля, это Федор Михайлович. Это Аполлинария Суслова.

Достоевский поклонился и так и остался с наклоненной головой. Суслова тоже молчала, смотрела на него.

— Позвольте вас спросить... — сказал Достоевский.

Зазвенел колокольчик.

— Сейчас начнут. Я убегаю! — Катя отошла.

— Вы хотели что-то спросить, — напомнила Суслова.

— Да... Давайте отойдем.

Суслова, ни слова не говоря, повернулась и пошла через зал к окну, где никто не стоял. Достоевский, опустив голову, шел следом. Они остановились у окна.

— История просто странная... — начал Достоевский, — Я несколько дней тому назад получил одно письмо.

Он наконец поднял глаза и обнаружил, что Поля в упор смотрит на него. Он вновь опустил голову и стал искать в кармане. Достал свернутый листок.

— Должно быть, это шутка. И нелепая. Какой-то вздор. Вот, одним словом.

Он торопливо развернул листок и протянул Поле. Та взяла бумажку и стала вслух читать ровным голосом:

— Милый, милый, прекрасный Федор Михайлович, я мучаюсь и решила, что вы должны знать...

— Пожалуйста... Пожалуйста... не надо здесь... Достоевский схватил листок. — Зачем вы?

— Кажется, это признание в любви, — сказала Поля серьезно.

— Именно так... Но ведь это... Простите. Это не вами же писано?

— Но это написано вам?

— Конечно. И там, знаете ли, ваша подпись.

— Ну, что ж. Я иногда подписываю какие-то бумаги. — пожала плечами Поля. — Кажется, начинают.

— Скажите, это ваша шутка? — спросил Достоевский.

— Я не очень люблю шутки. Так, редко. Совсем иногда. А вы часто шутите?

— Вы не хотите сказать мне ничего?

— Я хочу вас благодарить.

— За что?

— Вы издали мою повесть. Я получила даже восемьдесят рублей по почте. Это трогательно. Кажется, пора садиться.

— Постойте... — Достоевский мучительно искал тему, чтобы продолжить разговор. — Мне, кстати, говорили что вы один раз попали в участок по арест. Я тогда подумал... и мне даже страшно стало за вас. А вам страшно было? — он сделал над собой усилие и поднял глаза.

Она по прежнему в упор смотрела на него.

— Нисколько, — сказала она, улыбнувшись впервые. — Было отчасти забавно. Жаль, скоро выпустили, а потом меня встречали и несли на руках до самых дверей университета. Даже жаль, что так скоро обошлось. Вот Миша Покровский в Онегу сослан, и другие. Мне тоже интересно было в кандалах шагать по этапу. Я люблю пешком ходить. Простите, я должна садиться.

Свет уже был погашен, и все провалилось в полумрак. Горела только лампа на столе сцены. Там в кресле сидел Некрасов и торжественно оглядывал слушателей. Зазвучал его голос, читавший размеренно и растянуто:

— Есть женщины в русских селеньях...

Достоевский пошел позади рядов слушателей в небольшую комнатку, где собрались и курили чтецы и поэты. Голос Некрасова доносился сюда приглушенно.

Федор Михайлович открыл свой портфель и достал книжку "Времени", стал листать.

— Господин Достоевский!!. — позвали от двери, — Вам выходить сейчас.

Из зала послышались овации и рукоплескания. Вошел Некрасов и, быстро пройдя к столу, уселся и закурил, глядя на окружавших его людей строго и даже сурово.

Федор Михайлович вышел в зал, прошел и сел перед лампой.

Он разложил листки и посмотрел в зал. Увидел лица. В первом ряду сидела Поля. Он сказал ей:

— Я хотел читать вам из "Униженных и оскорбленных", про то, как умер Азорка в немецкой кондитерской... Я люблю сам это место и часто читал... Но мне хочется сейчас прочитать другое. Совсем немного... Я начал новое сочинение, оно будет печататься. Здесь нет выдумки и только одно, что ярче всего осталось в памяти... Проще говоря, это почти дневник.

Он сразу приблизил к себе листок и стал читать:

— Острог наш стоял на краю крепости, у самого крепостного вала. Случалось, посмотришь сквозь щели забора на свет божий: не увидишь ли хоть что-нибудь? И только и увидишь, что краешек неба, да высокий земляной вал, поросший бурьяном. А взад и вперед по валу день и ночь расхаживают часовые...

Федор Михайлович дремал у себя дома за столом. Стукнула дверь, и он поднял голову.

Вошел на цыпочках тринадцатилетний Паша. Увидев Федора Михайловича, он замер. Достоевский приложил палец к губам, Паша кивнул и, осторожно ступая, пошел через комнату, но половицы предательски скрипнули, и он снова замер. Тут стали бить часы.

— Кто здесь... — спросила с дивана слабым голосом Мария Дмитриевна.

— Это я, матушка. — отозвался Паша.

— Ах, воротился... — она не повернулась. — Я рада этому. Мог бы и заночевать там. Я подохну, а никто не заметит. Где ты шлялся?

— Я с Михновым алгебру учил.

— Врешь. Михнов был здесь и тебя спрашивал. Еще засветло. Так где ты был? В театре? Не смей мне врать.

— Я не вру матушка, я был у Михнова. Он еще прежде к вам заходил, а потом мы нашлись с ним...

Достоевский сделал знак рукой и Паша, кивнув, быстро пошел через комнату. Подойдя к Федору Михайловичу, сунул ему какой-то листок.

— Это в двери было... — сказал он шепотом.

— Ладно... Ступай, — так же шепотом ответил Достоевский и подошел к лампе. Развернул листок.

— Что это? — спросила Мария Дмитриевна, оказавшись у него за спиной.

— Не знаю еще, Маша...

— Дай.

Она забрала листок и стала читать:

— Скоро, скоро наступит день... — ее голос прерывался кашлем, — ...великое знамя... знамя красное... и двинемся на Зимний дворец истребить живущих там... Что это за гадость?! — Она швырнула листок на пол и вернулась на диван, где снова легла, укрывшись с головой пледом.

Федор Михайлович поднял листок, начал читать и вдруг пошел в прихожую.

— Что там? — спросил из комнаты слабый голос Марии Дмитриевны.

— Я уйду на час, Маша.

— Куда еще...

— Мне надо... Это недалеко.

Он обулся, накинул пальто, и, застегивая на ходу пуговицы, побежал по лестнице.

Чернышевский открыл ему сам. Он был в домашнем халате с сеточкой на голове и в больших мягких туфлях. Увидев Достоевского, он поднял брови, однако лицо его стало приветливым, и он, пожав руку гостя, жестом пригласил его следовать за собой.

Федор Михайлович, не снимая пальто, прошел за ним в кабинет. Чернышевский молча подвинул ему стул и сел сам. Достоевский остался стоять, вынимая из кармана листок.

— Очень рад. Чем обязан? — вежливо спросил Чернышевский.

— Мы можем говорить? — Достоевский беспокойно оглянулся на дверь.

Чернышевский встал и плотно закрыл дверь кабинета.

— Мы одни. Я не держу прислуги.

— Николай Гаврилович... Что это такое? — спросил Федор Михайлович, протягивая ему листовку.

Чернышевский взял ее, прочел быстро, подняв брови. Вернул листок.

— Вы предполагаете, что это мною написано?

— Я именно не предполагал и даже считаю не нужным вас в том уверять, — ответил Достоевский. — Но во всяком случае их надо остановить во что бы то ни стало. Ваше слово для них веско, и, уж конечно, они боятся вашего мнения.

Чернышевский пожал плечами и снял с головы сеточку.

— Я никого из них не знаю, — сказал он вполне равнодушно. — Кстати, — он поднял глаза на Достоевского, — Я уверен, и ваше мнение имеет вес.

Дверь вдруг отворилась, и заглянул юноша с бородкой. Увидев Достоевского, он замер, открыв рот.

— Простите великодушно... — Чернышевский смутился и, как-то суетливо стал делать разные знаки молодому человеку. Тот исчез.

Чернышевский несколько мгновений молчал, рассматривая аккуратно подстриженные ногти на руке.

— В этом доме не принято подслушивать. Et puis c'est ridicule /это смешно/, — Он справился с неловкостью и продолжал прежним светским тоном. — В самом деле, Федор Михайлович. Лучше сделайте вы сами. Вас тоже послушают, — он повернулся к Достоевскому.

— Видите ли... С одной стороны я готов. Но меня не так послушают, как вас, а пожалуй и обвинят, что перекинулся и нанялся в Третье управление.

— А меня?

— Вас не посмеют.

— Это вопрос. Однако, спасибо, что пришли.

Достоевский молча поклонился и пошел к двери. Чернышевский вышел следом и сам отпер входную дверь. Достоевский снова поклонился и вышел на лестницу, торопливо одев свою темно-серую фетровую шляпу с узкими загнутыми полями.

Чернышевский в мягких туфлях и запахнутом халате стоял неподвижно в проеме двери. Его круглые очки с цепочкой вдруг сверкнули и он шагнул через порог.

— Федор Михайлович, постойте...

Достоевский остановился посреди лестничного пролета. Чернышевский спустился к нему.

— Я не во всем согласен с вами, — сказал Чернышевский негромко, — Но я уважаю вас. Ваше сочинение о каторге поразило меня.

Ему неловко было и от того, что тон его казался ему несдержанным, и еще больше от того, что он теперь стоял посреди лестничного пролета в мягких туфлях и толстом халате, с торжественно сверкающими очками на носу.

— Я тоже уважаю вас, — сказал Федор Михайлович. — Вы мне представляетесь человеком и умным и дальновидным.

— Надеюсь, это так, — Чернышевский деревянно улыбнулся.

— Я знаю, вы верно понимаете, к чему все это приведет. Они дети, играющие спичками у пороховой бочки. Разнесет разом и их, и прочих, которые рядом попадутся. Ведь страшно, Николай Гаврилович. Ведь в городе детки и барышни. А у полиции нагайки и сабли. Они хоть и не рубят пока в капусту, а любят иной раз рукояткой сабли в шею. Вам не приходилось рукояткой сабли в шею, Николай Гаврилович?

— Бог миловал, — сухо сказал Чернышевский.

— А мы отведали. Больно это, Николай Гаврилович. Больно и страшно.

— Будет пострашнее, — мрачно и как-то злорадно сказал Чернышевский.

— Господь с вами... — Достоевский развел руками. — Надеюсь еще увидеться.

— Честь имею-с.

Чернышевский нагнул голову и быстро поднялся по лестнице в квартиру.

Поля Суслова поднялась по лестнице и, прочитав на двери "Федор Достоевский с семейством", позвонила в звонок.

Дверь отворила Мария Дмитриевна.

— Я желаю видеть господина Достоевского, — сказала Поля вежливо и холодно.

Мария Дмитриевна открыла дверь шире и отступила на шаг, укутанная платком и пледом.

— Проходите, — сказала она, внимательно и чуть насмешливо разглядывая Полю.

Поля зашла в квартиру, вынула руки из муфты, развязала ленту и сняла мантильку, оставшись в коротком жакете со стоячим меховым воротничком, и шапочке с короткой вуалью.

— Прошу, — сказала Мария Дмитриевна и прошла сама вперед, в комнату, где села на диван, а Сусловой указала на кресло.

— Федора Михайловича нет в доме. Можете не озираться.

Суслова неподвижно сидела в кресле и смотрела на Марию Дмитриевну.

— Я рада, что его нет. Люблю одна вести дела. Итак, моя дорогая. Простите, не знаю вашего имени... — она несколько мгновений молчала, потом, усмехнувшись краем рта, продолжала, — Первое. Я считаю глупою саму идею этих уроков. С мальчика достанет и гимназии. Я почти не помню французский и мне незачем. Мы совсем бедны и не живем в свете. Вы где обучались?

— В частном пансионе.

— Стало быть, нашлись средства. Вот и муфта у вас с двух сторон соболем подшита, а шляпка, кажется, лебяжьего пуха?

Суслова улыбнулась.

— Я вполне обеспечена, — сказала она.

— Тогда в чем же ваша цель? Практика?

— Отчасти.

— Что ж. Это полезно. Вы намереваетесь в дальнейшем жить уроками? Кем вы станете?

— Возможно, я буду учить детей.

Мария Дмитриевна сухо засмеялась.

— Вы симпатичная. Мне нравится ваш голос и особенно, дерзость. Редки стали люди в этом доме. Одни оборванцы из семейства моего мужа. Я хочу с вами поговорить немного.

Суслова молчала. Мария Дмитриевна после паузы продолжала:

— Знаете ли, я имею массу времени. Ведь я больна и смертельно, — она замолчала.

— Кажется, чахотка.

— Верно. Изо всех радостей я теперь имею одну радость размышления. Я для развлечения много размышляю. Вот здесь конфеты. Угощайтесь, — она подвинула на столе вазочку с конфетами. — Итак. Хотите знать, что я думаю о вас?

Суслова молчала. Мария Дмитриевна продолжала:

— В начале о вашем происхождении. Думаю, вы здесь недавно. Вы приехали сюда из пансиона, а в пансион из отчего дома где-нибудь в губерниях. Не так ли? Может быть, вы простого сословия? Скажем, ваш отец управляющий или в том роде.

— Это так.

— Вы, конечно, нигилистка. Посещаете публичные лекции. Пожалуй, даже пишите поэму.

— Нет. Я пишу прозу.

— Ах так. Не велика разница. Вы тщеславны в меру. Романы мало вас занимают. Вы больше сосредоточены на мировых масштабах. Хотите дальше?

— Пожалуйста.

— Вы девица.

Суслова не моргнула и глазом.

— Вы хорошо собой владеете. Знаете что, если бы вы не были так хороши собой, я, пожалуй, и согласилась бы с этими уроками. Вы мне нравитесь, право. Но муж мой — натура мелкая и развратная, станет верно приставать к вам. Возможно, вам это будет лестно с вашим тщеславием, поскольку он отчасти знаменит и моден. Но мне это будет противно. Я консервативна и стою за супружескую верность.

— Это непросто, должно быть, — сказала Суслова.

— Что-что?

— Вы сильно больны. Ваше лицо совсем желтое и голос очень уж сух, — вежливо сказала Суслова.

Мария Дмитривна несколько секунд молчала.

— Бог мой... — сказала она.

— Я даже думаю, вы совсем скоро умрете, — сказала Суслова спокойно.

— Да. Я умру прежде вас, — сказала Мария Дмитриевна тихо. — Но вы тоже состаритесь и умрете когда-нибудь. И я вам скажу еще что-то. Я умру все-таки замужней женщиной и еще не совсем старой. Вы же умрете безобразной старухой и в полном одиночестве, в совсем чужом для вас мире. Так и будет.

Мария Дмитриевна стала пить из стакана остывший чай маленькими глотками.

— Из чего вы это выводите? — спросила Поля.

— Вы берите конфеты. Чай остыл, но можно согреть... — Мария Дмитриевна закашлялась.

Суслова молча ждала. Мария Дмитриевна достала платок и вытерла губы.

— Из того, что вы слишком умны и безжалостны. И к себе и к другим. Вам всегда и всего не хватать будет. Уж поверьте.

— Может быть, — сказала Поля, на миг опустив глаза, — Но, кажется, можно найти средства. Прежде надо знать хорошо себя и свою цель.

— Глупость... — сказала Мария Дмитриевна. — Я так же думала. У женщины одна цель — найти себе достойного мужа и выкормить его детей. Остальное — иллюзия и вранье. Жизнь — сплошная гадость, девочка. Сколько вам лет?

— Двадцать два.

— Уже двадцать два. Вам спешить надо.

— Никогда не следует спешить.

Мария Дмитриевна встала, и Суслова встала. Мария Дмитриевна подошла близко.

— Не бойся. Это не заразно.

— Я не боюсь.

Мария Дмитриевна взяла ее за руки.

— Ты очень хорошо держишься. Но ведь я тебя сильно разозлила?

— Не очень.

— Все-таки, как тебя зовут? — спросила Мария Дмитриевна, кладя руки на плечи Сусловой.

— Аполлинарья Прокофьевна, — помедлив, сказала Поля.

— Я — Мария Дмитриевна. Ну, тебе надо идти. Ступай, Поля. Моему сыну правда не нужны уроки.

— Я не даю уроки.

— Зачем же ты пришла?

— Я пришла к господину Достоевскому.

— Зачем тебе господин Достоевский?

— Чтобы дать ему пощечину.

— Что он тебе сделал?

— Он меня обманул.

Мария Дмитриевна отшатнулась, закрыла лицо руками и тихо проговорила:

— Вон... Вон отсюда.

Суслова вышла в прихожую, не торопясь одела мантильку и муфту и вышла за дверь.

За дверью стоял Федор Михайлович. Суслова шагнула вперед, высвобождая из муфты правую руку. Но тут застучали торопливые каблучки, и на лестнице показалась румяная запыхавшаяся полненькая девушка в кокетливом манто и шляпке.

— О! Пардон. Я, кажется, опоздала. Я по поводу уроков, — сказала она тонким детским голоском.

