Rambler's Top100

вгик2ооо -- непоставленные кино- и телесценарии, заявки, либретто, этюды, учебные и курсовые работы

Костомаров Леонид

ЗЕМЛЯ И НЕБО - СКАЗАНИЕ

1998

ЗЕМЛЯ И НЕБО - БЫЛИНА
ЗЕМЛЯ И НЕБО - ЛЕТОПИСЬ
ЗЕМЛЯ И НЕБО - СКАЗАНИЕ

  • Какая польза человеку, если он приобретет весь мир, а душе своей повредит? Или какой выкуп даст человек за душу свою?
  • От Матфея, 16:26.

ЗЕМЛЯ.

Небо, ты удивительно ласковое, весеннее. Было бы ты всегда такое. Вот счастье...

НЕБО.

Ты отдохнула... Теперь расцветешь и принесешь плоды. Но плод твой на сей раз будет роковым...

ЗОНА. ДОСТОЕВСКИЙ.

Так и пришла весна...

Остался до майских праздников в Зоне майор Медведев, пока не пришлют молодого офицера из училища, да не примет у него злополучный отряд. Все чаще он брал теперь бюллетень и утерял строгость к зэкам, стал более покладистым и стареющим седым ветераном, а не вездесущим Мамочкой.

Волков затаился, отошел от всех контактов с заключенными, напуганный выходкой Филина и крутым разговором с начальником колонии, тоже перестал лютовать, появлялся в Зоне редко, почти прекратив дикие шмоны.

Шакалов получил новое звание, стал еще толще, за зиму отрастил бакенбарды и завел любовницу — продавщицу зоновского ларька.

Тихим и неслышным вышел из изолятора Лебедушкин, перестал орать блатные песни и материться, не огрызался, работая теперь, как Батя, за двоих. Сидел вечерами у постели отравленного им Поморника, что слег после злополучной кочегарки, и виновато исполнял все просьбы больного старика.

На одно из заявлений, написанных мною от имени Грифа Слейтера и отправленное в обход администрации, через вольного шофера, пришел растерянный ответ из Международного Красного Креста. Чиновники уверяли, что уведомят американскую сторону о содержании Грифа в советском лагере. Гриф осунулся и возмужал, и из лихого ковбоя превратился в угрюмого советского зэка, он лупил нерадивых и огрызался начальству.

Вскоре забрали его, навезли американцы шикарной одежды, обуви, баночного пива, своих сигарет, но Гриф, усмехнулся, достал из кармана пачку "Беломорканала", ловко чиркнул ногтем и вскрыл ее сбоку (чтобы не высыпался табак на работе), закурил и попросил принести чифира... на дорожку. Категорически отказался переодеваться, так в ватнике и ушанке, с банкой чифира в руках залез в машину, мне помахал на прощанье рукой.

У остальных моих персонажей все осталось по-прежнему.

Больше никто за зиму из Зоны не бежал и не умирал, напротив, неразговорчивый теперь Лебедушкин рассказал мне свое странное видение, что посетило его в ту злополучную ночь, когда убегал Аркаша. Будто к нему, идущему на смерть, вдруг слетел с небес живой Васька-ворон и не позволил сделать роковой шаг в бездну.

ЗОНА. ДОСТОЕВСКИЙ.

Не будь новичков в изготовлении кронштейнов, давно бы освободился Воронцов со своим стахановским процентом выработки — две с половиной нормы. Бригаду тянули назад неумехи, что прибывали и прибывали из Зоны, и камеры в ПКТ не пустовали никогда.

И не потому, что много стало нарушителей, нет, произошло качественное, так сказать, и количественное изменение характера изоляции в ПКТ.

Раньше сюда сажали за драку, потом тут перевоспитывали тяжким трудом алкоголиков, когда их стало мало, взялись бросать в ПКТ всех, кто имел по три нарушения кряду.

Система не хотела смиряться, что ненаказанных мало, она, как злобный монстр, рекрутировала в наказанные кого ни попадя. И только набив камеры, успокаивались, в Зоне все идет нормально.

Это было похоже на некую огромную метлу-злодейку, что выметала вначале мусор покрупнее, затем — все мельче и мельче, чтобы наконец добраться до соринок и пылинок...

...В эти предвесенние дни пробуждения и обновления, у Квазимоды заканчивался срок в ПКТ. На последней прогулке он, как обычно, остановился напротив любимой березы, сжав руками холодные прутья решетки-вольера. Ладони прилипали к металлу.

Со стороны он походил на русского деревенского мужика-пахаря, который в предчувствии пробуждения земли, что даст ему урожай и радость, жадно вдыхает ее запахи, и сулят они надежды, надежды, надежды... На лучшую долю.

Замерзшая березка стояла нагая и одинокая, черные ветви зигзагами прочерчивали стылое пространство неба, придавая хрупкому дереву женственные печальные очертания. Она готовилась в очередной раз зазеленеть, она готовилась к жизни.

Зимнее солнце слепило глаза и совсем не грело. Но во взгляде Воронцова не было прежней мрачности и холодного безразличия. Глаза Бати искрились весенним задором — первым вестником возрождения духа...

ЗОНА-ВОЛЯ-НЕБО. ВОРОНЦОВУ.

Здравствуй, Иван!

Деньги твои меня испугали. Хотела сразу их выслать назад, если бы не твоя приписка в конце, что они для Феди, что сделал ты это от души, просишь не обижать тебя и не высылать их обратно. Это остановило меня. Но больше, Иван, так не делай. Мы не бедствуем. Отец мой тоже удивлен, долго молчал, а потом защитил тебя, сказал, что если мужику так надо, не перечь. От этого он беднее не станет.

А богаче точно будет.

Федя очень доволен конструктором, теперь сидит сиднем дома и возится с ним.

В школе подтянулся и все пристает ко мне. Давай, мол, съездим к дяде Ване.

И мы решили распорядиться этими деньгами на поездку к тебе. А чтоб сильно тебя не обижать, купила я из этих денег новую школьную форму Феде. Мне даже неловко тебе сознаваться, но он задает такие вопросы, которые я затрудняюсь повторить.

Спрашивает о том, почему я так долго молчала и не говорила, где его отец. Я же ему отвечаю, что это знакомый дядя, а он не верит, даже не знаю, что ему сказать.

Теперь тайком от меня он пишет тебе письмо, и не знаю, о чем. Потому, если что не так напишет, ты заранее прости его и меня.

О могиле матери не беспокойся, тут вообще расходы не нужны. Отец сказал, что к весне он сделает ограду сам в старой кузне, нам тоже надо подновить материнскую.

Наш же погост на пять деревень один и потому все следим за ним. Церква как всегда стоит неприкаянная, правда, склад из нее убрали, но купол прохудился, две стены проломлены, а так ничего, красный кирпич держит стены, да кое-где еще и роспись видна.

На работе у меня все по-старому. Вот пожалуй, и все.

На свидание к тебе думаем приехать где-то в двадцатых числах марта. Федя никогда еще не летал на самолете и не ездил на поезде. Покажу ему заодно большой город.

Говорят, в ваших местах бывал Петр первый. Хочу выслать тебе посылку, но не знаю, чего можно, а чего нельзя высылать. Отец говорит, что у вас там свои разрешения от начальства. Напиши и ответ поподробней. У меня лежит связанный шарф, можно тебе его выслать?

До свидания, твой друг Надя.

ЗОНА. ДОСТОЕВСКИЙ.

Трогал тайком письмо Квазимода, вновь и вновь перечитывал его... И казалось все прошлое кошмарным сном, и вот он наконец проснулся...

Вскоре получил он письмо от Федюшки, и наивные вопросы мальчишки вернули все, что связывало его с прошлой, дозоновской жизнью, он стал жить только ею...

Как он теперь мог читать послания типа — "Кваз? Чё делать, надо козлов приструнить, хотим опомоить парочку"?

Дальше — больше ловил себя на том Воронцов, что окажись он сейчас в камере один, возможно, дал бы волю вымыться лицу слезами очищения и умиления после Федюшкиного письмеца. Каракули и помарки, вопросы парнишки заставляли сердце трепетать не меньше, чем думы о матери его...

Сейчас же надо было ответить Федюшке.

Понимал, что сказать правду — значит оборвать в мальчишке надежду. Соврать тоже нельзя: узнает, простит ли? Надо написать ему, как маленькому другу, да отвлекать его от ненужных до поры вопросов. Но больно дотошный пацан-то...

ЗОНА. ВОРОНЦОВ.

И пришел мой последний день в ПКТ. Сидят мои мазурики, обсуждают. Завидуют, вижу.

— А что, Кваз, не ожидал ты, что без нарушений продержишься? — Небось первый раз досрочно из ПКТ выходишь?

— Клево в Зоне, там хоть киношка есть... Посылочек жди.

— Выгорело дельце, клюнула крестьянка. Путевая баба, видно... Ну и хвигуристая на фотке... Гитара...

— нас не забывай...

— Да чего вы, скоро свидимся в Зоне, не на волю же иду! — успокаиваю их. — И вы там скоро будете... А лучше уже там не свидеться, выходите сразу на волю, ребя!

— Это как — как Филин, что ли?

— А как хотите, — не уточняю. — Весна там начинается, пора уже бросать житуху тюремную, а?

Смеются.

Постучали тут в стену, кружку ребята к стенке подставили, беседу начали.

Пока прапор глазком не задергал.

А это мне ребята из другой камеры добрые пожелания передавали.

Помнят, сверчки...

Передают:

— Джигит две недели голодает в больничке. Совсем они его обложили, шьют ему делишки. Скоро накормят его, силой. Молоко, яйца зальют, говорят, через кишку...

Дубануть не позволят... А то погоны полетят.

— Филин Волкова сдал, а тот ходит по Зоне, хоть бы хрен ему...

— Цензора уже арестовали, говорят, Мамочка его все-таки поймал на связях с нашими. За Джигита его взяли, скоро срок получит...

— на Лебедушкина намерение взрыва кочегарки пытались навесить...

Ясно. Вот дундук-то Сынка, стоило оставить его, все, все коту под хвост пустил...

Ладно, приду в Зону, разберемся, что он там наделал.

Закрутил я самокрутку, просвещаю ребят.

— Джигит, — говорю, — видимо, к Кеше Ястребову в зебрятник поедет этапом, есть такой друган мой. Я с ним сидел сколь... Может и Кеше прослабят скоро к нам сюда, в нашу образцовую колонию... Помню, как мы с ним сетки плели под картоху, а однажды заделали невод для прапора да продали за пузырь. Бугор приходит — сетки нет, и мы бухие.

Посмеялись.

А я себе думаю, что ж и за воспоминания у меня бестолковые, Квазимода, вместо ресторанов — тюрьмы, вместо девочек — вертухаи да зуботычины.

— Кваз, а воры в законе есть нынче? — кто-то меня спрашивает. — Говорят, в загоне они сейчас...

— Есть, — говорю. — В законе вор не должен иметь ни прописки, ни работы, ни жены. Только малина. Только тюрьма да гастроли. В Зоне вору нельзя работать.

— А ты, Кваз — разве не вор? — спрашивают.

Усмехнулся я, сам я не раз задавал в последнее время себе этот вопрос.

— Ну, если по тем суровым законам — уже нет. Это по нынешним: придет молодой, уже он вор, за бабки купил себе звание. Меняется все... Я, ребя, сейчас пожалуй, уже мужик! — смеюсь. — Вот я кто. Прошляк все, в прошлом вор. А лепить на себя зря не хочу. Я теперь работяга... мужик! По натуре своей захребетником быть не могу. Для меня в работе спасение от тоски и кичи...

— Что ж, воров уже нет, что ли?

— Есть. На особом режиме сидят, мало их осталось. Многие поумнели... многих погасили в разборках.

ЗОНА. ДОСТОЕВСКИЙ.

Под утро только угомонилась камера. Еле-еле добудились ее прапорщики. Иван от завтрака отказался, находясь в нетерпеливом ожидании. Уже распорядился, кому оставляет робу, кому инструмент свой, наставлял, как работать, как вести себя с дубаками...

А когда распахнулась дверь, пожал всем руки и крикнул уже из коридора: — Держитесь, черти! Ваську-таракана кормите...

В комнате обыска, где раздели донага, с криком пришлось отвоевывать журнал с Надиным фото. Пошло-поехало, порядочки...

— Да какая взглянет на тебя! — петушился прапор, переводя взгляд с ее портрета на рожу Кваза. — Не положено журнал.

— Сажай тогда назад. Не выхожу, — сказал твердо и печально Иван.

— Ишь какой... сажай, — с уважением протянул прапорщик. — Ладно, иди, красавец.

Привет жинке! — и бросил дорогой сердцу журнал ему под ноги...

Стерпел Квазимода, поднял журнал, вытер бережно и положил за пазуху, стал лицом к стене.

Вот и позвали на выход.

И ступил Воронцов на улицу, и обжег еще ядреный утренний морозец его распахнутую грудь, и заупокойным колокольным звоном громыхнула сзади железная калитка, и все прошлое растворилось в пьяной от радости душе...