— Да-да... Вам лучше обсудить это с моей женой, — ответил раздраженно Федор Михайлович, указав на дверь.

Толстая девушка, любезно улыбнувшись Сусловой, достала из мешочка на груди пудру и зеркальце, попудрила курносый носик и, убрав все обратно в мешочек, позвонила, заготовив на лице улыбку.

Суслова усмехнулась и пошла вниз по лестнице. На улице ее догнал Федор Михайлович.

— Извините меня... Вы ведь ко мне, не так ли.

— К вам.

— Дело в том, что моя жена больна, и нам не дадут говорить. Она добрая и славная, но очень, очень плоха. Ей все доставляет боль. Можем мы поговорить здесь?

— Это все равно.

— Тогда я слушаю вас.

Суслова смотрела на него несколько секунд.

— Нет, — сказала она.

— Что?

— Я не стану вас бить.

— Зачем же вы хотели меня бить?

— Я хотела один раз ударить вас по лицу. Чтобы разбить в кровь.

После паузы, Достоевский произнес медленно:

— Что ж. Бейте, если вам так хочется.

— Уже не хочется.

— Что ж изменилось?

— Это будет театр. Я хотела один на один, тихо подойти, ударить вас и уйти. Теперь это не выйдет: больная жена, потом учительница. У них, может быть, получится драка. А две драки это уж много слишком. Прощайте.

Она пошла прочь. Достоевский догнал ее и пошел рядом, стараясь заглянуть ей в лицо.

— Все-таки, Поля. Отчего такая фантазия? Разве я в чем-то виноват перед вами? Скажите в чем, и я сам разобью себе лицо, и самую голову, как вы и не сумеете.

Она остановилась и повернулась к нему.

— Я знаю ваш поход к Чернышевскому.

— Ах, вот что... — Достоевский закурил, закрываясь от ветра отворотом польто. — Вы ехали сюда на извозчике или шли пешком?

— Зачем это?..

— Право... Начинает темнеть... — Достоевский достал из кармана часы на цепочке. — Уже девятый час. Пожалуйста, я вас прошу. Как вы добрались сюда?

Суслова в недоумении пожала плечами.

— Я торопилась. Очень хотелось вас ударить, даже рука дрожала. Ехала на извозчике.

— Тогда идемте.

— Нет. В самом деле... Я могу знать, куда? — она была сбита с толку.

— Да-да. Идемте. Я прошу вас...

Он взял ее за руку и повел быстро за собой мимо домов, то и дело глядя по сторонам.

— Это хорошо, что темнеет, — сказал Достоевский. — Все же лучше нам ехать. Крюк изрядный.

Он остановил извозчика.

— На Апраксин двор.

— Мне надо к Корсини, — сказала Суслова, — Извольте назвать ее адрес, вы, кажется, знаете. Иначе я сойду.

— Я отвезу вас к Корсини. Позже, — твердо сказал Достоевский, сжимая обеими руками ее ладонь.

— Вы часто бываете у Корсини?

— Да. Мы с Катей друзья.

— Что ж, вам будет приятно узнать. То письмо написала она. Я лишь подписалась в конце.

— Зачем же?

— Теперь неважно.

Дул очень сильный ветер. Коляска катилась по набережной.

— Вам холодно? — спросил Федор Михайлович.

— Оставьте. Это не важно.

— Я догадался, что письмо написано не вами.

— Послушайте... Мне холодно! Пустите же... — Суслова вдруг стала вырывать у него руки.

Он отпустил ее руки и она спрятала их в муфту.

— Зачем вы пошли к Чернышевскому! — задыхаясь от ветра, сказала она. — Это позор. Я думала, вы герой и будете впереди всех. Что ваше имя будут любить мои правнуки! Вы же прошли через эшафот. Отчего вы теперь струсили? — она замолчала и закрыла лицо муфтой, прячась от ветра.

— Скорее, скорее... — Достоевский толкнул извозчика в спину.

Тот стегнул и без того летевшую вперед лошадь.

Был ранний вечер. В окнах домов вдоль набережной зажигались огни. Народ толпился на перекрестках и площадях. Тут и там виднелись конные полицейские. Впереди над домами дрожало зарево.

Коляска выкатилась на очередной перекресток и взорам их открылась картина пожара. Горел Апраксин двор. Горели лавки. Занимались и уже полыхали несколько соседних домов.

Сильный ветер рвал пламя в клочья и нес эти куски пламени над головами густой толпы.

— Останови, — крикнул Достоевский извозчику.

Коляска остановилась.

Толпа шумела.

— Зачем мы здесь? — спросила Поля.

— Смотрите.

Ларьки и палатки стояли рядами, и почти все были охвачены огнем. Возы, с которых обычно подавались на лотки разные товары, частью тоже горели, а частью их успели оттащить. Торговцы у тех палаток, где пламя еще не охватило все, торопливо сгружали обратно на возы свою утварь — мешки с зерном, овощи, посуду и ткани. Кто-то уже у самой границы огня, отвязывал ржущих лошадей, то и дело отбегая от нестерпимого жара. Его окатывали из ведра водой, крестили в спину, когда он снова бросался к лошадям. Толпа волновалась и шумела, откатываясь от летящих искр и клубов дыма, пронизанных лучами заходящего солнца. Ревели дети. Другие дети постарше, оборванцы с грязными лицами, какие-то толстые деревенские женщины — ворохом тащили из огня что попало.

Лица у всех были веселые и деловитые.

Здоровый пьяный торговец выкатил из огня бочку с вином, установил ее посреди толпы, выбил ногой пробку и вскочив на бочку, приплясывая закричал:

— Эй! Русские! Налетай, подешевело!

Сейчас же к нему со всех сторон затолкались мужики и женщины — кто с чем.

— Хорошо горит, — весело сказал извозчик, закурив трубку и развалясь на козлах. — Вон, домик тоже занимается.

Пламя перекинулось на соседний с Апраксиным двором дом, лизало стену. Дверь распахнулась и на улицу показалась старуха в дымящемся солопе, которая волокла дымящуюся же перину и смотрела по сторонам безумными злыми глазами.

К ней подбежали, улюлюкая, поднесли вина. Старуха оттолкнула вино и поволокла свою перину по улице, оставляя снопы искр.

Маленький мужик, до того безуспешно пытавшийся залить водой огонь вокруг своей палатки с тканями, вдруг замер. Сорвал шапку с головы. Все лотки кругом него горели, а его лоток был еще цел.

— Семен! Семен! Выходи, угоришь! — кричала ему женщина, сидя на возу.

Семен отошел от огня, его схватили за руки, но он вдруг оттолкнул державших его и кинулся к огню. Выхватив длинный горящий жердь, он подбежал к свему лотку и стал поджигать его. Горело плохо — все было мокрое. Тогда он заорал:

— Керосину!!

Бросился к другим лоткам и возам.

— Керосину дай!

— Да это скипидар...

— Сгодится и скипидар. Давай сюда.

Он схватил бутыль со скипидаром и бросился назад к своим товарам, выдернул зубами пробку и стал лить горящий скипидар на свертки сукна. Сам он уже был охвачен огнем с головы до ног, и скоро его не стало видно в сплошном пламени, поднимавшемся столбом.

— Смотрите, смотрите, — говорил Федор Михайлович. — Вот вам вольница. Вот и стихия. Вот народ ваш с Чернышевским. Сейчас и бить начнут, и грызть друг друга насмерть.

— Вот он! Поджигатель! Держи, бей гадину!..

— Началось, — сказал Достоевский, всматриваясь в толпу.

— Это же Костя Гаврилов... — вскрикнула Поля, раньше чем Достоевский увидев причину суматохи. — Костя! Сюда!!

Из толпы вырвался и теперь бежал, уворачиваясь от встречных, Гаврилов в студенческой шинели и картузе. Лицо его было в крови. Он оттолкнул каких-то горожан, заступивших ему дорогу. За ним, свистя, гналась все разростающаяся шайка преследователей.

— Студент! Поджигатель!

— Здоровый бес...

— Держи, держи... Да бей его! В голову, в голову, Степан!

Гаврилова окружили со всех сторон, за его спиной была стена дома.

Он прижался к стене.

— Братцы, я не поджигал! — закричал он. — Я за вас, братцы!

— Чего там! Не слушай его!

Кольцо сжималось.

Поля схватила Достоевского за руку.

— Это Костя... Он не поджигал, — она соскочила с коляски и побежала к тому месту, где веселая толпа уже сомкнулась вокруг Гаврилова.

Достоевский бежал за ней. Когда они добежали, люди уже расходились в стороны. Гаврилов лежал лицом вниз на земле. Шинель была разодрана. Картуз валялся рядом. Здесь же были рассыпаны листки, исписанные разными почерками.

— Костя! Вставайте. Мы отвезем вас домой, — сказала Поля, садясь на корточки и беря вывернутую ладонью вверх руку Гаврилова.

Народ смотрел на эту сцену и переговаривался.

— Тоже видать, студентка.

— А этот с ней, видать, отец.

— Какой отец! Профессор, чай.

— Ерем, а Ерем, а может, эти тоже поджигают?

— Эти вряд ли.

— А давай, пощупаем. Может, у них снаряд зажигательный.

— Не дури. Девица же! Благородная.

— А я люблю благородных. У них кожа нежная! Эй, мамзель! А не ты часом огонь-то зажгла?

Достоевский быстро нагнулся, перевернул Гаврилова и заглянул в его стеклянные глаза.

— Его нельзя так оставить. — сказала Поля.

— Хорошо, — быстро сказал Достоевский, оглядываясь на толпу. — Надо подогнать коляску.

— Я останусь с ним.

— Нет. Это нельзя. Идемте.

Они пробрались через толпу. Дорогу им уступали неохотно. Пошли к своему извозчику. Народ шел следом. Поля оглянулась.

— Что им надо?

— Не оборачивайтесь.

Они подошли к извозчику. Сели в коляску. Народ стоял на дороге.

— Разойдись! — крикнул грозно извозчик.

— Не гуди, — выступил вперед высокий старик. — Твои седоки, может статься, поджигатели. Пока ребята за квартальным сходят, стой тут смирно. Тебя не тронем.

Извозчик оглянулся на Достоевского, опустил глаза и соскочил с коляски, бросив поводья.

Толпа придвинулась. Все стояли молча. Суслова прижалась к Достоевскому.

Он обнял ее за плечо и тихо сказал:

— Поля. Не двигайтесь и ничего не говорите. В глаза никому не смотрите. Главное для них — знак. Придет квартальный, авось отпустят, — он медленно закурил.

Некоторое время все были неподвижны и молчали. Потом пьяный голос сказал:

— Чего ждать-то. Давай, братцы сами и сведем их куда следует.

— Верно, земляк. Чего ждать.

Вперед выбрался какой-то оборванец с усами на жирном лице, протянул руку и схватил Полю за подол платья.

— Слазь, кошечка, разговор есть.

Поля рванулась от него. Треснула ткань. Пьяный упал на спину, сжимая в руке клок платья.

Достоевский быстро соскочил с коляски на другую сторону и подал руку Поле. Она спрыгнула к нему.

— Падает, падает, берегись! — закричали по ту сторону коляски.

Сверху валились горящие бревна — рухнула стена дома.

— В арку... — скомандовал Достоевский.

Под рухнувшей стеной затрещала и рассыпалась коляска, снопом взлетели искры и поднялись клубы дыма.

Федор Михайлович и Поля бежали, держась за руки по извилистым проходным дворам.

— Я не могу... надо остановиться... — задыхаясь сказала Поля.

Они прижались к стене. Здесь было какое-то заведение.

Достоевский перевел дыхание и толкнул дверь. Они нырнули в полутемный подъезд. Дорогу им заступил швейцар.

— Что вам хочется, сударь? — спросил он, подозрительно глядя на Достоевского.

— Какое это заведение?

— Гостиница.

— Я хочу снять номер.

Швейцар смерил их взглядом и усмехнулся.

Достоевский достал деньги.

— Сколько?

— За ночь два рубля встанет.

— Возьми.

Швейцар забрал деньги и пошел по лестнице, звеня ключами.

Достоевский и Суслова, еле переводя дыхание, поднимались за ним. Швейцар отворил низкую дверь.

— Обедать желаете?

— Нет. Принеси вина.

— Какого желаете?

— Водки.

Швейцар ушел.

Это был тесный номер с узкой постелью и столом. За окном в полутьме играли отблески пожара.

Поля села на край постели и сцепила перед собой руки. Достоевский снял плащ и сел в кресло, закуривая папиросу.

— Мы подождем здесь, пока станет тихо, и я отвезу вас домой, — сказал он.

Без стука вошел половой с подносом, на котором стоял графин с водкой, две рюмки и тарелка с закуской.

— За все сорок копеек, — сказал он, рассматривая Суслову скучным взглядом.

Достоевский дал ему рубль.

— Сдачи нет. Идти надо за сдачей, — нагло сказал Парень, не двигаясь с места.

— Оставь себе, — устало сказал Достоевский.

— Спасибо, барин. Вы дверку замкните, оно вернее.

Половой наконец вышел, и Федор Михайлович запер дверь. Налил в две рюмки и протянул одну Сусловой.

— Выпейте.

— Я не хочу.

Ее бил озноб.

— Выпейте, я прошу, Поля. Станет легче, я знаю.

Поля выпила водку и посмотрела в глаза Достоевскому.

— Вы сказали, не давать им знака.

— Да. Этого нельзя.

— Но можно же разъяснить...

— Нельзя разъяснить. Не то услышат.

Суслова опустила голову и вдруг, что-то вспомнив, вздрогнула и вскочила:

— Там Костя остался лежать. Надобно ехать... — она схватила муфту.

Федор Михайлович подошел к ней и взял ее за руки.

— Не надо.

— Его захватят в полицию.

Достоевский усадил ее на постель и сел рядом, держа ее за руку.

— Он не то, что вы думаете. Он только с виду заговорщик, а сам носится среди студентов, собирает, кто что пишет и ходит с этим в редакции. Ведь студенты многие бедны и им денег надобно. Идемте же! Или вы боитесь? — растеряно и брезгливо сказала она.

— Конечно, боюсь. Ведь страшно. Да не в том дело, и я бы пошел сам, только вас бы не пустил — за двоих и страшнее вдвое и опаснее. Только идти не зачем.

Она снова встала, держа в руке пустую рюмку. Лицо ее разрумянилось, она дышала часто. Потом она вдруг осторожно спросила:

— Он... Умер?

Достоевский кивнул.

— Может, вы не знаете? Вы видели хоть раз?

— Я не раз видел.

Некоторое время они сидели молча, не глядя друг на друга. Потом Достоевский поднялся и, подойдя к окну, открыл его настежь.

— Кажется, на улице тихо. Что ж, я схожу за извозчиком, и едем.

Поля медленно проговорила:

— Не надо извозчика. Я останусь здесь.

— Зачем?

— Затем, чтобы быть здесь, — скороговоркой ответила она. — Номер вами, кажется, оплачем на всю ночь.

— Но зачем же вам быть здесь?

— Затем, чтобы быть с вами. Кажется, вы читали письмо.

Она нервно разгладила подол платья на коленях.

— Письмо писано не вами, а Корсини.

— Я не подписываю бумаг, если не согласна с содержанием.

— Но это письмо любовного содержания...

— Боже... Хорошо. Если вам угодно, я повторю словами. Господин Достоевский, я люблю вас. Я желаю принадлежать вам. — она легла на постель и лежала неподвижно, глядя в потолок.

Федор Михайлович попятился и сел на стул. Несколько секунд они молчали. Потом Поля сказала.

— Только вот что... Я не умею этого... Вследствии того... я не имею опыта в этом. Вам придется... — она вдруг всхлипнула и, стараясь, чтобы голос звучал ровно и спокойно, добавила, — Пожалуйста, погасите быстрее свет.

Достоевский и Мария Дмитриевна пили чай. Мария Дмитриевна читала книгу при помощи лорнета. Изредка заглядывала с отвращением в чашку.

— Маша. Что ты читаешь?

— Зачем тебе?

— Ты читаешь, верно, что-то приятное. У тебя лицо разглаживается. А когда ты отрываешься от книги, то оно делается прежним.

— Что ж. Я читаю французский роман. Он прост. От него мне хорошо. Есть писатели, от которых хорошо, и есть от которых хочется повеситься. Например, твои опусы... Зачем ты вообще пишешь? Займись, коммерцией. Торгуй в лавке сыром. Ты бородат. Лицо твое грубо. Запросто сойдешь за продавца. — она вернулась к книге, однако запал не прошел и она оторвалась снова от чтения. — Какая прелесть! Луг, пастушка, не знающая, что она дочь маркиза... Благородный рыцарь. Конечно, ты слишком тонок и глубокомыслен, чтобы написать о любви. Тебе милее картины подворотен и канав с лицами развратных нищих и уголовных мерзавцев.

— Маша, ради бога. Лучше читай. Не говори ничего.

— Не затыкай мне рот! — она стала читать вслух, громко, почти крича, — Прелестная Мишель легко ступая по полевым цветам вплотную подошла к всаднику и протянула ему алую розу. В ее доверчивых и прекрасных глазах отразились ясные облака и в ту же секунду израненный воин почувствовал, как запело и затрепетало его сердце... — она стала торопливо листать страницы. — Их сердца трепетали, словно лепестки одного цветка, их руки сплелись и уста слились в долгом и счастливом поцелуе! — она оторвалась от чтения и засмеялась от удовольствия, глядя на Федора Михайловича злым торжествующим взглядом.

— А знаешь, Маша. — неожиданно спокойно вдруг сказал Федор Михайлович. — Как тебе такой сюжет? Совсем в твоем вкусе. Представь, Маша. Мужчина. Ему за сорок. Он некрасив и болен, жизнь сильно трепала его. И вдруг встречает юную, прелестную, да еще умную, да еще богатую, и, стало быть, не может ее не полюбить безумно. И, представь, что он имеет счастье оказаться любимым в ответ. Судьба сводит их во время общего бедствия в номере гостиницы. Он еще не знает о ее любви к нему, и даже не помышляет. Для него счастье уже то, что рядом с ней, что он защитил ее от огня и от толпы...

Он остановился, потому, что начал задыхаться, и жадно стал пить остывший чай.

— Дальше. — деревянным тоном сказала Мария Дмитриевна.

— Изволь, Маша. Они остаются наедине. Опасность миновала и можно ехать, но она просит его остаться с ней, здесь, в этом захолустном номере. Она ко всему еще оказывается невинна и отдается ему вся без единого сомнения по зову души. О, что эта за ночь! Если, хочешь, я могу тебе описать подробно. Каждую мелочь. Например, как он все не может от волнения расстегнуть крючки на ее платье и рвет их и они летят через всю комнату и стукаются в оконное стекло.

— Опусти это. — холодно сказала Мария Дмитриевна.

— Что, опять гадость?

— Нет. Просто опусти. Что в финале?

— Финала пока нет. — сказал, разведя руками Федор Михайлович. — Но так ли важен финал? Они счастливы, Маша. Да оба они умереть готовы хоть прямо на утро...

— Ну, уж это вряд ли. — сказала Мария Дмитриевна, пристально глядя на мужа.

— Да, врядли. Скорее всего это будет длиться вечно.

— В гостиннице?

— А хоть бы и в гостиннице.

— Нет. Это дурно. Не надо в гостиннице.

— Ну, где бы то ни было... — Достоевский уже пришел в себя, запал прошел. Он опустил глаза и замолчал.

Мария Дмитриевна тоже некоторое время молчала.

— Да. Это красиво. Напиши. Стоит написать. — сказала она. Встала, закрыла книгу и, оставив ее на столе, пошла и легла на диван, натянув плед. — Знаешь, вот тебе финал. Чтобы их счастье было совсем безоблачным, они решили отравить одну сварливую старуху и удрать в южную страну, и там зажить, как одно целое, припеваючи, среди солнечных ванн и пышных пейзажей... Впрочем, можно и не травить. Пусть так едут. Старуха умрет сама. Естественным образом. Господь всегда благоволит ко влюбленным, так что ждать им не долго...

Она замолчала, не закончив фразы. Достоевский медленно встал и подойдя к ней, сел рядом с ней на постель. Он увидел, что плечи ее под одеялом вздрагивают. Он погладил ее неловко поверх пледа по руке.

— Не надо, Федя. — слабым, но ровным голосом сказала Мария Дмитриевна. — Ни к чему. Ты ступай, а мне спать хочется. Правда. Ступай...

Он встал, ушел в кабинет и сел там, подбрасывая и ловя монетку.

— Подай, будь добр, мою муфту. — раздался голос Поли.

Федор Михайлович стоял одетый у раскрытого окна и курил. Было утро. Он выбросил папиросу и взял муфту со стола.

Поля, завернувшись в одеяло, сидела на постели и расправляла на коленях платье. Федор Михайлович отдал ей муфту, она достала из карманчика внутри нее иголку и нитки. Стала ловко пришивать пуговицу.

Достоевский отошел и сел на стул, лицом к ней, уперев локти в колени и подперев ладонями голову. Смотрел на нее.

— Как хорошо ты шьешь. Это вас в пансионе учили?

— Нет, — она откусила нитку. Вставила новую.

— Ты сегодня другая.

Суслова молча шила, не глядя на него.

— От чего ты такая?

— Какая?

— Совсем чужая.

— Так и есть.

Достоевский улыбнулся.

— Извини... Я понимаю. Это от того, что все сложно... Нет, я понимаю вполне. Просто я люблю тебя любую, и вчера и сегодня и завтра. Ты так хороша, Поля! Скажи, о чем ты думаешь?

Поля закончила с пуговицей и теперь рассматривала насколько ровно она подходит к петельке.

— Пожалуй, ровно, — сказала она.

— Об этом ты думаешь? Да?

— Что тут думать... Надо одевать. Отвернись.

Достоевский отвернулся, украдкой наблюдая за ней в зеркало. Она скинула одеяло и одевала корсет и нижнюю юбку, проворно щелкая крючками.

— Так о чем же? — спросил он.

— О том, что ты расскажешь сегодня своей жене. Или она привыкла, что ты не ночуешь дома?

— Ну, зачем ты... Она больна и несчастна.

— Тогда, верно, ты придумаешь что-то приятное для нее.

Суслова прошла мимо него уже в платье и стала перед зеркалом поправлять волосы. Мельком обернулась.

— Ты, кажется, не такой, как минуту назад, — сказала она, — Совсем чужой. Это, конечно, от того, что все сложно. Даже невозможно. Вот и умыться здесь невозможно, разве что в корыте. Не умыться ли мне в корыте? Ведь я любая так хороша!

Она достала платок, намочила его из графина водой, и стала вытирать лицо и шею.

— Теперь послушай. Примерно месяц назад я окончательно поняла, что беременна.

Достоевский вскочил.

— Сядь. Все уже кончилось. Позавчера.

Достоевский снова вскочил.

— Сядь. Я не говорила тебе. Зачем? Мы оба свободны и я не хотела этого менять. Ты сам сказал, что не следует ничего менять. Я хотела поехать в деревню к родственникам. Но обошлось. Только теперь я несколько нездорова. Мне надо... леченье. Сядь. Не здесь. Здесь это невозможно. Я не хочу, что бы узнала мама. Я не говорила даже сестре.

Достоевский ходил из угла в угол, потом подошел к ней и схватил ее за руки.

— Зачем ты не сказала мне?

— Что бы изменилось, если бы я сказала?

— Ты должна была сказать! Это и мое дело... Я должен был знать и есть врачи... Возможно... Это мог бы быть мой первый сын или дочь! — крикнул он. — А теперь... часто этим и кончается и детей уже не бывает. Что ты наделала, Поля!.. — он сел на стул и обхватил голову руками.

— Ты сошел с ума. — холодно сказала Поля. — Ты женат.

— Она не при чем. Она больна, ты знаешь.

— Оставь. Полгода одно и тоже. И я устала все время ждать, когда ты появишься — через неделю или через две на несколько часов и потом исчезнешь. Но пока я одна — куда еще не шло. Ты методичен и занят. Пусть так. Вообще... мы говорим не о том. Я еще раз говорю тебе, что мне нужно лечение. Я хочу, чтобы мы не некоторое время уехали на воды.

— Поля... Но это сейчас не возможно. Я не могу уехать.

— Если ты о деньгах, я найду занять.

— Деньги не главное... Ты знаешь скандал со статьей Коли Страхова. Нас собираются закрыть. И Маше сейчас хуже.

— Ведь ты ездил прошлым летом и мир не перевернулся. Хотя тогда тоже закрыли журнал. — в ее голосе послышались умаляющие нотки и она, почувствовав это, сразу заговорила прежних холодным тоном. — Тогда ты бросил и журнал и жену и меня и уехал на четыре месяца. И играл вместе с твоим Страховым в рулетку. Едем теперь вместе.

— Нет. Сейчас нельзя... Может быть немного позже. Или, вот что...

Он снова вскочил.

— Поезжай пока ты одна, а я улажу дела и приеду следом.

— Как скоро?

— Скоро, Поля. Клянусь тебе.

— В таком случае, я еду завтра. Вещи уже уложены.

У перрона стоял поезд. Провожающие, еще не успевшие проститься с теми, кто ехал, обнимали, целовали, наставляли их.

Федор Михайлович шел чуть позади Поли. Носильщик вез впереди саквояж и чемоданы. Поля шла очень прямая и строгая, ни на кого не глядя. Носильщик остановился и стал сгружать и заносить вещи в вагон.

— Вам дальше, барышня... Здесь багажное, — сказал он.

Суслова и Достоевский пошли дальше, Достоевский хотел взять ее под руку, но она отстранилась, и снова они шли гуськом — она впереди, он сзади. Так добрались до нужного вагона.

Суслова стояла молча, глядя под ноги, только ее рука в тонкой перчатке теребила дорожный мешочек с билетами и деньгами, висевший на шнурке перед грудью.

— Здесь на вокзалах всегда кухней пахнет. Помнишь, прошлым летом, я ехал, а ты провожала. Теперь мы поменялись местами, а пахнет все кухней, — быстро говорил Федор Михайлович, чтобы что-то говорить и не молчать. — Вот замечательно, уже назавтра ты будешь пересекать границу, а там и Польша. Ты не выходи на станциях, все напряжено, того и гляди ахнет. Так ты не выходи совсем. Будь в вагоне. Мне покойнее, если ты в вагоне. А как пойдут немцы, ты уж, пожалуй, выходи и там долго стоять будут...

Суслова вдруг сказала почти равнодушно.

— Федор, если хочешь я прямо сейчас порву билет.

Федор Михайлович замолчал. Смотрел на нее удивленно.

— Решай сейчас. Еще время есть.

— Поля, ведь мы решили, ты сама хотела.

— Я подожду, пока ты сможешь ехать. Тогда вместе.

Вдоль поезда пошел человек в форменном железнодорожном платье и звенел колокольчиком.

— Сейчас отправляем, сейчас отправляем... — монотонно кричал он и звонил.

— Быстрее, — Суслова говорила все так же ровно.

— Мы не успеем забрать назад багаж.

— Пустяки. Багаж не нужен, пусть едет.

— Ах, Поля...

— Ладно. Я еду.

— Ты хорошая, очень хорошая, Поля. И ты такая прелесть, что у тебя за лицо... Постой.

Он быстро украдкой поцеловал ее.

— Не так, — сказала Суслова. — Хорошо обними.

Достоевский прижал ее к себе изо всех сил и вдруг заплакал.

— Перестань, — сказала Суслова. — Зачем это.

— Я буду теперь один... Зачем они тянут с паспортом. Коля Страхов советует идти к генералу-губернатору. Генерал умен и славный, семейство у него...

— Что же. Пойди к губернатору.

В этот момент поезд тронулся, и вагоны поплыли мимо, сначала медленно, затем быстрее.

— Прощай, Федя, — она быстро зашла в проплывающий мимо тамбур вагона. Достоевский шел рядом и держал ее руку. Потом побежал.

— Хочешь я сойду?! — крикнула Поля.

— Нет! Нельзя уже. Ты убъешься.

— Скажи, и я сойду тот час...

— Нет!

— Федя, ты упадешь... Пусти руку. Я буду ждать тебя. Прощай.

Достоевский остановился, повернулся и пошел назад, шатаясь и задевая провожающих, заполнивших перрон.

По небу бежали облака, то закрывая, то открывая солнце. Федор Михайлович в легкой рубашке лежал на траве, подложив под голову руки. В нескольких метрах потрескивал костер. Рядом с костром сидел Полонский и настраивал гитару.

— Иди сюда, — позвал он. — Пора печь картофель.

— После, Яша. Страхов испечет. Он любит...

— Иди, иди сюда.

Достоевский нехотя поднялся, отряхнулся от травы и подошел к костру. Полонский отложил гитару и стал рыться в кармане.

— На. Прочти. — он протянул Федору Михайловичу письмо.

Достоевский стал читать вслух:

— Я почти нигде не была, ничего не видела и думаю оставить осматривать Париж до приезда Федора...

Достоевский перестал читать и тяжело задышал.

— Читай про себя. Я уже читал.

Достоевский сел и быстро дочитал письмо.

— Дай мне его, — сказал он.

— Она тебе писала?

— Нет.

— Тогда письмо останется у меня, — Полонский забрал письмо из рук Федора Михайловича и положил в карман. — Послушай, Федор. Журнал закрыт. Это горько и это скотство, но, однако, ты теперь не связан. Что мешает тебе ехать за ней? Денег ты легко достанешь в литературном фонде. Тебе неловко, раз ты там председатель? Так выйди и потом проси. Впрочем, не хочешь там, возьми хоть у меня.

— Я не знал. Она ведь не писала. Я думал... Впрочем, где там картофель?..

Федор Михайлович стал торопливо высыпать из корзины картофелины.

За костром была лужайка, а дальше начинался пологий травянистый склон, и за ним поблескивало озеро. С той стороны слышался женский смех и плеск воды. Потом от реки показался Страхов с мокрыми волосами, в купальном костюме, и с кувшинкой в руках.

— Так-так! — сказал он, подходя. — Что за траур на лицах? Журнал умер, да здравствует журнал! Мы, кажется, договорились на сегодня все забыть и баста. Яков. Играй.

Полонский взял гитару и стал наигрывать романс. От реки шли еще несколько человек в купальных костюмах. Среди них Катя Корсини и Надя Суслова — обе в венках из водорослей.

— Ко мне, русалки! — крикнул Страхов. — Пора настала пить и доброе вино... Где у нас доброе вино?

— В корзине, — сказал Полонский.

— Но где корзина та? Ах, вот же и она...

Страхов пошел к сложенному в стороне провианту. Остальные рассаживались на траве вокруг костра. Катя села рядом с Достоевским. Полонский запел:

— Твои жемчуга и алмазы нельзя ни с чьими равнять,

Глаза твои всех прелестней. Чего тебе больше желать?

— Вы от чего не купались? — спросила Катя.

Достоевский пожал плечами.

— Боитесь воды? Правильно. Может случиться судорога. Надя, как медик, очень интересно рассказывает про судороги. Очень это страшно.

— Он не любит про судороги. Да, Федор? — сказал, проходя мимо них, Страхов с двумя бутылками в руках.

— Ой... Зачем вы, Страхов?

— Это вы начали.

Катя смутилась. Достоевский встал и пошел в сторону от костра. Катя хотела идти за ним, но Страхов остановил ее и, отдав ей бутылки, пошел сам следом за Достоевским. Он догнал его у самой реки.

Достоевский сел на корягу, торчащую из песка.

— Федор, не сердись, право. Я глупость сказал.

— Я не сержусь.

— Послушай, мы приехали веселиться. Всем тошно и все смеются, поют. Выпей, приласкай Катю. Ведь она прелесть. И так влюблена в тебя.

— Это гадко, то, что ты говоришь. Здесь ее жених.

— Брось. Он добрый малый. Нынче смотрят на это просто. У нее жених. А у тебя жена. Что же с того?

— Перестань! Перестань! — почти закричал Достоевский, вскакивая. — При чем тут Маша. Она умирает в Москве.

— Положим, не в Москве а во Владимире. И я слыхал, там гостит один ее прежний добрый друг. Все, все. Не буду. Маша — это святое. И Катя — это святое. Оставим святыни и перейдем к прозе.

— Ты пьян, Коля.

— Немного.

— Когда ты пьян, ты говоришь гадости. Оставь меня, или я сейчас уеду.

Страхов подошел к нему вплотную, взял его голову и потянул к себе, заглядывая в глаза. Потом отпустил и отошел.

— Не уедешь, — сказал он. — Слишком ты тяжел. Это длится больше года. Чего ты ждешь? Твоя сибирская язва проживет еще сто лет и будет мучить и терзать тебя. И, знаешь, я не верю, что кое-кто прождет все эти сто лет у моря погоды. — Страхов махнул рукой и пошел к костру, где уже разливали шампанское.

Достоевский пошел вдоль берега по самой кромке воды. Наткнулся на лодку и веслами. Он забрался в лодку и стал отталкиваться веслом от берега. Лодка ерзала и не поддавалась. Достоевский встал и стал толкать что было сил. Лодка вдруг скользнула в воду и он, не удержавшись на ногах, упал на плоское дно. Лодка качалась на воде, постепенно удаляясь от берега.

Достоевский сел, вставил весла в уключины и сделал несколько сильных гребков.

Лодка легко пошла вперед и скоро он увидел всю компанию, собравшуюся на берегу: Полонского с гитарой на плече, машущего рукою Страхова, девушек в венках... Они что-то кричали вразнобой, потом Страхов стал дирижировать, и тогда их голоса слились в хор, и Достоевский расслышал:

— Вдо-брый-путь! Вдо-брый-пу-уть!! Фе-дя!..

Он улыбнулся, отпустил весла, и лег на дно лодки на спину, слушая только плеск, и глядя в небо.