ЗОНА. ДОСТОЕВСКИЙ.

Утром на планерке Медведев ловил на себе удивленные и недоверчивые взгляды сослуживцев — после того, как дежурный сообщил об освобождении заключенного Воронцова.

Что ж, никто из них, наверное, не верил, что этот неуправляемый Квазимода выдержит нелегкое испытание ПКТ, и выдержит с честью, не заработав там ни одного замечания. И все посчитали этот удивительный факт заслугой его, майора Медведева, носящегося зачем-то с заключенным-дикарем...

Ведь еще вчера бомбой замедленного действия называл Воронцова подозрительный Волков. И если согласиться с этим, то получается, что теперь у бомбы этой вынули взрыватель...

А минером — помимо своей воли оказалась совсем и не военный специалист, а простая волжская женщина Надежда Касатушкина, слыхом не слыхавшая о всяких там запалах и взрывателях. Одни, простите, "бомбы" вокруг нее — лепехи-мины коровьи...

Ну а бомбу "Воронцов" теперь предстоит Медведеву нести тихонечко по Зоне и следить, чтобы кто-то не вкрутил опять в нее взрыватель.

ЗОНА. МЕДВЕДЕВ.

После неудачного бунта неожиданно именно в мой отряд добавили еще троих из вновь прибывших осужденных.

Это был со стороны командира колонии своего рода знак, что мне еще верят, что надеются — справлюсь и с этими субчиками. Волков отметил, что этих он скрутит в бараний рог, почему, я даже не спросил. Честно сказать, надоело его слушать, да и бороться с ним. Случай с Филиным был мне как отрезвление... Ничего, кажется, не поделаешь с Волковым, живучей заразой наших органов. Пока же не высовывался, притаился, гад...

Конечно, это можно списать и на простое совпадение, но в Зоне после всенародного разоблачения Филиным своих связей с оперативником резко уменьшились случаи обнаружения наркотиков. И это косвенно подтверждает правдивость слов Филина, значит, он и был барыга — сбытчик наркоты. Теперь он ушел, не появился бы новый.

Медведев неожиданно поймал себя на странном, почти незнакомом ему чувстве — тщеславии. Вот, дали тройку прохиндеев, которых бы глаза не видели, но все же — дали! Значит, уважают...

А еще понял, что думает он о себе уже как о старике, как о человеке, которого должны все уважать. А за что? — реально он тоже мог взглянуть на себя...

Гора передо мной, горища, скала гранитная — вот моя работа. И суть борьбы проста: или бестолковый и равнодушный камень задавит меня, или я смогу, преодолевая пропасти, лавины и камнепады, взобраться на хребет и увидеть свет, простор и вывести за собой в другую жизнь, спасти сотни живых душ... только бы не мешали...

НЕБО. ВОРОН.

Не обольщайся, Медведев... С Волковым, или без него, "общак", строго следящий за

Зоной, найдет пути передачи сюда и наркотиков, и денег, и...

ЗОНА. ДОСТОЕВСКИЙ.

...и черта лысого в ступе, безусловно!

Шакалов в очередной раз нашел у меня главы рукописи. Долго матерился, крутил- вертел их в руках; читать ленился, а что делать — не знал; плюнул, бросил на пол, бес, потоптал и ушел.

А мог бы утащить, сжечь, спрятать, выбросить, приобщить к делу, унести домой, сходить с бумажками моими в туалет... да мало ли что можно сделать с беззащитными рукописями...

НЕБО. ВОРОН.

Они ж не горят, уважаемый писатель!

ЗОНА. ДОСТОЕВСКИЙ.

Еще как горят, еще как... Все горит. Есть такое стихотворенье у Пушкина, впрочем, что я вам это говорю... это я для будущих читателей, если рукопись выживет и увидит свет...

Стихотворение вы все, конечно, знаете, "К***" называется, и посвящено Анне Керн, и оно, представьте, могло не дойти до нас, сгинуть. Так вот...

НЕБО. ВОРОН.

Так вот, к вашему сведению, такой случай действительно был, и мне он более известен в силу понятных, метафизических, моих способностей и моих частых встреч с самим поэтом. Я все это видел.

...Девица Анна Керн прогуливалась с поэтом Пушкиным и своим братом, Александром

Полторацким, затем брат неосмотрительно оставил их вдвоем...

Они гуляли по саду: он много и восторженно говорил и с жаром посматривал на девицу...

Результатом прогулки на следующий день стало стихотворное произведение, что теперь знают миллионы людей...

И оно действительно могло погибнуть.

На другой день красавица Керн должна была срочно выехать в Ригу вместе с сестрой Анной Николаевной Вульф. Пушкин пришел к ним рано утром и принес сестрам свежую главу из своего эпохального произведения "Евгений Онегин", а вместе с ней некое стихотворение. Оно было свернуто вчетверо, так что она еле нашла его в неразрезанных листках второй главы.

...Так вот, когда Керн собралась спрятать в шкатулку листок бумаги с текстом, он неожиданно, судорожно выхватил его и попытался уничтожить. И девушке стоило многих трудов выпросить подаренный текст, и с большой неохотой и подозрительностью он его отдал.

И неизвестно, как бы он поступил с листочком, если бы она не сохранила этот поэтический шедевр для "благодарных потомков".

Горят рукописи.

Следите, кстати, за вашими рукописями, уважаемый "Достоевский".

Пройдет еще немного лет, и ваш роман, который вы тут скрупулезно пишете, будет бесследно выкраден. Скажу даже точно: апрель 1989 года, город Москва, автомобиль Жигули восьмой модели, заднее сиденье. Вижу человека, берущего его оттуда, он вас давно и хорошо знает.

Следы романа затеряются, и надолго. Но в 1997 году вы вдруг неожиданно увидите экранизацию своего романа. Это будет для вас большим ударом, и вы займетесь возвращением своего авторства. Вам придется выдержать тяжкую и долгую борьбу с самым печатаемым в мире писателем — американцем Стивеном Кингом...

ЗОНА. ДОСТОЕВСКИЙ.

Кинга не знаю, но чем, чем это кончится?!

НЕБО. ВОРОН.

Ну это отдельная история, для другого романа. А нам с вами уж надо довести героев вашей летописи до того финала, что предписала им судьба. Вы готовы к работе? Давайте же, это единственная ваша возможность спастись здесь от безумия и создать сказание.

ЗОНА. ДОСТОЕВСКИЙ.

Да, я знаю и использую ее. Мне иногда кажется, что на меня давит огромный тысячетонный пресс...

И нельзя вздохнуть... и ничто не может мне помочь стряхнуть это сплющивающее страшное ощущение несвободы.