В просторном зале казино было полно народу. Столы располагались рядами, на всех шла игра. Где в карты, где — в рулетку.

Федор Михайлович поплутал по залу, останавливаясь то у одного, то у другого стола, и вдруг увидел знакомую фигуру толстой старухи у одного стола, окруженную свитой. Он приблизился.

— Ставь опять на зеро. — громко сказала старуха невысокому молодому человеку, стоявшему ближе остальных.

— Да нельзя, ведь уже семь раз проставили и зря.

— И правда... — лицо старухи было искажено азартом. — Ставь на чет. Все, все ставь.

Молодой человек сделал ставку.

— Зеро! — крикнул крупье.

Старуха ударила молодого человека лорнетом.

— Вон отсюда! — закричала она. — Эй, ты! Пан. Тебе, тебе. Подойди.

Федор Михайлович достал монету и поставил на красное. Рядом Высокий худой англичанин тоже поставил на красное.

Поляк, бывший теперь рядом со старухой, поставил на зеро.

— Красное!

Достоевский и Англичанин получили выигрыш. Англичанин поставил на черное, а Достоевский на красное.

— Красное.

Достоевский получил выигрыш. Поставил на черное. Англичанин убрал деньги и приготовился ставить.

— Пошел вон, — закричала старуха на поляка, — Сама буду ставить. Вот, зеришко, проклятый! Больше низачто на тебя не поставлю. — она поставила на красное.

Достоевский быстро передвинул ставку на зеро. Англичанин быстро и внимательно снова посмотрел на него и забрал свою ставку со стола.

— Зеро!

Достоевский получил выигрыш.

— Эй! Ты, с бородой! — закричала старуха, — Не сердись, мил человек. Подойди сюда.

Достоевский пошел к ней вокруг стола. По дороге его схватил за руку полный мужчина военной выправки.

— Сударь, спасите... — зашептал он. — Уведите ее. Она промотала целое состояние в неделю. Всех по миру пустит.

— Не тронь его. Иди, иди сюда, мил человек! — закричала старуха.

Достоевский подошел к ней.

— У тебя рука легкая. — сказала старуха. — На тебе мои деньги, да поставь на зеро.

— Сколько поставить? — спросил Достоевский.

— Все ставь.

— Все нельзя. Ставки ограничены.

— Так ставь сколько можно.

Достоевский поставил на зеро крупную сумму.

— Зеро!

— Ставь опять! — зашептала старуха.

— Увольте.

Достоевский быстро пошел между столами к выходу из казино. Швейцар отворил перед ним дверь и поклонился. Достоевский вышел на ночную улицу маленького немецкого городка. Остановил экипаж.

— Nach dem Bahnhof, — сказал он. /на вокзал/

— Bitte. /пожалуйста/

Достоевский сел, и коляска покатилась по узкой улочке.

Раздался звонок. Достоевский бросил папиросу и зашел в вагон. Вагон был почти пуст. За окнами уже стемнело. Достоевский нашел свое место и сел. Напротив него сидел человек в шляпе, сползшей на глаза, и дремал. Поезд тронулся, шляпа упала, и человек проснулся. Это был давешний англичанин.

Достоевский приподнял шляпу. Англичанин кивнул и улыбнулся.

— Очень рад встрече. — сказал он сухо. — Вы из России?

— Именно так.

— Как много вы выиграли?

— До десяти тысяч.

— Что ж. Поздравляю.

— Спасибо. Почему вы знаете, что я именно выиграл, а не промотал?

— Я видел вас. Мне достаточно... Я давно наблюдаю игру и ее законы.

Они помолчали. За окном мелькали фонари города.

— Стало быть вы профессиональный игрок? — спросил Достоевский.

— Отнюдь нет. Впрочем, одно из моих занятий — бизнес, а бизнес это тоже игра.

— И вы имеете систему? — заинтересовался Достоевский. — Знаете ли, я заметил, что есть система, но кажется, не уловил вполне ее сути. Только она не в цифрах. Скорее, в самих игроках. — уверенно добавил он. — Вот, та старуха. Она неизменно проигрывает. А вы, я наблюдал, действуете осторожно и будто упреждаете случай. Я думаю, вы остались в выигрыше.

— Это так. — сказал Англичанин, — Я почти никогда не проигрываю. И в бизнесе и за игорным столом.

— Ведь это должно быть следствие вашего уравновешенного характера. — живо сказал Достоевский. — Кто горячится, тот непременно проиграет. — Я в один миг увлекся и спустил половину своего барыша, но лишь взял себя в руки и стал снова набирать.

Англичанин улыбнулся.

— Это лишь следствие, — сказал он. — Причина как глубже, так и проще. Позвольте, я вам покажу, чем рассказывать.

Он достал серебрянную монетку. Подвинул к себе и расположил горизонтально свой портфель. Стал бросать монетку с небольшой высоты и она исправно падала то орлом, то режкой. Англичанин бросил монетку шесть раз.

— Вот и все. — сказал он. — Моя игра строится просто. Я ставлю через раз, и забираю всех орлов, а выкладывать на режку предоставляю соседу.

— Это верно. Хоть и медленно. — сказал Достоевский.

— Это не все. — снова улыбнулся англичанин. — Я был бы никудышным игроком, если бы не учитывал одно обстоятельство. Вот оно: надо внимательно смотреть кругом и, стоит у стола появиться человеку вроде вас, как я тотчас прячу деньги и из участника становлюсь зрителем. Все искусство состоит в том, чтобы узнать вас среди других.

— Как же вы узнаете? Это что же, свойство моей физиономии?

— Нет. Но это отражается на всем и на физиономии в том числе.

— Чем же я так замечателен? — с недоверием сказал Федор Михайлович.

— Хотите знать?

— Еще бы.

— Тогда бросайте монетку.

Англичанин протянул Достоевскому соверен. Федор Михайлович послушно стал бросать монетку на портфель англичанина и она к его удивлению все время выпадала орлом.

— Это невероятно. — наконец сказал Достоевский, возвращая монетку Англичанину.

— Возьмите ее на память.

Достоевский убрал монетку.

— Дело состоит в том, что ваше посещение казино — лишь эпизод в цепи событий, начало и конец которых лежат далеко от Вестбадена. Вот в этом большом движении все дело. — сказал Англичанин. — Ваш выигрыш сам по себе ничего не говорит о вас, это лишь знак направления вашего пути. Конечно не в дурном географическом смысле слова. Кажется, станция... Не желаете закурить?

Он протянул Достоевскому сигару.

Они вышли в тамбур и закурили. По платформе сновали люди, что-то загружавшие в багажное отделение.

— Это купцы и кажется ваши соотечественники. — сказал Англичанин, выглядывая из вагона. — Вот кому неважно знать математические законы. Их заработок исходит из отличного знания других законов. Деньги, товар, деньги... Сегодня европа полна русскими. Часть тратит деньги и веселится, часть зарабатывает деньги и суетится. Вы, кажется ни здесь, ни там.

— Вы правы совершенно... — сказал Федор Михайлович.

— Позвольте предположить. — сказал Англичанин медленно. — Вы едите не за чем-то специально, а только ради встречи с одним человеком. И этот человек — женщина.

— И любимая. Бесконечно любимая, прекрасная женщина. Она ждет меня в Париже уже почти шесть месяцев. От этой встречи вся моя жизнь должна перемениться. Такое решение я принял. — сказал Федор Михайлович.

Поезд тронулся. По перрону все еще сновали купцы, бросавшие мешки и узлы на подводы.

Достоевский и англичанин вернулись к купе.

— На следующей станции я должен сойти. — сказал Англичанин. — Это скоро. — он взглянул на часы. — Я позволю себе сказать вам еще что-то. Ведь я узнал вас. Вы отличный автор, я читаю по русски дурно, но все же прочел без отдыха весь ваш роман. Там о девочке и старике и коварстве богатого отца. Я полюбил ваш роман.

— Благодарю вас. Как ваше имя?

— Зовите меня Астлей. Впрочем, вот моя карточка. Если будите у нас в Лондоне, милости прошу к нам. У меня хороший дом и семейство. Ваш визит сделает нам честь. Моя жена знает вас в моем пересказе. Она любит Дикенса и вас, так как считает вас похожим на Дикенса. Отчасти это так, однако, к делу.

Англичанин внимательно посмотрел в глаза Федора Михайловича и строго проговорил:

— Запомните. То движения, частью которого сейчас является ваш путь, имеет начало, но не имеет конца. Пока вы движетесь в этом направлении, ветер дует только в спину и вам неизменно везет. Однако стоит повернуть вспять, или только остановиться, стоит даже чуть замешкаться и перестать бежать со всех ног, ветер сразу начинает дуть в лицо. Есть еще одна деталь. Чем дальше вы зайдете, тем дольше обратный путь и тем сильней ветер. А остановиться придется рано или поздно, ибо там, куда вы идете — нет ничего. Пустота. Хаос. Разрушение разума. Отказ от морали. Смерть. Вы не можете взять с собой ничего, даже труд писателя вам придется бросить. Вы должны знать это.

— Возможно... Возможно, наверное так и есть. — сказал Федор Михайлович с дрожью в голосе. — А вы? Как вы бы поступили? Ведь вы были в подобном положении. Так же?

— Что ж. Был. И, разумеется остановился. Да я не заходил так далеко. Ведь я британец. Британия это самый запад европы. А Россия — самый восток, почти что Азия. Она куда больше — стало быть и ходить привыкли дальше.

— Как это соотносится? — спросил Достоевский.

— Ну... Если хотите аналогию — извольте. География, часть той же рулетки. Считайте, что до сих пор мы говорили про черное и красное, а теперь перешли к системе чет-нечет. А есть еще первые двенадцать, есть еще зеро. Вообще, рулетка хоть и модель, но очень уж проста. Она и хороша тем. Она лишь формула, теорема. А мы с вами практики. — проговорил Англичанин с улыбкой. — Ну, кажется, подъезжаем. Я должен идти.

— Позвольте, я провожу вас до перрона.

Они снова вышли из купе.

На перроне дул ветер. Была глубокая ночь.

— Здесь мне два часа ждать пересадки. — сказал Астлей, глубже надвигая шляпу.

Ему поднесли небольшой чемодан.

— Прощайте. — сказал Федор Михайлович, пожимая ему руку. — Бог даст, свидимся.

— Прощайте.

Англичанин, придерживая одной рукой шляпу, другой рукой неся сразу чемодан и портфель, пошел к зданию вокзала. Достевский шагнул в тамбур.

Англичанин вдруг обернулся.

— Господин Достоевский! — окликнул он.

— Да!

— Может быть, возьмете багаж и поедем вместе? Я еще многое расскажу вам из моих теорий!

— Я приеду, приеду скоро. Сейчас нельзя, а после непременно приеду.

Англичанин приподнял на последок шляпу, коротко поклонился и зашел в двери вокзала. Достоевский вернулся в купе, сел, достал карточку Англичанина.

"Астлей Джорж..." — проичтал он вслух. — "Профессор астрономии. Кебридж".

Достоевский достал монетку и бросил ее. Поймал на ладонь. Монетка лежала орлом.

Суслова стояла у раскрытого окна, глядя вниз на мощенную торцами мостовую Латинского квартала города Париж. По улице шли редкие прохожие. У подъезда дома напротив любезничала молодая пара. Отойдя от окна, Поля приоткрыла дверь в коридор.

— Мари! — позвала она.

Молодая горничная заглянула в комнату.

— Мари, вы отправили письмо?

— Да, мадмуазель, сразу, как вы просили, по городской почте. Должно бы уже прийти.

— Хорошо. Спасибо.

Горничная, поклонившись, ушла.

Поля опустилась в покрытое яркой тканью мягкое кресло. Взгляд ее скользнул по висевшему над пузатым комодом портрету Наполеона на Аркольском мосту, еще не императора — генерала Бонапарта, и остановился на букете слегка подувядших роз, поставленных в вазу.

Поля подошла к цветам, вынула их из воды и направилась к двери. Нерешительно постояв в дверях, вернулась и поставила их обратно в вазу. Прошлась по комнате и снова подошла к окну.

Молодая парочка все еще стояла в подъезде: он в цилиндре, щеголевато одетый, в оранжевом сюртуке, она в простеньком цветастом платьице смотрела на него нежно и чуть недоверчиво.

Поля невесело усмехнулась.

Послышалось цоканье копыт. Из подъехавшей к дому пролетки вышел Федор Михайлович. Расплатившись с кучером, он оглядел дом.

Поля слегка отшатнулась.

Достоевский направился к подъезду.

Поля отошла от окна, нервно сжимая руки, и остановилась, глядя на дверь. В дверях появилась горничная.

— К вам, мадмуазель, Мсье Достоевский, — фамилию она выговорила с трудом.

— Пригласи, — сказала Суслова и быстро пошла в другую комнату.

Федор Михайлович вошел, огляделся с некоторой растерянностью, взглянул волнуясь на прикрытую дверь в другую комнату.

Вошла Поля.

— Здравствуй, — сказала она сдержанно, сжимая в руке скомканный платок.

Федор Михайлович, шагнул к ней, протянул руки, чтобы обнять. Она не двинулась с места.

— Что с тобой, — обеспокоенно спросил Федор Михайлович, опуская руки.

— Я не думала, что ты придешь, — сказала она все так же отстраненно.

— Как... не приду? Я написал тебе из отеля, сразу по приезде.

— Я отправила тебе письмо в отель.

— Какое письмо?

— Я просила, чтобы ты не приходил.

— Я не получал... Постой, Поля. Как же мне теперь не прийти к тебе? Что за каприз! Я задержался, но ты знаешь мои обстоятельства.

Она по-прежнему стояла не двигаясь.

— Ты приехал немного поздно, — сказала она.

Федор Михайлович смотрел на нее не отрываясь, пытаясь понять смысл ее слов. Потом вдруг закрыл лицо руками и издал легкий, едва уловимый стон. Потом опустил руки.

— Я должен все знать, — тихо сказал он, опустив глаза, — Скажи мне или... Или... Или я умру!

— Не здесь, — Поля взглянула на цветы, — Поедем к тебе.

В пролетке они сидели, не глядя друг на друга. Федор Михайлович судорожно сжимал ее руку и кричал кучеру:

— Вит! Вит!

Кучер с недоумением оглядывался, и лошади шли чуть быстрее.

Номер в недорогом отеле был обставлен в обычной гостиничной манере: огромный громоздкий шкап, зеркало, пара стульев, кресло, круглый стол посреди комнаты, широкая металлическая кровать под пестрым одеялом, у окна небольшой письменный столик. И, конечно, портрет Наполеона, на этот раз в треуголке, с рукой засунутой за ворот сюртука.

Войдя в номер, Поля сняла шляпку и, подойдя к зеркалу, стала поправлять прическу.

Федор Михайлович опустился перед ней на колени, обнимая ее ноги.

— Я потерял тебя! — проговорил он сквозь слезы, — Я знал, что непременно так будет...

Суслова молчала, откинув голову. Потом сказала, освобождаясь от него:

— Не надо. Встань.

Достоевский отпустил ее. Она отошла к окну. Он поднялся и сел на кровать.

— Кто он, Поля?

Поля пожала плечами.

— Зачем тебе? Достаточно, что он есть.

— Он молод?

— Ему нет тридцати.

— Но, Поля, ты никогда не найдешь другого такого сердца, как мое.

Она отвернулась от окна и, подойдя к нему, села рядом. Положила ему на плечо руку. Взгляд ее смягчился.

— Это может быть так, — сказала она.

— Ты отдалась ему совершенно? — спросил он.

Аполлинария отдернула руку.

— Так не спрашивай. Это дурно.

— Я не знаю, что хорошо, а что дурно. Кто он? Русский? Француз? Я его знаю?

— Нет, не знаешь.

— Ты любишь его?

— Да.

— Ты счастлива?

— Нет.

— Как это? Любишь... И несчастлива?

— Он не любит меня.

— Вот как... — Он удивленно смотрел на нее, — Ведь ты была всегда... такая свободная! Он наверное очень дерзок? Какой он?

— Он испанец, из богатой семьи, изучает медицину в Сорбоне. Легкий, веселый... — она встала и снова отошла к окну. — Привык получать все без усилий, не слишком умен, тщеславен...

— Не Лермонтов?

— О, совсем не Лермонтов, — она усмехнулась.

— Это хорошо, что не Лермонтов... — пробормотал Федор Михайлович. — Но как же ты? Что же с тобой будет?

— Поселюсь в деревне, буду учить детей, приносить пользу.

Достоевский встал и медленно подошел к ней. Тут он заметил, что она беззвучно плачет.

— Ах, Поля, зачем же ты так несчастна? — с болью прошептал он. — Да, это должно было случиться, что ты полюбишь другого. Ведь ты по ошибке полюбила меня, потому что сердце у тебя широкое. Ты единственная женщина, которая не требует от мужчины никаких обязательств. Но чего это стоит! Мужчина и женщина не одно и тоже.

— Я пойду.

— Нет, нет, не уходи! Мне много чего надо тебе сказать. Я был счастлив узнать на свете такое существо, как ты. Ты не можешь так оставить меня, я не перенесу этого... — он пошел за ней по комнате до двери, — Я умею уважать чужое чувство, поверь мне... Этот человек не любит тебя. Ты должна уехать из Парижа. Я буду с тобой, пока ты не обретешь спокойствие. Поедем в Италию, как собирались! Я буду тебе только как друг, как брат!

— Это невозможно, — Она открыла дверь. — Приходи завтра. Расскажешь о России. О своих делах... И не мучь себя! — она с трудом улыбнулась.

Федор Михайлович шагнул к ней, но она быстро вышла и закрыла за собой дверь.

Они шли по набережной Сены вдоль острова Сите. По темной посверкивающей солнечными бликами воде прошла баржа, ведомая попыхивающим пароходиком. Они остановились у книжного развала. Федор Михайлович взял какую-то книгу, полистал ее. Продавец с надеждой посмотрел на него, но Достоевский вернул книгу на место.

— Что-ж... Я пойду, — сказал он, — Ты, верно, устала гулять и молчать.

— Нет не уходи! С тобой мне спокойней. Ты говори, рассказывай. Как твои братья, Михаил, Николай. Он ведь болен, Николай?

— Да, плохо ходит, теряет зрение. Не верю я его врачу. Вот, кабы Боткин...

Он поднял глаза на Аполлинарию и увидел, что по ее лицу катятся слезы.

— Поля! Тебе жаль моего брата?

— Да, да... будешь писать, передай, что я желаю ему поправиться. Он очень милый, твой брат.

Аполлинария отвернулась. Федор Михайлович задумчиво теребил бороду.

— Нет, Поля. Ты не о моем брате думаешь...

— Пойдем дальше, — сказала Поля, беря его под руку.

— Как Париж тебе? — спросил Федор Михайлович, глядя под ноги.

— Собственно, я не очень успевала гулять. Сначала все лечилась. Потом... Скажи, что Польша? Ты ведь ехал через Польшу.

— Что-ж. Там теперь тихо. На станциях солдаты. Вопрос с Польшей только отложен.

Аполлинария остановилась, вглядываясь в лица молодых людей, шедших на встречу. Потом двинулась дальше. Достоевский шел рядом и молчал.

— Что же ты? Продолжай. Это интересно. Вопрос отложен. Дальше что?

— Ты чем-то расстроена? — участливо спросил Федор Михайлович.

— Да... нет... Не знаю. Понимаешь, он болен тифом.

— Кто?

Она удивленно взглянула на него.

— Сальвадор.

— А-а. Прости, — Достоевский усмехнулся. — Никак не привыкну. Видно, мне судьба утешать моих любимых, брошенных их любовниками. Что же, тиф — это опасно, особенно для людей молодых, с неокрепшим организмом.

— Как-то ты не хорошо это, зло сказал.

Федор Михайлович пожал плечами.

— В здешнем воздухе, при ихних медиках Сальвадор вряд ли умрет от тифа, — сказал он. — Думаю, выживет. Он, впрочем, ты говорила, медик. Хотя, вряд ли это поможет, ведь он, кажется, больше по женским болезням. Вот, если бы он имел женскую болезнь. Однако, это совсем невозможно.

— Давольно, — сказала Суслова, едва сдерживая бешенство. — Прощай.

Она всем телом развернулась и быстро пошла в обратную сторону, подрагивая, как натянутая струна.

Достоевский остановился. Он хотел догнать ее, но она остановилась и крикнула дрожащим голосом:

— Не смей ходить за мной!

И пошла дальше, почти побежала. Потом остановила экипаж и укатила на нем.

Федор Михайлович опустил голову и побрел дальше. Прямо перед ним возвышалась громада собора Парижской Богоматери.

Уже вечером ноги сами завели бродящего по Парижу Достоевского в Латинский квартал. Он очень устал и найдя маленькое уютное кафе, сел за ближний столик и заказал вина. Он сидел, вытянув перед собой гудящие от ходьбы ноги и медленно пил вино, глядя, как между домами садится солнце.

За одним из столиков сидели трое: светловолосый господин средних лет, с круглой аккуратной бородкой, другой — постарше, лысоватый рыхлый толстяк, и с ними средних лет дама, одетая с некоторой претензией, но вполне миловидная. Они некоторое время поглядывали на Федора Михайловича, потом поднялись и подошли к нему.

— Извините, — сказал светловолосый почтительно, — Если мы не ошибаемся, вы — господин Достоевский?

— Нет, не ошибаетесь, — кивнул Федор Михайлович.

— Барыбин, Георгий Сергеевич, петербуржец. Ваш давний поклонник. Еще с первых ваших шагов, так сказать. "Бедные люди" мальчишкой, поверьте, со слезами на глазах читал.

— Это трогательно, — устало сказал Достоевский. — Спасибо.

— Макарова, Татьяна Андреевна, — представил даму Барыбин. Достоевскому пришлось встать, чтобы познакомиться с Татьяной Андреевной. — У нее здесь сын учится в Сорбоне.

— Весьма рад, — Достоевский поцеловал Татьяне Андреевне руку. Потом он хотел сесть, но Барыбин уже притащил третьего, самого застенчивого.

— А это — Чехлов! Анатолий Матвеевич! — представил он толстяка. — Простите ему, он слишком скромен, но славный! Славный!

— Хорошо, — сказал Достоевский, садясь.

Все трое стояли и улыбались, переглядываясь. Скромный Чехлов кашлянул.

— Присаживайтесь, господа. Что же вы стоите... — обреченно сказал Федор Михайлович.

Все с готовностью расселись.

— Офицьян! — спрягая на французский лад слово "официант" и делая российский жест тремя пальцами с издаванием щелчка, звонко крикнул Барыбин.

Пришел официант и Барыбин на ломаном французском принялся заказывать блюда и напитки на четверых. Он говорил очень громко, так что люди оборачивались за соседними столиками.

— Пуассон! — кричал он, тут же переводя Достоевскому и своим товарищам, — Это рыба. Шампань! Си... — при этом он показывал четыре пальца, имея в виду, что блюдо требуется в четырех экземплярах.

С одним блюдом у него возникли трудности. Он хотел заказать жульен, но забыл это слово и беспомощно шевелил пальцами.

— Грибы! Понимаешь, дурак? — он изобразил гриб. — Как же ему обьяснить... Мощрум! Мощрум! Ю спик инглишь? Вот, болван, право... Федор Михайлович, как по французски слово гриб? Вы не помните, часом?

— Нет, — жестоко сказал Достоевский.

Чехлов взял салфетницу, вытряхнул салфетки и накрыл ее пепельницей. Вышел некий гриб.

— Жульен? — спросил официант.

— Си. Молодец. Это все. Алес, алес. Ступай, любезный. Вот тупица.

Официант ушел.

— А, ведь, знаете, — пробасил застенчивый Чехлов, усаживаясь поудобнее, от чего стульчик жалобно заскрипел, — Случилось мне оказаться там на площади во время вашей с Петрашевским экзекуции. Это было ужасно! Я был тогда почти дитя... Ну и впечатление, доложу вам, господа.

— Прошу вас, не надо об этом! — прервал его Федор Михайлович.

— О, как я вас понимаю! — воскликнул Барыбин, — Вы столько пережили! Каторга, ссылка... я ведь читал "Записки из мертвого дома". Ах, господин Достоевский, Россия — ужасная страна!

— Здесь общественная жизнь приобрела цивилизованные формы. — сказала дама веско, — А мы в России, как не тянемся за Европой, все никак не можем вылезти из нашей дикости. Умному человеку у нас пока дела нет.

— Вы это о себе? — спросил Федор Михайлович,

— Да она обо всех нас, о новых русских людях, — скромно вставил Чехлов. — Вы не думайте, я люблю ее, нашу Россию, другой раз такая тоска по ней найдет... не знаешь, куда и деваться. — он скрипнул стулом.

— И не говорите! — вздохнула дама, — Я, что ни ночь, во сне вижу — дом наш на Тамбовщине, сад, дорожку через поле ржаное... — она вытерла платочком подступившие слезы.

— Что ж вы домой не едите? — спросил Достоевский.

— Сын у меня здесь учится.

— Да ведь поди не маленький, коли в университете.

— Нет, нет, как можно? Это же Париж, столько соблазнов!

— Ну, если затосковал, можно и навестить родные места, нынче можно ездить, — заговорил Барыбин, — Только жить тут спокойнее. Не слишком-то уютно сейчас у нас. Дали мужику волю, а чем он ответил? Бунтом, поджогами. Мое поместье чуть не спалили... Работать мужик по собственной воле не любит. В город уйдет, а то и на дорогу, грабить. Мужику хозяин нужен, а не эти так называемые реформы.

Федор Михайлович слушал, постукивая пальцами по столу.

Официант принес поднос, до краев заставленный ядствами, разобрал гриб Чехлова, и стал расставлять на столе блюда и фужеры.

Внезапно Достоевский резко поднялся, увидев на другой стороне улицы Аполлинарию.

— Извините! Мне нужно срочно...Я должен... — он бросил на стол монету и быстро вышел из кафе.

Аполлинария шла не спеша, прогуливаясь, в светлом платье, шляпке, с летним зонтиком в руках. Федор Михайлович хотел окликнуть ее, но не решился. Хотел перейти улицу, но мимо проехала пролетка, навстречу тяжело груженая подвода и он потерял ее из виду. Перейдя через улицу, он быстро пошел в том направлении, в котором она скрылась. На углу улицы Сорбоны он снова увидел ее и остановился в нерешительности — подойти к ней, или не прерывать ее одиночества.

Внезапно она остановилась, глядя на приближающегося к ней молодого человека. Высокий, с густой черной шевелюрой, модно одетый, он шел, непринужденно размахивая тростью.

Федор Михайлович тоже остановился. Он видел, что Аполлинария явно не ожидала этой встречи.

Молодой человек подошел к ней и, улыбаясь, взял за руку.

— Ты бледен, — сказала она.

— Да, видишь ли... Я тяжело болел эти дни, — сказал Сальвадор.

— Твой друг Мишель написал, что у тебя тиф. Я думала, ты умираешь.

— Нет, нет, не тиф, — Сальвадор рассмеялся слегка принужденно, — Умирать я пока не собираюсь. Мишель зря тебя напугал.

Аполлинария вглядывалась в его лицо. Он отвел глаза.

— Ты куда-то идешь? — спросил он.

— Гуляю. А ты?

— В улицу Суфль, к приятелю.

Они пошли рядом. Аполлинария достала из кармана платья конверт.

— Это письмо Мишеля. Хочешь прочесть?

— А зачем? — смутился Сальватор.

— Прочти!

Федор Михайлович, стоя у витрины книжного магазина видел, как Сальвадор взял письмо, но похоже держал его не читая.

— Я собирался к тебе прийти, — сказал он возвращая письмо. Он нервничал и не знал, как себя вести.

— Кажется, ты шел не ко мне, а к приятелю.

— Видишь ли... Очень важное дело... Он заболел...

— Тифом?

— Нет... То-есть, я не знаю.

Они остановились на углу.

— Мне налево, — не глядя на нее, сказал Сальвадор.

— В таком случае, прощай. Мне надо прямо.

— Пожалуй, я могу пройти с тобой, — неуверенно сказал он.

Она, не отвечая, шла прочь.

Федор Михайлович увидел, как Аполлинария быстро, не оглядываясь, свернула за угол, и почти бегом, задевая прохожих, направилась в сторону своего пансионата. Федор Михайлович последовал за ней.

Аполлинария вошла в свою комнату, прикрыла дверь и разрыдалась.

— Я убью его! Убью!... — прошептала она и уже громче повторила, — Убью!

Вся обмякнув, она опустилась на пол и долго сидела с широко открытыми глазами, уставясь в одну точку. Потом поднялась, подойдя к столу, спокойно стала рвать какие-то записки. Разожгла камин и стала бросать их в огонь.

Внезапно она обернулась. В дверях стоял Федор Михайлович.

— Уходи! — крикнула она.

— Поля... я не уйду! — он опустился перед ней на колени.

— Нет! Уходи.

— Я боюсь, что ты с собой что-нибудь сделаешь. Ты выдумала какие-нибудь глупости.

— Я ничего не сделаю. Уходи!

Он сел на стул и развел руками.

— Я не могу. Постой, Поля. Ты должна мне сказать. Все-таки... Как это могло быть?

— Ты желаешь знать?

— Да.

— Непременно?

— Раскажи мне.

— Хорошо! — криво усмехнулась она. — Раз ты желаешь, я расскажу. Я была больна и он лечил меня. Я была капризна, но он терпел и был нежен. От его услуг мне стало лучше. Я была ему благодарна. Со мной никто не был так ласков. Да, он очень ласков и красив. Ты — совсем не то. Ты вечно поспешен, нетерпелив и методичен, как тот философ, твой, который утверждал, что надобно непременно напиться раз в месяц... Так вот. Он — не ты. Он умел только дотронуться до меня так, что слезы наворачивались. Руки у него легкие, пальцы быстрые и ловкие. Знаешь, я даже не заметила, как он раздел меня. Мы были одни, он пришел поздно и засиделся до ночи. Мы говорили какую-то ерунду, смеялись. Потом выпили вина, и он сел очень близко и когда говорил, все касался моей руки, сначала здесь, у кисти, а потом выше. Это было чудесно! Он сказал, что я не похожа на французских женщин, что они насквозь состоят из нарядов и манер, и в них нет крови, а только подкрашенная вином вода.

Она замолчала. Потом спросила:

— Ты желаешь продолжения? Изволь. Он стал целовать мне руку. Каждый палец в отдельности и много-много раз. И он никуда не спешил. Тогда я сказала, что мне душно и корсет давит. Он засмеялся и сказал, что мне корсет не нужен совсем. Я сказала, что он может мне помочь его снять. Потом мы решили, что и остальное мне ни к чему, да и ему тоже, а так, как уже поздний час, пора перебраться в постель, где он расскажет мне испанские сказки. И он рассказывал мне свои испанские сказки, но очень недолго. Дальше рассказывать? Он спросил, есть ли у меня друг. Я сказала ему, что у меня есть старший товарищ, который очень умен и учит меня прекрасному. Его заинтересовало, чему еще я учусь у наставника, и я сказала, что всему, но он сказал, что ему кажется, что в одном аспекте обучении есть пробел, который надо восполнить. Дальше мы говорили мало, потому, что болтовня мешает поцелуям.

Федор Михайлович вскочил и выбежал из комнаты.

Аполлинария сошла с фиакра возле небольшой старинной церкви.

С усилием открыв тяжелую резную дверь, вошла в плохо освещенное сквозь цветные мозаичные стекла помещение. Возле статуи Богоматери вздрагивали огоньки свечей.

В церкви было пусто. Она остановилась в дверях. Послышались гулкие, отзывающие эхом тяжелые шаги. К ней подошел кюре, толстый, приземистый человек в сутане. Она шагнула к нему.

— Что вам нужно? — неприветливо спросил кюре.

Аполлинария молчала, не зная, как начать разговор.

Кюре, пристально взглянув на нее, спросил:

— Вы русская?

— Да, русская.

— Зачем вы пришли ко мне? У вас, наверное, есть свой православный духовник.

— Мне о вас хорошо говорили.

— Что же вас привело? — спросил он мягче, внимательно глядя ей в глаза, — Желаете получить место? Нет. Одиночество? Нет. Вы согрешили против нравственности?

Она выпрямилась, вскинула голову.

— Да. Я могу согрешить. Убить.

— Убить? — переспросил кюре.

— Меня оскорбил один человек. Теперь он пользуется уважением, любовью кого-нибудь. Он будет наказан.

— Вздор, — резко оборвал ее кюре, — Вы, Русские, воспринимаете жизнь в искаженном виде. Требуете, что бы сейчас, сегодня же исполнялись ваши желания, вы нетерпеливы и суетны! У вас император Александр — идеал государя и человека, он дал вашим рабам волю, а вы ненавидите его! — он пристально поглядел на нее, — Вы совершили ошибку и собираетесь отомстить за нее другим! Обратите свой взор к Господу. Вы молоды и красивы. Эта минута пройдет и все забудется. Могу посоветовать: идите к своему духовнику. Он даст вам утешение.

Он повернулся и ушел. Раздались его гулкие удаляющиеся шаги.

Федор Михайлович спал, не раздеваясь, в кресле, когда раздался нетерпеливый стук в дверь. Он открыл глаза, испугано посмотрел на дверь. Стук повторился. Он встал и пошел открывать дверь. На пороге стояла Аполлинария.

— Ну вот, я пришла, — сказала она.

Федор Михайлович облегченно вздохнул.

— Да, я рад.

Он подошел к окну отдернул штору. Комнату залил яркий свет. Он взглянул на часы — не было еще и семи.

— Ты не спала всю ночь, — сказал он, вглядываясь в ее усталое, измученное лицо.

— Не бойся, я уже спокойна.

— Да... Я рад, — с сомнением произнес он, — Впрочем, кто тебя разберет?