Оно со мной каждую секунду, каждый миллиметр земли, по которой иду сейчас, вопит мне — ты несвободен, ты — пленник... И дабы заглушить вопль, я должен писать, править, размышлять на бумаге. Это и спасает мне жизнь. Погружаясь в рукопись, я словно ныряю в чистый омут: ничего не слышу и не вижу, забываю трагедию своего плена, он становится фактом литературы, но не реальной жизни, сознание так и воспринимает его, и становится несравнимо легче; обманываю себя и спасаюсь...

У каждого здесь, в Зоне, свой способ выживания. Наркотики, работа, мечты, карты — есть целый перечень утех и деяний, тех, что дают возможность уйти от действительности.

Мой способ — не из худших, да и какая разница — худший он или лучший — главное, он дает возможность для меня сделать жизнь вокруг фантасмагорией, ирреальностью, видением. И это помогает сохранить себя, не отупеть, не стать зверем, не пасть в грязь.

Я — голый нерв... как голый провод высокого напряжения. Опасен — не трожь грязными лапами, могу испепелить. Если замкнет — сам могу сгореть.

Но во мне полыхает и летит могучая энергия, которая способна работать на созидание в будущем мире свободы и зажечь кому-то путеводный свет во мраке зла.

Я верю, что способен подняться после стольких лет зоны; я посажу свое дерево, воспитаю сына и напишу эту книгу...

НЕБО. ВОРОН.

И спасет его эта духовная работа...

Борись и умирая — борись! Сказал ослепший в тайге эвенк Улукиткан и вышел к людям за сотни верст... Это и мое сказание любой живой душе...

А "Достоевский" выйдет из этой проклятой Зоны и останется живым. А это очень много... Это сотни верст пути во тьме...

ЗОНА. БАНЯ. ДОСТОЕВСКИЙ.

После ПКТ обязательная баня, это ритуал неведомо кем заведен в колониях.

Выход Воронцова как раз совпал с банным днем, и он отправился со своим отрядом попариться и смыть грязь изолятора.

Разделись... Для вновь прибывших в Зону баня становилась картинной галереей, они по году ходили в ней с разинутыми ртами. Чего только не выколото на телах зэков!

У одного карты, скрещенные кости, нож, бутылка с рюмкой и шприц, а ниже предостережение: "Вот что нас губит!" У воров — орлы, тигры, львы и прочий зверинец. Купола церквей и кресты, причем столько куполов, сколько у хозяина наколки было ходок в тюрьму. Бабы и русалки, крейсера и ракеты, олени и змеи, красные вожди с рогами и клыками. Кинжалы, погоны с черепами вместо звездочек, карикатуры на кровожадных ментов в зверином обличье... У Крохи во всю грудь выколота "Сикстинская мадонна" Рафаэля, на ягодицах два черта с лопатами.

Только Кроха пойдет, они шустро начинают кидать ему уголь промеж ягодиц. Во всю спину наколка паспортухи, а на нем надпись: "Бог создал вора, а черт прокурора".

У Квазимоды на спине искусно выколот разноцветной тушью храм Василия Блаженного.

Кроха давно ревновал эту красивую наколку и опять подвалил к Воронцову поглазеть.

— А хто это был, Василий Блаженный? Это не наш отрядный... Медведев? Он ведь тоже Василий и Блаженный...

— Ты что, сдурел! — расхохотался всезнающий бич Дроздов. — Этот храм построил сам Иван Грозный и где-то зарыл под ним свою знаменитую библиотеку. А Василий Блаженный был юродивый... бомж, по нынешним понятиям, вроде меня. Ходил босой и раздетый всю зиму с огромным крестом на шее и резал правду-матку царям в лицо.

Обладал даром молитвенного прозрения и причислен к лику святых.

— Не загибай, бичара стал святым... Может, и ты метишь туда же? — заржал Кроха.

— Как выйдет, мне-то не потянуть... А вот мастерам, кто воздвиг такую лепоту, храм этот, выкололи глаза, чтобы еще краше где не возвели...

— Это по-нашенски, — вдруг встрял в разговор сам Кваз... Айда в парную! В парной тоже определенный порядок, на верхней полке воры — шушера на нижних.

Все как в государстве СССР. Клюнь ближнего, обхезай нижнего. Маленький срез общества. Зная, как Батя парится, многие заранее ретировались, чтобы не свариться. Он подкинул кипяточку на раскаленные камни и залез на самый верх с шайкой и веником.

— А ну, Сынку, отхлещи-ка меня за все грехи... — и лег животом на полку.

Лебедушкин от души нахлестал его веником.

— Переворачивайся, Батя, — огромный двуглавый орел на груди Воронцова напомнил ему недавнее событие, — а ты знаешь, Бать, американца-то мы изукрасили всего.

— как изукрасили?

— На груди выкололи ему ихнего одноглавого орла-курицу, в когтях держит надпись:

Век свободы не видать! По-русски и англицки накололи.

На спине он попросил выколоть Ленина. Классно получился Ильич, дюже похож.

— Вот чудики, а зачем это ему?

— Каким-то нерусским словом назвал — шарм. А я думаю, что хочет опосля смерти шкуру свою загнать в музей, они дюже мудреные, мериканцы... во всем выгоду ищут.

А вот еще один Ленин! Эй, Кроха, затвори дверь, пар упустишь! — Крохалев умостился на нижней полке, подслеповато хлопая глазками. — чёй-то твоя Аврора, товарищ Ленин, пушку повесила... — не унимался Лебедушкин и заржал, как жеребец.

Крохалев глянул вниз и пробурчал:

— на таком харче шибко не постреляешь... А вот раньше... марьяны разбегались в ужастях...

И понесло шута горохового... И понесло по городам и весям, по кабакам и малинам... Послушай его, так знаменитый Дон Жуан покажется неразумным котенком на мартовской крыше.

— Не гони порожняк! — вдруг жестко оборвал его Кваз, — не все бабы такие... средь них и матери бывают. — Пшел вон...

ЗОНА. ДОСТОЕВСКИЙ.

Квазимода даже заснуть не мог первую ночь после "Помещения Камерного Типа", так до утра и проходил вокруг барака. Бодрил еще зимний морозец, но уже явственно пахло зарождающимся вместе с весной новым миром, и в новизне этой впервые коснулась его души великая правда созидания жизни, ради которой стоило бороться и страдать.

И впервые зэк Квазимода постиг знакомое каждому вольному человеку чувство, но позабытое напрочь им: весеннюю сладость жизни, что сулит перемены...