После небольшой паузы, она встряхнула волосами и сказала:

— Он ничтожный, низкий, подлый... И все-таки я люблю его. И хочу убить. Или долго мучить.

— Полно! Гадость это, вытравить порошком, вот что нужно. Конечно, ты загрязнилась, но это ничего, это случается. Ты придаешь этому слишком большое значение.

Она встала и начала расхаживать по комнате.

— Ты страдаешь, Поля, — продолжал Достоевский. — Человек всегда страдает за свою глупость. Хотя всякая глупость имеет свой смысл...

— Я хочу вернуть ему деньги, — перебила его Поля.

— Какие деньги?

— Те, что он потратил на меня.

— Лишнее это, он не поймет ничего, — Достоевский усмехнулся, — Ты просто ищешь предлога, что бы с ним снова сблизиться. Это поведет к тому, что он снова обманет тебя.

— Бояться, что обманут, значит не уважать себя.

— Ах, обмануть меня не трудно, я сам обманываться рад... — улыбнулся Федор Михайлович.

— Ты — да. А я — нет.

— Поля, поедем со мной в Италию. Тебе надо уехать из Парижа, прийти в себя, отвлечься. Я буду тебе, как брат.

— Будешь, как брат? — она посмотрела на него со странной улыбкой.

— Обещаю тебе.

— И будешь писать свой роман? — она все улыбалась.

— Поля, надежды... того, что ты под этим понимаешь, у меня, увы нет, — отвернувшись произнес Федор Михайлович.

— Нет?

Он снова обернулся к ней, она посмотрела ему в лицо, и взгляд ее постепенно потерял жестокость, стал мягче, грустнее.

— Наверное, ты прав, — сказала она тихо, — Лучше уехать из Парижа.

Федор Михайлович и Аполлинария вошли в канцелярию римского посольства в Париже. В сводчатом помещении, украшенном стоящими в нишах статуями, их встретил невысокий, сухощавый аббат с изборожденным морщинами маленьким личиком.

— Мы русские, из Петербурга. Нам нужна виза для поездки в Рим, — сказал Федор Михайлович.

Аббат холодно кивнул головой.

— Обождите. Монсиньор занят.

Они сели в кресла, стоявшие у стены. Федор Михайлович достал из кармана французскую газету, начал читать, нахмурился, передал газету Аполлинарии.

— Пишут о России, ничего в ней не понимая, — сказал он. — Взгляни.

Тем временем в канцелярию вошел высокий статный кардинал в красной сутане. Аббат раскланялся почтительно и повел его вверх по широкой лестнице, покрытой темно-красным ковром.

Федор Михайлович проводил их раздраженным взглядом и поднялся с места.

— Я появился прежде этого господина, — резко заявил он аббату, когда тот спустился обратно.

— Монсиньор ожидал господина кардинала, — сухо ответил аббат и сел за свой стол у окна.

Федор Михайлович отошел от него, но уже не садился, а раздраженно прохаживался по комнате.

Появился еще один посетитель. Аббат выслушал его и проводил наверх. Когда он вернулся, Федор Михайлович стремительно подошел к нему.

— Поскольку монсиньор принимает, он может покончить и с нашим делом.

Аббат смерил его надменным взглядом.

— Неужели вы думаете, что монсиньор отложит свой кофе ради вас? — сказал он громко.

— Мне наплевать на кофе этого монсиньора! Если вы сию же минуту не покончите с нашими паспортами, я пойду к нему сам!

— Монсиньор беседует с кардиналом!! — с ужасом воскликнул аббат.

Федор Михайлович сделал решительный шаг к лестнице. Аббат, раскинув руки, преградил ему путь. Поля радостно засмеялась.

— Я — варвар и еретик, — во весь голос крикнул Федор Михайлович, — Мне безразличны кардиналы, архиепископы и монсиньоры! — он двинулся на аббата.

Аббат со злостью вырвал из рук Федора Михайловича паспорта и, подобрав сутану, быстро взбежал по лестнице.

— Ты был образец варвара и еретика! — сказала Поля.

— Я вел себя глупо? — весело спросил он.

Появился аббат и протянул ему паспорта.

— Благодарю вас, — вежливо поклонился Федор Михайлович, — Весьма признателен.

Аббат с ненавистью глянул на него, сел и отвернулся.

Они смиренно вышли. Переглянулись. Дружно засмеялись.

— Итак, мы едем в Италию, — сказал Федор Михайлович.

— Федор. Ты был великолепен, — искренне сказала Поля.

В парке Баден-Бадена у минерального источника, возле круглого павильона толпились отдыхающие. Слышался говор на разных языках. Стройные красивые девушки в голубых фартуках быстро и ловко разливали по кружкам минеральную воду, смешивали ее с молоком, и, улыбаясь, передавали отдыхающим.

Федор Михайлович и Поля поставили кружки на барьер и пошли от павильена по широкой аллее, заполненной нарядной толпой.

— Как славно они это проделывают, — с восхищением говорил Федор Михайлович, — С одного разу запоминают, кому, в какой пропорции наливать молоко. И как приветливы! У нас от чего-то все делают так, будто это одолжение.

— Когда мы были с тобой в Питере, кажется ты ругал европейский глянец и называл душевностью русское хамство, — улыбнулась Поля.

— Поймала, — весело сказал Достоевский. — С тех пор кое-что переменилось. Как ты думаешь, я лучше стал?

— Мне нравится, когда ты варвар и еретик.

Они остановились возле старого шарманщика в синих очках. Крутя ручку шарманки, он пел неожиданно приятным мягким баритоном:

  • Du hast Diamanten und Perlen
  • Hast alles was Menschen begehr
  • Und hast die schonsten Augen
  • Mein Liebchen, was wilst du mehr?

Федор Михайлович слушал его, чуть наклонив голову. Когда шарманщик кончил песню, он бросил монету в стоящий перед ним цилиндр. Они пошли дальше.

— Это из Гейне. Я знаю перевод, — сказал он. — Вот, слушай:

  • Твоим глазам в угоду
  • Я создал целую рать
  • Вечно прекрасных песен, —
  • Чего ж тебе больше желать?
  • И ты глазами своими,
  • Что любят манить и терзать
  • Вконец меня погубила, —
  • Чего ж тебе больше желать?

Он читал хриплым голосом, стараясь не глядеть на Полю.

— Я слышала этот романс от Кати Корсини, — сказала Поля рассеяно. — Она любит глупые, сентиментальные песенки.

Они пили чай в гостинице, в своем двухкомнатном номере, сидя за круглым столиком. Федор Михайлович с детским удовольствием ел кремовое пирожное.

— Любишь ты сладенькое, — заметила Поля.

— Есть грех, — Федор Михайлович вытер усы и бороду платком, — Это оттого, что в детстве не очень баловали.

Поля лениво мешала ложечкой остывающий чай.

— Сестра Надя осудила бы меня за эту поездку.

— Твоя сестра — прекрасная, умная женщина. Она бы поняла тебя.

— А тебя? — прищурилась Поля.

— Я не ожидал, что ты так решительно оставишь Париж.

— Ты похож на кота, который наелся сливок.

— Ты правильно поступила.

— Просто ты надеешься. Ты лукав, как кот.

Федор Михайлович промолчал.

— Конечно, путешествовать приятно, — сказала Поля, — Что тут дурного... Скажи, Федя. Тебе приходилось отказываться от взглядов на какие-то вещи? Например, от принятых для себя правил... Или решений?

— Поля. Я очень за тебя рад.

— Чему ты рад?

— Тому, что ты на верном пути.

Аполлинария встала.

— Я, пожалуй, прилягу. Устала, — она скинула туфли, легла на постель, — Сядь ко мне поближе.

Федор Михайлович пододвинул стул, присел у нее в ногах.

— Я виновата перед тобой. Там, в Париже, я думала только о себе... Нет, и о тебе тоже. Много думала. Не говорила, чтобы не обидеть.

Федор Михайлович не отрываясь смотрел на ее красивые стройные ноги. Внезапно он быстро поднялся, сделал шаг и споткнулся об ее туфлю, стоявшую возле кровати. Поднял ее, поставил на место.

— Ты куда-то хотел идти? — спросила Апполинария.

— Я хотел закрыть окно.

— Закрой, если хочешь.

— Нет, не нужно. Я лучше пойду к себе.

Он направился к двери и остановился.

— Ты не знаешь, что сейчас со мной было, — сказал он хрипло.

— Что же с тобой было? — спросила Апполинария.

— Я хотел поцеловать твою ногу.

Апполинария взглянула на свои ноги, улыбнулась.

— Так мне захотелось. Я решил — возьму и поцелую.

— Я бы разделась и легла спать. Да только горничная придет, посуду убрать. Надо дождаться.

— Нет, не придет, уже поздно, — он не отрывал от нее взгляда.

— Не смотри на меня так. Мне неловко.

— И мне неловко, — сказал он.

— Тогда иди, я буду спать.

— Сейчас, — он приблизился к ней и хотел тронуть ее руку выше локтя.

Она отстранилась.

Федор Михайлович отошел, достал свечу и стал зажигать ее, но заметил, что свеча совсем короткая.

— У тебя скоро не будет света, я сейчас пойду, достану тебе свечу.

— У меня есть еще, — усмехнулась она.

— На все есть ответы, — буркнул Федор Михайлович и вышел в соседнюю комнату, оставив дверь приоткрытой.

Аполлинария разделась, легла, глядя на дверь в комнату Федора Михайловича.

Он скоро вошел. Долго, испытующе смотрел на нее.

— Ты что-то забыл? — спросила она.

— Прости! — глухо проговорил он, и быстро ушел, закрыв за собой дверь.

У себя в комнате он, не останавливаясь, подошел к окну и распахнул его настежь.

Вдали, на самом конце улицы, на площади, яркими разноцветными огоньками светилась вывеска казино.

Достоевский стоял, тяжело дыша, тер бороду, и вдруг решительно направился к двери.

Аполлинария причесывалась, стоя перед зеркалом, когда вошел Федор Михайлович. Подойдя к столу, он положил на камчатую скатерть шесть золотых монет. Аполлинария, щурясь от яркого утреннего солнца, с недоумением смотрела то на него, то на монеты.

— Ты что, играл?

— Да.

— И это все, что ты выиграл? — она улыбнулась.

— Нет. Это все, что у нас осталось. Шесть наполеандров, — весело сказал он.

— Что ж ты так весел?

— Оттого и весел, что проигрался! — сказал он многозначительно, — Люди говорят, кому не везет в игре..

— Молодец! — оборвала она его, — Выходит, конец нашему путешествию?

— Ни в коем случае! Я послал письмо брату, он вышлет денег мне в Турин. Этого нам хватит на дорогу и на гостинницу. А там и деньги придут.

— А если не придут? Твой брат в долгах, журнал закрыт.

— Он знает, что я здесь с тобой. Непременно пришлет! Я ведь был уверен, что выиграю, — он многозначительно посмотрел на нее, — И вот, поди ж ты — проиграл, — он весело рассмеялся.

Аполлинария ответила ему долгим странным взглядом. Было не понятно, то ли она дает ему надежду, то ли не дает. Потом вернулась к зеркалу, бросив на ходу:

— Если уж пустились в путешествие, будем его продолжать.

В Турине, у окошечка почты Федор Михайлович дожидался с нетерпением, пока почтовый чиновник перебирал почтовые отправления.

— Вы ожидаете денег, господин Достоевский?

— Да, из России, из Петербурга.

— Сожалею, — развел руками чиновник, — Ничего нет.

Федор Михайлович угрюмо кивнул, отошел от окошечка и вышел на улицу, где его поджидала Поля.

— Не понимаю, — сказал он, — Михаил знает, в каком я положении... Сидим в паршивой третьесортной гостинице и ждем, когда хозяин нас выставит!

— Если деньги не придут, я заложу кольца, и мы вернемся в Париж.

— В Париж? Я уверен, деньги придут завтра.

Они шли узенькой улочкой, заполненной толпой. Он взял ее под руку.

— Я хочу просить у тебя прощения за Баден-Баден. И за проигрыш, и... Я вечером был пьян, плохо соображал. Прости!

— Пьян? — она засмеялась, — Пьян ты не был. Просто ты вел себя, как обычно ведут себя мужчины в твоем положении.

— Я вел себя недостойно, — вздохнул Федор Михайлович.

— Оставь... Ты вел себя нормально. По крайней мере из нас двоих ты вел себя лучше.

Суслова и Достоевский обедали в ресторане. За другим столиком пили вино трое молодых французов, насмешливо и нагло разглядывая окружающих.

— Мадемуазель недурна! — сказал один из них. — Как снизу, так и сверху.

— Красотка предпочитает старичка. Надо думать, старичок с деньгами, — откликнулся другой.

— По виду не скажешь, что богатый, — заметил третий.

— Русский, — пожал плечами первый. — Небось, промотал все. Интересно, чем он ее теперь удержит?

— Ну, мало ли. Может, у него какие-то хитрости в этих самых делах.

Все трое громко захохотали.

— Выпьем, Пьер, за эти самые дела!

Достоевский дернулся, порываясь встать.

— Не обращай внимания, — сказала Апполинария, продолжая есть. — Мне все равно, что они говорят.

— Почему бы, Поль, — заговорил один из них, обращаясь к самому молодому, — Тебе не попытать счастья? Уверен, она не устоит перед твоими чарами!

Раздался новый взрыв смеха.

Федор Михайлович обернулся и посмотрел на них так, что они замолчали.

— Пойдем отсюда! — сказал он, поднимаясь.

Уже на улице Поля сказала:

— Ты сейчас совершил подвиг. Я о пирожном, которое ты не доел, при своей любви к сладкому.

Федор Михайлович хмуро взглянул на нее.

— Тебе было неприятно, я понимаю, я старше тебя и всякий пьяный хлыщ... Однако тебе отчасти было приятно, не правда ли? — спросил он с горькой усмешкой.

Они шли через парк, и Федор Михайлович опустился на скамью. Поля села рядом. Пожилой итальянец, сидя на барьере фонтанчика, делал из бумажки кораблики, а пятилетняя девчушка спускала их на воду и от удовольствия смеялась и хлопала в ладошки. Федор Михайлович смотрел на них.

— Нет, Федя. Если что и было мне приятно, так это то, как ты себя повел с ними, — сказала Поля.

— Старик, девочка, полная безмятежность, — сказал вдруг Достоевский. — А где-то некий Наполеон решает истребить весь город. И нет ни этого старика, ни девочки... Так всегда было на свете...

— Наполеон? — удивилась Аполлинария.

— Так, есть одна мысль. Наполеон — великий соблазн для молодой, неокрепшей души. Простой капрал сумел стать императором, повелителем мира. А я? Почему не могу? Бог знает, куда могут завести такие соображения. К крови, к преступлению... — он помолчал. — Надоел мне этот Турин. Сколько мы тут? Пятый день что ли? Пойдем.

Они медленно пошли по дорожке.

Федор Михайлович, сидя за столом в своей комнате, писал, зачеркивал, снова писал. Резко откинулся на спинку стула.

— Нет, не могу, не могу! — пробормотал он, встал, закурил, прошелся по комнате, подошел к столу, перечитал написанное, разорвал, кинул в мусорную корзину, стоявшую в углу.

Потушив папиросу бросился в постель.

Аполлинария сидя у окна и рассеяно читала книжку, то и дело глядя в окно. Неожиданно застыла, прислушиваясь — показалось, что кто-то стонет. Бросила на кровать книжку и быстро вышла из комнаты.

Открыв дверь в номер Федора Михайловича, она увидела его, лежащего на постели, и глухо стонавшего.

— Что с тобой? Тебе плохо? — спросила она с тревогой.

— Ничего, ничего, — он приподнялся, сел, — Просто нехорошо. Пытался писать. Не могу. Ты рядом, совсем близко. И, в тоже время, бесконечно далеко. Невыносимо. И это безденежье. Ты должна меня ненавидеть.

Поля села рядом, улыбнулась ему.

— Ты стонал. Я подумала — припадок, и испугалась, — она погладила его плечо. — Ты самый близкий мне человек, Федя. Даже сестра Надя давно мне чужая.

— Это точно так?

Поля повернула к себе его голову и поцеловала. Федор Михайлович ошеломленно смотрел на ее ласковое лицо.

— Вот знакомый взгляд! — сказал он, — Давно я его не видел.

Поля прижалась к нему.

— Поля! Ты снова со мной?

Она встала.

— Нет.

— Поля! — умоляюще проговорил Федор Михайлович.

— Это невозможно. Ты обещал, что будешь со мною, как брат, — сказала она, улыбаясь, — Я не хочу, чтобы ты изменил своему слову.

Она вышла. Федор Михайлович тяжелым взглядом смотрел на закрывшуюся дверь. Потом сел к столу, взял в руки перо, отшвырнул его и решительно вышел из комнаты. Пройдя шерез полутемный коридор, он распахнул дверь в комнату Поли. Она лежала на постели раздетая, прикрытая лишь легкой простыней.

— Ты придаешь слишком много значения вещам, которые того не стоят. Почему ты упорствуешь? — спросил он, стоя над ней.

— Есть причина, — она сладко потянулась.

— Эта причина — полуостров?

— Полуостров?

— Да. Испания. Сальвадор. Ты даже не споришь! Ты думаешь о нем? Надеешься?

— Мне не на что надеяться.

Он сел на кровать и стал целовать ее лицо и грудь.

— Не хороший ты какой-то... — равнодушно сказала Поля, рисуя пальцем на стене круги и восьмерки.

Достоевский выпрямился. Лицо его потемнело:

— Ты ненавидишь меня за то, что отдалась мне. У женщин это бывает, я знаю.

— Нет. Я люблю тебя. Как друга и брата, — она обняла его и прижалась к нему, поцеловала в лоб. — Я так тебе благодарна за наше путешествие! — голос ее звучал нарочито ласково.

Достоевский освободился от объятий и встал. Она сидела перед ним в одной рубашке с распущенными волосами и оголенным плечом. Федор Михайлович тяжело вздохнул и направился к двери. В дверях он обернулся и сказал:

— Ты думаешь об испанце. Унизительно так оставлять тебя.

— Унизительно?

— Да. Ибо русские никогда не отступают! — нарочито весело сказал он и вышел в коридор.

Если взглянуть на гостиницу, где они остановились, то можно было увидеть, как в окнах на втором этаже, расположенных рядом, стояли Аполлинария и Федор Михайлович, глядя перед собой, задумчивые, погруженные, каждый в свои мысли и переживания.

На почте чиновник отсчитывал деньги и передавал их Федору Михайловичу. Тот взял их дрожащими руками и обернулся к стоящей рядом Аполлинарии.

— Ну вот. Можно продолжать путешествие.

Они стояли в Колизее, чуть в стороне от кучки немецких туристов, которым гид объяснял, откуда выпускали львов, и где восседал Цезарь.

Федора Михайловича раздражал резкий, пронзительный голос гида и сами туристы, подчеркнуто внимательно слушающие его разглагольствования и даже что-то записывающие. Они отошли подальше, откуда его голос был едва слышен.

— Попробуй, Поля, представь себе этот Колизей не разрушенным, не этой грудой камней, а целым, заполненным римской толпой, ждущей, даже жаждущей крови. Для того и пришли, чтобы насладиться кровью! А внизу, на арене — первые христиане отдают жизнь за свою веру в Христа. И люди наслаждаются их муками, их страданием. Вот и нынче революционеры пробуждают в людях эту жажду крови, обещая им райскую жизнь на земле — через кровь! Кровь у них дешева и нальют ее больше, чем их коммунистический рай того стоит. Хотят переродить человека, изменяя насильно экономический быт. Но человек меняется не от внешних причин, а не иначе, как от перемены нравственной.. Я рад, что ты ушла от этих идей.

— Ушла... Только с чем осталась?

— Ты умна, молода, талантлива. У тебя сильный характер. Не может быть, чтобы ты не нашла себя.

Они проходили под аркой Константина, где их обступила кучка оборванных ребятишек. Цепляясь за платье Поли, они клянчили денег. Федор Михайлович дал одному монету, и тут же все бросились к нему с протянутыми руками. Они гримасничали, кувыркались перед ним, заголяли загорелое пузо и весело гоготали. Федор Михайлович, чтобы избавиться от их приставаний, швырнул несколько монет на землю, и они бросились их подбирать.

Потом навстречу им попался высокий широкоплечий оборванец в цилиндре, и, остановившись перед ними, запел великолепным глубоким басом арию Базилио из "Севильского цирульника". Они с удовольствием остановились и слушали его. Но когда Федор Михайлович полез в карман, чтобы достать денег, тот презрительно махнул рукой и, продолжая петь, пошел дальше.

— Он великолепен, — сказал Федор Михайлович, — настоящий римлянин, профиль, как на старинной монете. А какой голос!

На Корсо Аполлинария заметила, что Федор Михайлович с особым интересом разглядывает стоящих на тротуаре женщин вполне предосудительного вида. Красивая черноволосая проститутка весело подмигнула ему, и он ответил ей улыбкой.

— Я тебе не мешаю? — спросила Аполлинария насмешливо.

Федор Михайлович недоумевающе глянул на нее и, поняв, что она имеет в виду, весело рассмеялся.

— Это жизнь, Поля. А жизнь интересна во всех ее изломах. Когда-то, в молодости, доводилось и мне иметь дело с женщинами этого сорта. Случалось. И всякий раз было не по себе.

— Мне неприятно это слушать.

— Извини. Я хотел только сказать, что эти связи не мешают, а скорее помогают оценить в последствии настоящую любовь. Наверное, ни одна женщина не в состоянии этого понять.

— Это отвратительно, — рассердилась Полина. — Замолчи.

Федор Михайлович, как завороженный, стоял перед мадонной Ботичелли в галерее виллы Боргезе. Аполлинария, постояв с ним, отошла дальше и остановилась перед "Мадонной с единорогом" Рафаэля.

В галерее было малолюдно, но одна молодая пара привлекла ее внимание. Не столько девушка, сколько ее спутник, высокий, черноволосый, несколько полноватый человек с иссиня черной бородкой — явно испанец. Она взглянула на него и тут же отвернулась, рассматривая картину.

— Мадемуазель Суслова! — произнес голос за ее спиной.

Молодой человек смотрел на нее своими черными, выразительными глазами, строго и отчужденно.

— Вы меня вряд ли помните, мы виделись лишь однажды, мельком.

— Помню. Вы — брат Сальвадора, — сухо сказала Поля.

— Верно. Это очень кстати, что я вас встретил. Есть возможность выразить вам свое возмущение! Вы оскорбили моего брата! — глаза его сверкнули.

— Ваш брат способен оскорбиться? Это делает ему честь. Что же именно его оскорбило?

— Вы послали ему деньги! Это дикость. Вы должны перед ним извиниться!

— А он вернул деньги через вас? — спросила Поля холодно. — Извольте, я могу получить сию минуту. Мне нужда есть в деньгах. Я надеюсь, он возвращает всю сумму сразу? Или только часть?

— Позвольте... — растерялся испанец. — Разумеется, если вы назовете сколько, я...

— Так, деньги не при вас. Тогда не о чем и говорить.

Она резко повернулась и пошла к выходу.

Федор Михайлович, наблюдавший за ними с беспокойством, быстро пошел за ней. Он нашел ее, расхаживающей по аллее, разгоряченную и злую.

— Что он от тебя хотел?

— Это ошибка. Он спутал меня.

— Он испанец?

— Ах, перестань! — раздраженно вскрикнула Аполлинария и быстро пошла по дорожке к выходу из парка.

Федор Михайлович хмуро последовал за ней.

Они прогуливались по набережной неаполитанского залива. Ослепительно белые паруса скользили по пронзительно голубой глади воды. Вдали у пристани дымил белый параход.

— Ты мрачен. Отчего? — спросила Поля.

— Ты мне солгала. Испанец в галлерее похож на Сальвадора. Это его брат?

— Ты никогда не видел Сальвадора, — парировала Поля.

— Я видел вас с ним на улице Сорбоны.

Она резко повернулась к нему.

— Ты шпионил за мной?!

— Я увидел тебя и пошел следом.

— Это низко.

— Когда любишь, нет ничего низкого. Так, это его брат?

— Как же ты мне мерзок! — взорвалась Поля, — Вся твоя доброта только для того, чтобы получить потом удовольствие! Найди себе проститутку!..

Она отбросила его руку и пошла прочь. Он догнал ее.

— Поля...

— Возьми билеты на пароход. Я возвращаюсь в Париж.

Она пошла еще быстрее, почти побежала. Достоевский остановился и мрачно смотрел ей в след. К нему подошла молоденькая черноглазая девица с нагловатой улыбкой и сказала что-то по итальянски. Ее смуглые полные груди выглядывали из глубокого выреза ярко красного платья. Достоевский отвернулся. Девица хрипло рассмеялась и ушла, покачивая бедрами.

На небольшой пароход, пришвартованный в порту Неаполя, шла посадка. Аполлинария, одиноко стоя у перил, наблюдала, как по сходням поднимаются на палубу новые пассажиры. Она обратила внимание на пожилого бородатого человека с высоким сократовским лбом.

— Это Герцен! — сказал, подойдя к ней, Достоевский.

— Герцен?! — воскликнула Апполинария.

— Да, это он.

— Ты намерен меня представить? — холодно спросила она.

— Конечно.

— Что же ты ему обо мне скажешь?

— А что бы ты хотела?

— Это тебе решать, — она сощурясь, посмотрела на него.

— Я прошу тебя, будь с ним ласкова, я очень уважаю его.

— Не волнуйся, — усмехнулась Поля. — Я уважаю его не меньше, чем ты.

Они подошли ближе к сходням, по которым поднимался Герцен в сопровождении молодого человека с русой бородкой и девушки лет шестнадцати.

— Александр Иванович! — окликнул Герцена Федор Михайлович.

Герцен взглянул на него, но узнал не сразу.

— Федор Михайлович! — в его ясных выразительных глазах отразилось удовольствие, — Вот так встреча! Какими судьбами?

— Да вот, решил еще раз посетить Европу, — сказал Федор Михайлович, пожимая руку Герцена.

Герцен с интересом поглядел на Полю.

— Познакомьтесь, Аполлинария Прокофьевна Суслова. Ее повесть вы могли прочесть в прошлом году в нашем журнале. Мы случайно встретились здесь. А теперь и с вами.

Герцен церемонно поцеловал у Поли руку.

— Федор Михайлович, жизнь русского человека — сплошное стечение обстоятельств. В этом вся прелесть. Мой сын, Александр, — представил он молодого человека, — А это моя дочь Тата. Живут здесь, в Италии. Приехал навестить и вот, теперь путешествуем.

Тата поклонилась, присела в реверансе. Молодой Герцен чуть наклонил голову. Федор Михайлович с неудовольствием заметил, что он не сводит взгляда с Поли.

— Однако, нам надо занять каюту, устроиться, — сказал Герцен, — Мы еще побеседуем!

— Очень рад вас видеть, — улыбнулся ему Федор Михайлович.

— Так, сын его тоже Александр? — спросила Суслова, когда они отошли. — У меня скверная память на имена, но здесь я запомню легко.

Достоевский подозрительно посмотрел на нее, но ничего не сказал.

Герцен и Федор Михайлович сидели в плетеных креслах на палубе, щурясь под ярким солнцем, изредка обволакиваемые дымом из пароходных труб.

— Да, времена изменились, — говорил Герцен с чуть заметной грустью, — Печально сознавать, но на лицо охлаждения ко мне и к "Колоколу" русской публики. Я чувствую реакционное настроение не столько даже в правительстве, сколько в самом обществе. Мне теперь меньше пишут, почти не посещают.

Федор Михайлович слушал его, между тем, внимательно и ревниво наблюдая за Полей, прогуливающейся по палубе с молодым Герценом.

Поля и Саша Герцен остановились на корме парохода, наблюдая за расходящимися от винта волнами.

— Вам нравится путешествовать? — спросил Саша.

— Нравится. Интересно наблюдать чужую жизнь. Однако, куда не посмотришь — всюду находишь более или менее одну гадость.

— Не более или менее — а везде одинаково гадко, — мрачно заметил Саша.

— Давайте обойдем по палубе еще раз? — предложила Поля.

— Что касается меня, я скорее спустился бы в трюм.

— Отчего?

Он пожал плечами.

— Здесь одна праздность и скука. Там же кипит работа.

— Да. Я тоже хотела бы. Однако мне страшно одной, и трап очень крут.

— Что ж, я пойду с вами.

— Нет. Вначале идемте еще раз кругом. Я еще хочу кормить чаек.

Они двинулись кругом палубы в метре друг от друга.

— Здесь ветер и так брызгает от волн... Ой! Палуба скользкая... — сказала Суслова, останавливаясь перед очередным изгибом палубы. — Нет, право, Саша. Я лучше буду держаться.

Она вцепилась руками в перила и застыла у борта.

— Позвольте, я поведу вас под руку... — чуть дрогнувшим голосом сказал Саша, шагнув к ней.

— А вы не упадете?

— Нет. Я стою твердо. Не бойтесь, дайте мне руку.

Поля осторожно отошла от бортика и Саша повел ее под руку, весь деревянный от напряжения и желания не упасть.

Они вышли из за поворота и перед ними оказались кресла, в которых беседовали Герцен-старший и Федор Михайлович.

— Власть делает шаг в сторону свободы и тут же, испугавшись — назад, назад... — говорил Герцен, — Да не может быть иначе в России. Вот и Чернышевский уже в крепости. Ему вменяют сообщение со мной. А я и встречался с ним всего раза два. Не сошлись: он показался мне человеком скрытным, не откровенным.

Достоевский делал вид, что слушает, хотя на самом деле с мучительным недоумением смотрел на шагавших мимо Полю и Сашу. Они исчезли за поворотом палубы.

— Вы пишите здесь, в Италии? — спросил Герцен.

— А-а?.. — вздрогнул Достоевский. — Нет. Почти нет... Простите великодушно. Я как-то отвлекся.

Герцен улыбнулся и погрозил ему пальцем.

— Я все вижу. Бросьте, Федор Михайлович. А то еще влюбитесь. Очень уж хороша. Да и есть в ней что-то настораживающее. Яркая особа. Жаль, чего пишет, не помню. Хоть, умно?

Федор Михайлович пожал плечами.

— Впрочем, было бы сильно умно, я бы запомнил. — сказал Герцен уверенно. — Хотел бы я, чтобы мой Александр встретил умную, образованную женщину, — сказал Герцен, — Но главное, добрую. Это и есть в них главный талант.

Раздался протяжный низкий гудок, пароход подходил к берегу.

Мимо них снова прошли Поля и Саша. Саша что-то горячо рассказывал, а Поля столь же горячо слушала.

— Нет. Милы. В самом деле, она прелестна! — воскликнул Герцен и захлопал в ладоши.

Достоевский побледнел.

— Что с вами, Федор Михайлович?! — встревожился Герцен.

— Укачало, должно быть... Пойду в каюту.

— Ах, бедный! Ну идите, прилягте! Проводить вас?

— Не извольте беспокоиться.

Достоевский порывисто встал и быстро спустился по трапу в пассажирское отделение. В коридоре он столкнулся с толстым добрым немцем, увешеным биноклями и одетым в морской костюмчик. Увидев Достоевского, он схватил его за руку.

— Господин! Как вы бледны! Я знаю. Это морская болезнь. Идемте ко мне, я дам вам шнапс, это отличное средство! — затараторил он по немецки.

Морская болезнь тут была не при чем. Федор Михайлович так толкнул бедного немца, что толстенький человечек отлетел к стене и с размаху сел на пол, стукнув своими биноклями по коврику.

— Убирайся прочь, подлец!! — закричал Достоевский пронзительно и двинулся дальше по корридору. Немец смотрел ему в след, вытаращив глаза, а когда лязгнула дверь каюты, только втянул голову.

Бледность Федора Михайловича объяснялась не качкой, а крайней степенью охватившего его бешенства.

Погода испортилась. Небо сплошь заволокли тучи и стало темно как в сумерках. Дул ровный сильный ветер. По палубе торопливо прошмыгнули два матроса, катившие моток каната.

Поля и Саша стояли у борта судна и смотрели, как кипят внизу волны. Поля обернулась на матросов к канатом.

— Кого вы высматриваете? — подозрительно спросил Саша.

— Достоевского, — ответила Суслова.

— Зачем он нужен?

— Надо спуститься в каюту. Начинается шторм, — сказала поля и пошла к трапу.

Саша догнал ее и пошел рядом. Они стали спускаться по лестнице вниз, к каютам.

— Вы хорошо с ним знакомы? — спросил Саша. — подавая ей руку.

— Как сильно качает... — сказала Суслова, не заметив руки Саши.

Они пошли по коридору мимо дверей кают. Суслова остановилась.

— Спасибо, — сказала она.

— За что?

— Что развлекали меня. И проводили. Мне было с вами давольно весело, — она открыла дверь каюты и зашла.

Саша шагнул за ней. Закрыл за собой дверь. Суслова отступила на шаг. Она смотрела на него совершенно спокойно и равнодушно.

— Поля... — сказал Саша, скользя глазами вокруг себя.

— Да?

— Вы... Вскружили мне голову.

— Это хорошо сказано.

— Вы прелестны.

— Где?

— Фу...

Суслова молчала. Скрипели переборки судна. Даже отсюда было слышно, как дует ветер.

— Послушайте меня... — Саша наконец стал смотреть прямо на нее. — Я должен вам сказать... Не в моих правилах скрывать свои чувства, поскольку это так прекрасно и так далее...

— Как далее?

— О, Боже мой... Зачем вы так? Ну, ладно... Наверное, я не первый, кто все это мямлит, и вы вот смеетесь...

— Так, — сказала Суслова вдруг. — Простите, Саша. Я вам сразу скажу, что вы должны сейчас выйти отсюда, потому что я устала и чувствую себя неважно.