У него-то годами неволи перемен этих не было, потому и весны были похожи на осени и зимы. Иногда что-то шевелилось в душе, какие-то смутные грезы детства и юности: первые проталины, игра с мальчишками в лапту, ощущение постоянного голода... ели дикий лук, побеги крапивы, купыри... Это все было как в другой судьбе, на другой планете...

А вот теперь — впервые — весна стала не календарным временем года, а предвестником великого доброго праздника, и он ясно это чуял, и боялся спугнуть это ощущение, и забыть его до утра.

Душа очнулась после долгих лет спячки, и рецидивист Иван Воронцов недоуменно озирался... Как он попал сюда? Зачем? По глазам били прожектора, утробно квакала сигнализация... колючая проволока... запретка... скворечни с автоматчиками... вонючие бараки... смрад параши в тюрьмах... этапы... суды... разборки... драки... как скот табуном на работу... Боже... Где я!

ВОЛЯ. МЕДВЕДЕВ.

Понедельник — день тяжелый...

Я давно уже понял, что легких дней почти не было в моей жизни, она до краев наполнена службой... Вот скоро выгонят на пенсию и тогда отдохну... И вдруг сознание пронзил липкий страх, что до конца жизни осталось мало... что он вернулся на работу, в привычный ритм службы, спасаясь не только от безделья, но и чтобы уйти от этих смертных дум. После инфаркта они все чаще мучили скорым концом... И хотелось что-то сделать полезное, большое и памятное людям и стране.

Шел на работу, и поравнялся с самосвалом, в кабине вихрились русые кудри знакомого шофера Сереги, которого допрашивал после смерти Чуваша.

Вот и смерть эта канула в Лету, списали все на нарушение техники безопасности.

Нет человека. Да сколько раз так было?

А веселый Серега тряхнул мне в знак приветствия кудрями под куцей заячьей шапчонкой... живой, молодой. Вот и жизнь. А Чувашу оставалось до выхода на свободу всего ничего. Вот так бы уже ездил.

А вот еще типаж... в другой машине, стоящей в веренице пробки... ну вылитый мой Крохалев, только без дурацких наколок на веках глаз. А так, копия нашего шута — рябенький, личико детское... но усохшее. Опустил стекло, мигая подслеповатыми совьими глазками, выдохнул пар сквозь редкие и желтые от курева зубы и вдруг, сложив губы трубочкой, призывно кому-то свистнул и помахал рукой. Я невольно оглянулся и узнал соседскую Райку, идущую по тропинке вдоль трассы. Услышав знакомый свист, прямо зашлась вся от радости, паскудница, тоже замахала ручкой и побежала к желтозубому хмырю.

Угадав меня, сбавила шаг и приосанилась, молчком кивнула головой. Я кивнул тоже и прошел мимо, а за спиной услышал:

— Где ж ты пропадала, Раенька?

И пауза. Та, видать, показывает ему — язык прикуси, дурак, сосед майор рядом.

Ну, а хмырю хоть бы что, шипит:

— Ты что, старикана этого испугалась?

Приехали. Не боятся, значит, грозного уже Мамочку. Ладно. Может, и правы они...

А эта-то, профура... Из-за таких кобелей сбежала из дому, живет сейчас в общаге текстильного комбината. Говорят, еще пуще загуляла. Домой и не заглядывает.

Отец — нормальный человек, трудяга, хозяин. Работает на железке, обходчиком, дома почти не бывает. Вот и запустил ее, а мать-то не слушает халда давно.

Она в свои двадцать шесть уже и к водке пристрастилась, и курит как мужик, огрубела и истаскалась. Теперь без удержу краситься стала, накладывает на рожу слой краски, прямо Дед Мороз красномордый какой-то. Ну, а зэки со стажем, ворье, таких шалав и любят, чтобы они и выглядели, как их "марьяны" — подруги по-ихнему.

Убежала Райка первый раз из дому в шестнадцать лет. Поймали на юге, в Сочи, привезли. Перед матерью с отцом так и не повинилась за свой поступок, а когда при встрече я постарался укорить девку, она вдруг нагло заржала: — Спешу, спотыкаюсь аж... просить родительского прощенья. За что, дядь Вась? За то, что я в свои шестнадцать хоть жизнь увидела, а не вашу работу за гроши по попку в мазуте? Да я в таких кабаках на море была, что маме моей не снилось, таких мужиков имела... А вы — извиняйся... За что? За то что слушай я их, ничего этого никогда бы в жизни не узнала? Ага, извиняюсь, дорогие родители, завтра пойду с батей шпалы таскать да котлету столовскую жевать. Дядь Вась, ты лобио по-аджарски ел когда-нибудь, а? — спрашивает.

— В лоб бы тебе дать, Райка... Лобио... — говорю я ей, — да нельзя. Ремнем уже поздно бить, а что с тобой делать, не знаю... А на месте отца — вломил бы...

— А ничего ты со мной не сделаешь, дядь Вась, в пионерскую дружину снова не поведешь, я уже столько мужиков видела... если меня ихними... утыкать — на ежа буду похожа...

Я аж дара речи лишился...

ЗОНА. ДОСТОЕВСКИЙ.

Не доходя еще до вахты, Медведев увидел через распахнутые ворота Зоны, как панелевоз осел задним колесом в узкую смотровую яму контрольной службы.

Возле него хлопотали цыган Грачев и Серега-водитель — подложили доску, поставили домкрат. И пока он дошел, МАЗ взвыл и преодолел провал. Грачев оттащил смятую доску в сторону и подошел к майору, униженно заскорбев взглядом: — Гражданин майор, а как насчет представления о досрочном освобождении? Попаду в список?

Мамочка улыбнулся такому доброму тону еще вчера полублатного Грачева, что в иерархии отрицаловки шел по разряду "порчаков" — малюсенький вор, уже не фраер, но и не блатной — так, серединка наполовинку. И вот уже от "порчака" он стремительно приблизился к активисту. А ведь недавно разговаривал только вызывающе-дерзко...

— Знаешь же, что комиссия только раз в полгода, — усмешливо говорит Мамочка.

— Что ж, ради тебя по новой ее назначать? В мае вот и попадешь... в список. Ты теперь активист, замечаний нет?

— Никак нет! — вытягивается во фрунт, ну прямо солдат отдельного цыганского драгунского полка, куда там. — Говорят, кто на химию пойдет сейчас, под Стерлитамак направят, — вновь просительно начал он. — А я оттуда родом...

— А забрали откуда?

— Забрали? из Архангельска забрали. там табор стоял. Жена. Была.

— Ничего, будет, ты вот какой парень, — ободрил его Мамочка. — Сличенко.

Спрячь за высоким забором девчонку... — тихо пропел он, подмигнув оторопевшему цыгану.

— придется потерпеть. надо было Раньше думать про актив. как пришел В Зону.

Все под блатного косил...

Цыган развел руками.

— Не учел всего, гражданин майор...

— не учел... — передразнил Мамочка. — А ты Чего небритый? — вгляделся В темное лицо перевоспитавшегося. — Опять траур? На воле последнего коня украли? — опять удачно пошутил майор, и цыган расплылся в улыбке. — Или усы отпускаешь? — Национальная гордость... — несмело пожал плечами Грачев.

— Это только к кавказцам относится, — перебил его майор.

— А цыгане? — обиженно развел руками Грачев. — вы видели хоть одного цыгана без усов, гражданин майор?

— Сбрить!Насчет вас распоряжения не было.

— Нас вообще никто не любит... — серьезно-зло бросил Грачев. — Дискриминация!

— Ладно... репрессированных из себя строить...

— А что? Гитлер бил, свои — тоже...

— Убьешь вас... — беззлобно покачал головой майор. — Давай, сбривай, активист...

— показал на усы.

И поспешил дальше, а Грачев остался — маленький, тщедушный, сгорбатившийся от холода, никак не похожий на грозного убийцу, каким он проходил по решению суда.

Просунув руки в рукава телогрейки, елозил ими там, словно одолевал его зуд несусветный.

Просто на свободу хотелось вольному человеку, до чесотки хотелось...

ЗОНА. ГРАЧЕВ

Все зудилось по воле... Двенадцать лет мне дали — это не шутка... еще три осталось. Говорят, что они-то самые тяжкие...

А получилось все в горячке, как раз свежевал барана, ну и выскочил со двора с ножом окровавленным... да и омыл его невинной человеческой кровушкой, как потом оказалось. Всадил нож в спину молоденькому цыганенку, которого приревновал к своей Земфире. Неожиданно мои, из табора, не стали делать самосуд, а отдали меня в руки закона. А сколь я их просил — сами накажите...

Ну и пошел гулять по тюрьмам убийца Грачев, а цыганка моя молодая — по рукам, только юбки цветастые шуршат...

Хрен тебе, начальничек, я же артист и под законы подстроюсь. Я свою досрочную волю получу, а потом пошлю всех перед уходом... Как Филин отмочил. Он хоть и сам сука порядочная, нажаловался на меня оперу и тот весь мой "табор" на десять суток в ПКТ засадил... но вот последний его поступок... Сдать Волкова-гада — это по-нашему.

А мне сейчас что? У меня тут трое молодых цыганят шестерят, я у них барон, руковожу своим маленьким коммерческим народом. Течет с воли ручеек: сигареты, анаша, чай, спиртик, денежки цыганского общака... Выйду — коню своему коронки золотые на весь рот вставлю... Хитро шустрят цыганята, толк будет на воле...

Защищаю их, как могу, пользуя начальничков, я ж теперь... "активист".

ЗОНА. ДОСТОЕВСКИЙ.

И было воскресенье, и Володька потащил Батю в кино. Квазимода пошел неохотно, стояла в душе какая-то странная благодать, и так боязно было ее разрушить, что почти не разговаривал, старался не встревать ни во что, молчал, неся свою сокровенную тайну о новой жизни.

Он понимал, что все это — Надя, ее существование, данная ею надежда.

Надежда...

Надежда Косатушкина....

Надеждина надежда...

Катал он теперь на разные лады имя ее и все с нею связанное и тихонько умилялся этим...

Вот и сейчас, сидя в битком набитом зале, провонявшем табачищем и тяжелым мужским потом, Иван пытался сопоставить судьбы героев фильма не только со своей, но с их будущей судьбой — себя и Надежды...

Аж дух от мыслей таких захватывало...

Началась тут на экране интимная сцена у реки, и впереди сидящий молодой хмырь, со смешком подсказал робкому герою на экране:

— Да чё ты, пацан, зажми ее покрепче!

— У-у.. бикса, на лоха напоролась! — поддержал его кто-то.

И понеслось.

Зажегся вдруг свет, вышел в проход дежурный офицер, и почему-то обращаясь к Воронцову, видимо, узря в нем главный здесь авторитет, грозно спросил: — кто кричал?

И тут Батя встал и, решительно оглядев зал, посмотрев в сторону крикунов, бросил зло:

— А ну вставай, горлопаны! В изоляторе поулюлюкаете... Ни себе, ни людям не даете посмотреть!

Поднялись трое молодых, с недоумением и зло глядя на Кваза.

— За мной! — скомандовал довольно офицер.

А Батя уселся как ни в чем не бывало.

И погас свет, и продолжился фильм, но уже в полной тишине.

Только Кочетков шепнул кому-то за Батиной спиной:

— А красотка Квазу хвостом крутанула, вишь, как взбесился...

Батя услышал, но сдержался.

Парней увели, а вокруг Кваза с этого момента будто очертили круг, никто, кроме Володьки, не подходил к нему. Оставили одного на льдине. И он очень этим был доволен.

ЗОНА. ДОСТОЕВСКИЙ.

Ранним туманным и сырым утром почтово-багажный поезд остановил свой бег у перрона в кандальном лязге буферов. У второго вагона с матовыми стеклами резко притормозил черный воронок, из него начали выпрыгивать вооруженные солдаты; взяв автоматы на изготовку, быстро окружили машину. Ждали...

Послушно присела рядом рослая овчарка, привычно и выжидающе поглядывала на вагонную дверь... холка ее дыбилась, из приоткрытой пасти тек злой рык.

Редкие утренние прохожие шарахались в сторону и обходили от греха подальше солдат, держащих пальцы на спусковых крючках автоматов...

Дверь наконец открылась, и в нее лихо заскочил по ступеням молодой лейтенантик.

Через пяток минут он чинно сошел на перрон в сопровождении другого, столь же молодого офицера, они весело смеялись какой-то шутке, подписывая бумагу о передаче дел осужденных новому конвою, вот и передана связка папок с делами прибывших, а чуть погодя в дверях вагона показался первый зэк. Он с тоской глянул в хмурое небо, щурясь и озираясь...

— Шаг влево, шаг вправо, стрелять без предупреждения! — громко крикнул враз построжавший и важный от своей ответственности лейтенантик нового конвоя.

Первый зэк соскочил на перрон... шаг, еще один шаг по воле, и он уже в воронке.

Кругом вооруженные солдаты. Овчарка уже хрипела на поводке и скалила белые клыки в неистовой злобе к своим лютым врагам...

— Первый, второй! Быстрее, быстрее! — с задором кричал лейтенант.

Десятый, чуть прихрамывая, замешкался и тут же получил удар сапогом в бок.