— О, господи... Что за голос... Позвольте, еще минуту. Я сейчас выйду и пожалуйста, отдыхайте, но вы должны...

— Нет. Я не должна.

— Ну, хорошо.

— Нет. Не хорошо. Правда, это не хорошо.

— Но почему?! Это не простое увлечение... Я слов точных не найду, потому что совсем глупею, у меня все вертится в голове...

— Странное дело, — сказала Суслова. — Такие все трое разные, а говорят одни слова и движения те же. Одному сорок, другому двадцать, третий совсем испанец и плантатор... Должно быть это у вас ритуал, память крови. Надо послушать еще человек двадцать. Пожалуй, хоть один найдется и скажет что-то новое.

Саша покраснел до корней волос.

— Вы издеваетесь надо мной.

— Да, — сказала Апполинарья. — Потрудитесь закрыть дверь.

Александр хлопнул дверью. Суслова скинула его френч, который был у нее на плечах и прошла к койке. Села. Достала пахитоску и закурила. Прислушалась.

Наверху слышалась беготня и крики. Скрипели страшно невидмые шпангоуты. За всем этим раздавались громовые раскаты грома. Качка еще усилилась.

Суслова встала и, еле удерживаясь на ногах, добралась до маленького окошка под потолком каюты и откинула шторку.

Она отшатнулась. За окошком все кипело, мчалась черная бурлящая вода, озаренная вспышками молний.

Суслова попятился и села обратно на койку. Ударил гром, и она зажмурилась. При следующим ударе со столика упала лампа и стало темно. Почти непрерывно стали следовать вспышки молний, озарявших каюту. Суслова упала лицом вниз на жесткую койку и заткнула уши.

Шум и качка, казавшиеся невыносимыми, все нарастали. Суслова всхипнула и стала молиться, но вдруг отчаянно заскрипели перекрытия и волна так ударила в борт судна, что Поля ударилась о стенку каюты и вдруг, заплакала от страха, сползла с койки и на четвереньках добралась до стены с соседней каютой. Она встала на колени и, держась одной рукой за стенку, другой стала изо всех сил стучать в кровь разбивая костяшки пальцев. Потом она закричала:

— Федор... Федя! Феденька! Спаси меня!

Через несколько секунд дверь каюты распахнулась, и появился Достоевский в халате с лампой в руке. Он, держась за стену, подбежал к Сусловой и упал рядом с ней на колени. Незакрытая дверь лязгала открываясь и закрываясь.

— Поля, родная моя... Девочка... — шептал он, держа в одной руке лампу, а другой прижимая к себе ее голову.

Качка вдруг стремительно стихла и дверь перестала лязгать. Молнии засверкали реже. Достоевский дотянулся до столика и поставил лампу.

— Федя... — сказала Суслова глухим и дрожащим голосом. — Я думала, мы сейчас потонем. Я думала, я умру. И тебя не увижу.

— Я здесь... Я здесь... — шептал, задыхаясь от счастья, Достоевский, целуя ее голову и лицо и сжимая в руках ее ладони.

— Да, да... Ты здесь, — сказала она вдруг. — Закрой дверь.

Она стояла у борта судна и смотрела на пронзительно синее, притихшее после шторма, море, когда, что-то напевая, к ней подошел Федор Михайлович.

— Поля! Ты удивительно хороша, — прошептал он, любуясь ее профилем.

Она промолчала.

— Через несколько часов прибываем в Ливорно, — снова заговорил Федор Михайлович. — Оттуда, через Турин в Россию. Ты ведь теперь поедешь со мною в Россию?

— Не раньше, чем ты разведешься с чахоточной Машей и мы повенчаемся, — со злостью сказала Поля.

Федор Михайлович вздрогнул.

— Что ты говоришь, Поля?! Она умирает.

— Я знаю. Ступай в каюту и садись писать в Священный Синод прошение о разводе.

— Это невозможно... Это не по человечески.

— А ждать, пока она умрет, чтобы потом жениться на мне, это по человечески?

— Поля, за что? Что я тебе сделал?

— Она умрет и ты ведь сделаешь мне предложение, не так ли?

— Поля...

— Так вот, знай наперед. Я не буду, я не хочу быть твоей женой. Я больше не люблю тебя. И с этой минуты наше путешествие окончено. Прощай, мой друг и брат, — она пошла прочь, ведя пальцами по парапету и, ни разу не обернувшись, скрылась за изгибом палубы.

В узком коридорчике пассажирского отделения, прислонясь к стене головой, полулежал Федор Михайлович с покрасневшим лицом и посиневшими губами. По телу пробегали судороги.

— Помогите отнести его в каюту, — сказала Поля матросу, стоявшему рядом с ней.

Они с трудом подняли его, преодолевая его беспорядочное сопротивление. Он бормотал что-то неразборчивое. С трудом протащив его через проем двери, они уложили его на постель. Аполлинария расстегнула ему ворот рубашки, открыла иллюминатор.

— Благодарю вас, — сказала она матросу, — Идите.

Матрос ушел. Апполинария присела рядом с Федором Михайловичем.

— Маша... Маша... — произнес он еле различимо. — Я не буду... Пустите меня. — он пробормотал еще что-то неразборчивое и открыл глаза.

— Где я?..

— У себя в каюте. У тебя был припадок.

Федор Михайлович лежал, как бы прислушиваясь к себе.

— Легкий... — сказал он. — Совсем легкий... Что-то было плохое... Не помню что. Я ужасно разволновался. Что это было?

Поля отвернулась:

— Мы повздорили из-за дальнейшего маршрута.

Достоевский молчал и силился что-то припомнить.

На перроне Туринского вокзала шла посадка на поезд. Возле вагона с надписью "Турин-Париж" толпились пассажиры с чемоданами, картонками, баулами. Протолкнувшись сквозь толпу, из вагона вышла Аполлинария и подошла к стоявшему в сторонке Федору Михайловичу.

Он отбросил папиросу и сделал шаг к ней.

— Ну что ж. Давай прощаться, — сказала она.

— Тогда в Питербурге, когда я провожал тебя в Европу, ты была готова выскочить из вагона и остаться. Сейчас не хочешь?

Федор Михайлович смотрел на нее спокойно, изучающе, и в то же время с нежностью.

— Зачем ты смотришь? За два месяца не насмотрелся? — спросила она, почти грубо.

— Мне и всей жизни не хватило бы, — вздохнул Федор Михайлович. — Я ведь люблю тебя, хотя и хотел бы не любить.

— Мне кажется, ты меня ненавидешь.

— Эти два чувства живут рядом и не бывают одно без другого... — пожал плечами Достоевский. — Да, это вообще одно чувство. Или лучше так: ненависть, это оскорбленная любовь. Не может ненавидеть тот, кого нельзя оскорбить. Теперь любовь-ненависть тянет тебя в Париж. Я предвижу, ты всегда будешь ненавидеть тех, кого полюбишь. Будешь мучить их. Тебе всегда будет казаться, что любовь мешает твоей свободе. А свободу свою ты любишь и ценишь больше всего на свете. Всему виной твоя гордость, Поля, ведь оскорбляется только гордость.

— Только гордый человек свободен.

— Но не все гордые свободны... — грустно сказал Достоевский. — И потом, свобода и своеволие это все-таки разные вещи. Так же, как гордость и эгоизм. Ты требуешь от других всех совершенств, не прощая им ничего. Требуешь от других, не от себя. Боюсь, ты никогда не будешь ни счастлива, ни свободна. — добавил он с грустью.

— Что ж. Значит, такая моя судьба.

— Мне жаль тебя, Поля.

— Тебе и Машу твою жаль. Что проку? — улыбнулась она.

— Я еду к ней. Я вижу в этом прок.

— А ты? — неожиданно спросила Аполлинария. — Ты будешь счастлив?

Федор Михайлович задумался. Но не успел ответить. Вокзальный колокол пробил три раза.

— Поезд отправляется! — крикнул кондуктор.

Федор Михайлович пошел за тронувшимся вагоном. Губы Сусловой задрожали. И она крикнула мучительно:

— Хочешь, я сойду, Федя?! Хочешь? Скажи!

— Нет. — сказал он и остановился.

Она смотрела на его неподвижную, все удаляющуюся фигуру. Потом паровозный дым скрыл его и кондуктор закрыл дверь. Суслова затряслась, зарыдала громко и некрасиво и села прямо на грязный пол тамбура.

Страхов с Полонским в прихожей перед дверью снимали пальто. Достоевский стоял, прислонившись спиной к стене. Это была другая, уже не питербуржская, а московская квартира. Страхов и Полонский по очереди подошли и обняли его. Страхов задержал его руку.

— Право, не знаю, что и сказать, Федя. Мы только с поезда, в голове ералаш. Прости.

— Ох, Коля, я и сам не понимаю, что все это такое... Однако, спасибо, что вы здесь...

Он открыл дверь и пропустил их в комнату.

На столе в гостинной стоял гроб. В изголовьи сидел на стуле священник и читал молитву в полголоса.

Страхов и Полонский подошли к гробу, Достоевский стал между ними.

— Я жду сейчас приезда Паши. Михаил вчера отправил его из Питербурга... — сказал он.

— Как она умерла? — спросил Страхов.

— Было ухудшение, кровь пошла горлом... Здесь и доктор Иванов был и батюшка. Коля, как страшно она говорила... Черти здесь и прочее. Доктор окно открывал и мы делали вид, что гоним чертей, и она тогда совсем спокойной стала и простила всех...

Батюшка закончил читать и поднялся, закрывая библию. Достоевский подошел к нему, сделав знак Страхову и Полонскому пройти в кабинет.

В кабинете Страхов закурил и открыл окно. Был вечер, с улицы доносился шум города, стук проезжающих по мостовой экипажей.

— Неловко мне... — сказал задумчиво Полонский. — Я не могу о ней грустить. Для Феди ее кончина — только облегчение.

Он сел к столу.

— Коля! — позвал он, — Смотри, здесь новая повесть Поли Сусловой.

Страхов повернулся к нему.

— Чем ты удивлен? А я только рад за него.

Вошел Достоевский.

— Сейчас, нам сделают чаю. Как дорога? — спросил он.

— Пустяки. — сказал Страхов. — Что назавтра?

— К девяти будет карета. На Лазоревское кладбище. Там матушка моя лежит и хорошо там и спокойно.

— Народу не много?

— Я, да вы, сестра Маши с семейством. Да Паша, если приедет... Доктор будет, он мне родня и человек славный.

— Мы будем в девять. — сказал Страхов.

— А ночуете где?

— У моих. — сказал Полонский.

— Ну, поклон им.

— Федя. — сказал Страхов.

— Что? — рассеянно отозвался Достоевский, отпивая чай, принесенный служанкой на подносе.

— Прости, я может быть скажу грубо. Теперь ты свободен. Что же с Полей?

Достоевский вздрогнул и пролил чай.

— Что же... Кажется, она здорова.

— Ты не напишешь ей?

— Я думал дать телеграмму. И решил все-таки написать. Телеграф сушит.

— И молодец. — сказал Страхов. — Прямо, как мы с Яковом поедем, садись и пиши. Днями Утин отправляется в Париж, с ним и передашь. Только вот что. Ты ответа не жди, поезжай сразу сам.

— Федор, голубчик, — сказал Полонский проникновенно. — Мы все любим тебя и только добра желаем. Она ведь пишет мне. Так я тебе скажу, обиды и злобы много в ней, но ты приедешь, и она растает. Поверь.

Достоевский вдруг по детски радостно улыбнулся.

— Растает? И простит? — спросил он.

— Еще бы! Я уверен в том. Ведь она любит тебя и очень тоскует.

Стали бить часы, и Страхов поднялся первым.

— Надо ехать. Уже одиннадцать. Знаешь, а поехали с нами? Что за нужда тебе быть здесь? Едем! Выпьем водки.

— Верно, Федя, — поддержал его Полонский, — Зачем тебе сейчас быть одному?

— Да я бы поехал. — сказал вдруг Федор Михайлович.

— И молодец. Идем.

— И правда... — Достоевский поставил стакан на поднос и встал.

Они втроем прошли через комнату, где стоял гроб с Марией Дмитриевной. В дверях Достоевский остановился.

— Нет, братцы. Нельзя. Должен Паша приехать.

— И Пашу к нам.

— Да что ты, Яков. Ведь она мать ему... И просто, не хорошо мне от нее ехать. Я видел ее огонию, был рядом. Нет, я не могу ехать. Надо дотерпеть до завтра.

— Хорошо, раз ты хочешь. Но лишь до завтра. А завтра ты наш и дай слово, что снабдишь Утина письмом.

— Даю слово! — устало улыбнулся Федор Михайлович. — Сейчас сажусь писать.

— Прощай, Федор. До завтра.

Полонский и Страхов вышли. Достоевский закрыл дверь. Вернулся в кабинет, оглянувшись на гроб и вздохнув. Сел к столу, подвинул к себе бумагу и взял перо.

"Поленька, друг мой вечный..." — начал писать он. Потом стал рыться в столе, выдвигая один за другим ящики. Нашел портрет Сусловой и установил его перед собой, подперев книгами. Лицо его разгладилось. Он улыбнулся.

— Сейчас. — сказал он портрету. — Подожди. В голове шумит...

Он торопливо положил перо и вышел в гостинную. Стал искать в буфете. Нашел коньяк и рюмку. Стоя спиной к гробу, налил в рюмку, взял из вазы горсть конфет и хотел вернуться в кабинет, но в дверь позвонили. С рюмкой в руке он обошел гроб и открыл входную дверь. На пороге стоял Паша.

— Здравствуй... — Федор Михайлович хотел поцеловать его, но то отстранился.

— Где Матушка?

— Здесь... Входи же.

Паша, не раздеваясь, прошел в комнату и остановился перед гробом. Достоевский с рюмкой стоял посреди комнаты. Паша смотрел в лицо матери молча и строго. Достоевский подошел наконец и встал рядом.

— Как ты добрался?

Паша повернулся к нему.

— Вы пить хотели? И пейте. И мне дайте, я тоже хочу.

Достоевский отдал ему коньяк. Паша выпил.

— Гадость... — сказал он, опуская руку с рюмкой. — Ваш брат, подлец, взял мне билет в нижний класс и я ехал один с мужиками, а они воняли луком и курили всю дорогу... Вы, верно, рады, что теперь ее нет и можно что угодно со мной делать! — закричал он, поворачиваясь к Достоевскому. Швырнул рюмку. Заплакал и лег на диван лицом вниз. Достоевский сел рядом. Паша повернулся на спину и молча плакал, глядя в потолок. — Ваш брат деньги передал, чтобы матушку похоронить... — сказал он, доставая конверт из кармана.

Достоевский взял конверт. Паша быстро заговорил:

— Она сейчас не видит нас, как мы сидим здесь, я и вы. Можно все делать... Она ведь знала, что я курить начал и другое... Только я врал, что не курю. А теперь врать нет толку. Я все думал, вот она умрет, и я стану свободно курить и другое делать, чего она не велит. И я сейчас курить хочу, хотя она здесь лежит. Даже больше хочется от этого. Видно я подлец. Вот папирос у меня нет.

Достоевский принес ему папиросы. Паша сел на диване и закурил.

— Я подлец. — сказал он, всхлипывая, затягиваясь и кашляя. — Видно, я не люблю ее, раз я закурил теперь... Да? Может быть все подлецы, кроме вас. Вы один с ней были добрым и жалели...

Он встал и стал ходить по кругу, обходя гроб, затягиваясь, плача и роняя пепел на ковер.

Достоевский ушел в кабинет, сел за стол, убрал портрет Сусловой и разорвал начатое письмо. Потом он взял другой лист и стал быстро писать, диктуя сам себе:

— Маша лежит на столе. Увижусь ли с Машей?

Вошел Паша. Достоевский встал, обнял его за плечо и подвел к окну. За окном над крышами домов противоположной стороны улицы в небе сияла луна. Достоевский стал тихо и твердо говорить:

— Человек стремится на земле к идеалу, противоположному его натуре. Когда человек не исполнил закона стремления к идеалу, то есть, не приносил любовью в жертву своего "я" людям или другому существу, как мы с Машей, он чувствует страдание и назвал это состояние грехом. Итак, человек беспрерывно должен чувствовать страдание, которое уравновешивается райским наслаждением исполнения завета, то есть жертвой. Тут-то и равновесие земное. Иначе, земля была бы бессмысленна...

КОНЕЦ

18 июня 1996 года.

.

copyright 1999-2002 by «ЕЖЕ» || CAM, homer, shilov || hosted by PHPClub.ru

 
teneta :: голосование
Как вы оцениваете эту работу? Не скажу
1 2-неуд. 3-уд. 4-хор. 5-отл. 6 7
Знали ли вы раньше этого автора? Не скажу
Нет Помню имя Читал(а) Читал(а), нравилось
|| Посмотреть результат, не голосуя
teneta :: обсуждение




Отклик Пародия Рецензия
|| Отклики


Счетчик установлен 8.12.99 - 764