Он возмущенно открыл было рот, но второй удар прикладом заставил его ткнуться носом в рифленую лесенку, и, подгоняемый пинками, на четвереньках шустро полез в машину. Оглянулся, чтобы огрызнуться, но солдат ловко ткнул ему кончиком штыка в задницу. Тот взвыл и пропал.

— Одиннадцатый! Все!

Прибыло одиннадцать гавриков, двеннадцатого, по пути в Зону забрали из местной городской тюрьмы. Это был знакомый Дробница-Кляча... снова за драку получил пять лет. Отпуск кончился...

ОПЯТЬ ЗОНА. КЛЯЧА.

Но я не унывал... Затянулся новым долбанчиком, оглядел новых хмырей.

Чувствую спиной — к родной Зоне рулим. Сейчас последний поворот, и вот она, родная хата... Сидел я у двери, а рядом притиснулся черт в костюме "зебры", спущен к нам из полосатого режима. Оглядел я его — ну словно мертвяк: желтый весь, щеки ввалились и желтые, с красными прожилками белки гноящихся глаз. С ним все ясно, наркуша... Сидел он и молчал, отвесив нижнюю губу, но вдруг резко боданул головой в мою сторону. Я аж отшатнулся от неожиданности.

— Значит, говоришь, сучья эта зона, Кляча?

Я аж рот разинул от удивления, откуда он мою кликуху знает. Но быстро взял себя в руки, ответку бросаю:

— Сучья!Один шестой отряд при мне держался. с понятием там воры. надо тебе в шестой рваться.

— А Кваз там? — с грозным недоверием насупился полосатик. Кажись, тебя я тоже помню по ранним ходкам. Ястреба знаешь?

Гляжу и глазам не верю... Точно Ястреб! Да ему же чуть за сорок, а голимый старик.

— Как же, Ястреб, тебя отпустили к нам?

— Врачи по болезни... на свежий воздух отправили, помирать... Кваз, говоришь, там, это уже хорошо.

— Ворон у него Васька был... Приручил...

— Живность любит... — хохотнул Ястреб, — в крытке таракана кормил, пока я его не схавал. И в кровянку не играл...

А я оглядываю его, и мороз по спине от страха, даже смотреть на него жутко, глаза сами уходят в сторону. Ну ничего, сживемся, такой дерзкий друган не помешает. А ему терять нечего, видно сразу, что не жилец... Ястреб — вор в авторитете.

ЗОНА. МЕДВЕДЕВ.

Ястребов сидит в моем кабинете... Я еще вчера изучил дело, теперь же пристально разглядываю его самого. Тонкий, хищный нос, впалые глаза в постоянном недоверчивом прищуре, ехидная складка в правом углу неряшливого рта, отчего кажется, что губы смещены вправо. На лице отпечаток извращенности и своеволия, способные толкнуть его на все...

Я нахмурился, с неприязнью отвел взгляд: троих ведь убил в зонах, по-видимому, полная деградация личности. Опять Волков подсунул в отряд типчика...

— Работать придется на бетоне, — сказал я ему, закуривая папиросу.

— Трудно мне на бетоне, — прохрипел зэк и зашелся в частом сухом кашле, содрогаясь всем телом.

— Ну и как насчет прежней жизни? Может, одумаешься на старости лет? — Я давненько завязал, — как-то приторно ухмыльнулся Кеша. — Иначе бы не прислали к вам из крытки, на воздух. Нарушать режим не буду. Но и в актив вступать не буду. Вот и все мои соцобязательства. — И снова расплылся в улыбке.

Да так и застыл, встретившись взглядом с майором и обнажив леденящую жестокость лица с бешеными белесыми глазами.

— Если ты затаился и опять масть откроешь, то молодежь начнет брать с тебя пример воровской, считаясь с твоим прошлым авторитетом. Предупреждаю...

— Я в этих кружевах не разбираюсь, — прервал меня зэк, — гражданин начальник, я нервный, и не надо мне мозги полоскать, — закончил с дрожью в голосе, наглядно демонстрируя свою истеричность.

— Не напугал... — усмехнулся я, — видал и похлеще. И тут я почуял его запах... на меня пахнуло могилой...

На другой день пошел в промзону. Поднимаюсь к электрикам на второй этаж. У них стенка вся опять бабами оклеена. Под столом пустая банка из-под сгущенки валяется.

— Ну? — спрашиваю, пнув банку и на фотографии кивая. — Уберите дразнилки! Один полез отдирать фотки, второй банку поднимать, сопят, злятся, откуда, мол, майор нарисовался, как хорошо без него было.

Ничего, скоро отвяжусь... А пока терпите.

— Вот так акты на вас пишут, а потом не знаете, как оправдываться? — беззлобно я им говорю, как сынкам — молодые они ребята, несмышленые. — А детали для чего? — спрашиваю про радиодетали на столе. — В эфир хочешь выйти, рассказать что? — Да это блок контрольно-измерительный, — поясняет, улыбаясь, один из молодых.

— Смотри, — предупреждаю. — А то тут один ... Кулибин передатчик раз у нас смастерил. С Америкой, наверно, хотел договориться... чтобы походатайствовали за него...

Кивают. Винятся — не будем больше. Вижу — точно, не будут. Ушел от них спокойный.

От электриков направился в раздевалку — любимое место Волкова с его шмонами.

Сейчас, правда, наш горе-оперативник прыть поубавил, а здесь все что угодно можно найти...

ЗОНА. ДОСТОЕВСКИЙ.

В нос шибанул стойкий запах пропитанной соляркой, соленым потом и еще невесть чем рабочей одежды, разогретой горячими батареями. Мамочка даже задохнулся с непривычки и отступил. Затем, собравшись с силами, снова взялся за ручку двери, но все же решился только заглянуть. Чихнув, прикрыл дверь — вот мерзко-то, как же они, бедняги, это терпят?

Направился в душ. Сегодня он решил обойти все, по полной программе сделать обход.

Здесь запах был другой — смесь хлорки и пота, ржавчины, прокисших в воде тряпок и хозяйственного мыла. Грязно, затхло и здесь было, не убирали за собой зэки. На кафеле уже появилась зеленоватая слизь, трубы с оторванными лейками, патроны без лампочек на сером, в разводах ржавчины потолке. Да...

В столовой — просторном зале с деревянными столами и скамейками — прошел сразу к раздаточной — кухонному штабу. Дремавший там пожилой раздатчик Клушин, издали увидев майора, схватил тряпку и стал лихорадочно протирать стол. Так с тряпкой и приветствовал майора.

Мамочка оценил трудовые потуги.

— Что на обед?

— Суп гороховый, сечка! — просыпаясь выпалил Клушин, кивая на ряд привезенных только что армейских термосов.

Проспавший уборку мучительно соображал, зачем пришел майор: ругать, проверять или просто перекусить?

— Тараканов нет? — Оглядел привередливый Мамочка стены.

— к Новому году... последних уничтожили стервей... — усиленно заработав тряпкой, прогундосил раздатчик, ожидающий подвоха.

Но ничего не произошло. Мамочка пошатался по столовой, заглянул во все углы и сел покурить в зале у подоконника. Последний таракан, увидев майора, быстро засеменил прочь.

Тут и гонг на обед прозвенел.

Вошел прапорщик с картотекой, загалдели в лестничном пролете зэки. Медведев прошел к окну, смотрел на подходящих строем на обед, выглядывая Воронцова.

Тот степенно вышагивал позади всех, в гордом одиночестве. Неуклюжесть его походки скрашивалась широким размеренным шагом. И снова, как не в первый уже раз, ощутил Медведев, как от слегка согбенной и мощной фигуры Квазимоды веет тоской и одиночеством. И вдруг ему стало пронзительно жалко этого сильного, загубленного судьбой человека... Жалко, как родного сына... Нет, это не было старческой слезливостью, он нутром чуял в Воронцове — Человека, способного одуматься и выбрать праведный путь... И очень хотелось помочь ему в этом...

Медведев по-доброму смотрел на него из окна.

Невольник двух десятилетий явно наслаждался своей относительной свободой после изолятора и потому даже не торопился на обед, это было заметно... Заметно и что- то разительно новое в его облике, он словно посветлел весь, плавные и спокойные движения, взгляд направлен поверх голов строя, плутает в небесах и далеко за Зоной, на воле... И вдруг Медведев впервые увидел на его изуродованном лице поразившую его добрую улыбку... шрам словно исчез, стертый ею и открылся красивый, зрелый и сильный мужик еще способный на большую жизнь. И понял Василий Иванович, что так может улыбаться только большая Любовь, запоздало осиявшая скорбную душу... и позавидовал ему.

ЗОНА. МЕДВЕДЕВ.

После обеда я заглянул к бригадиру Дикушину, увидел у него недопитую банку чифира, влепил за душ, за раздевалку, за чифир этот...

— Смотрю я, у тебя уже этапное настроение, хлопец, — говорю. — Суд прошел, и теперь все побоку?

Молчит, понимает, что я правду говорю.

— Ладно... кого вместо тебя бригадиром ставить?

— Чиркова? — предлагает.

— Молод, — отсекаю.

— А Скворцова? — дружка своего мне впихивает.

— Нет, — говорю, — такой же разгильдяй из него вырастет, из корешка твоего.

Он на своем месте еще туда-сюда, специалист неплохой. А здесь другой нужен, с опытом, и в авторитете. Думай!

Оставил его в растерянности, а сам поднялся на второй этаж, к заместителю директора завода.

Дернулся — дверь заперта. Но вдруг слышу — вроде там голос приглушенный бубнит.

Снова дернулся, слушаю. Да нет, показалось, наверное...

НЕБО. ВОРОН.

Нет, не показалось тебе ничего, майор Медведев по прозванью Мамочка. И я советовал бы тебе сейчас развеять свои сомнения и удостовериться, что тебе ничего не почудилось, потому как очень много зависит от этого. Сейчас ты еще остановить можешь, изменить то, что тебе предписано.

Шанс есть всегда, и попробуй использовать его. Потому — не уходи! Не уходи, майор! Не уходи, не уходи, не уходи...

ЗОНА. МЕДВЕДЕВ.

Но — как подтолкнуло что — не уходи, майор!

Постучался я еще раз, настойчиво так. И тут мелькнула мысль — а вдруг там осужденный заперся?

А что, запросто, эти ухари до всего могут додуматься. Отошел я от двери, прикурил. Притих, а затем сымитировал шаги уходящего человека, да ловко так получилось. Взглянул на часы — понятно...

Сейчас все вольные мастера на обеде, никого здесь быть не может, и, если там другой человек, рассчитал он все верно.

У него в запасе было около пятнадцати минут. Это не много, но и не мало. За это время можно по городскому телефону связаться и с Владивостоком и с Москвой, если захочешь...

Стою, жду, думаю: вот майор, как мальчик ты... в прятки уже играешь. И вот так вся жизнь твоя сторожевая — выследить, выждать, схватить...

В общем, через пятнадцать минут сначала нерешительно, затем все увереннее начал ключ в замке проворачиваться. Один оборот, другой...

Я поближе подкрался, папиросу затушил. Азарт даже меня взял: кто ж такой умный, если это зэк.

Так вот. Дверь тихонечко растворяется, и показывается в ней голова с залысинами

— здрасьте, приехали...

Новичок мой Ястреб. Вот ведь как шустро придумал, а в отряде-то второй день.

Шустряк... Мне его рожа не понравилась с первой беседы, особенно, ледяной колючий взгляд, блатная нервозность психопата. Многолетним чутьем прочитал в нем кичливую ущербность подонка. Да и чем-то он сильно смахивал на гиену: короткие ноги, длинный торс, выпяченная вперед нижняя челюсть с вихляво растущими мелкими клыками. Уж это был настоящий преступник, с претензией на вора в законе.

И вот отвратная рожа этого Ястреба вытянулась, когда он меня увидел. На мгновение растерялся, но очень шустро овладел собой. Вышел из кабинета, смотрит уже недоуменно и вопросительно: а что такого, мол?

— Ну-ка, подойди! — командую, ударив рукой по бедру.

Подходит, уже вразвалку, терять-то нечего, а соблюдать блатную независимость надо... как же мы без этого...

— Ключ? — руку протягиваю.

Отдает. Осматриваю — самодельная отмычка из набора — гарнитуры, с заусеницами, только что выточена. Подталкиваю его назад, в кабинет.

— Иди...

Входим.

— Садитесь, товарищ заместитель директора...

Он уже совсем успокоился, ухмыльнулся, садится, как в кабаке, нехотя, с изгибом.

Да-а, тяжелый экземпляр.

— Рассказывай, — говорю. — Только не юли. Не уйдешь отсюда, пока не расскажешь,

— предупреждаю.

Думает, глазки маленькие бегают. Ястреб, мля...

— Деньги вчера здесь спрятал, — начинает врать, вижу. Ахинею, в общем, несет.

ЗОНА. ЯСТРЕБ.

Ну в каком еще чеканутом сне может такое обломиться: пошел в первый раз позвонить и тут же нарвался на этого табунщика. Вот непруха-то! — Куда звонил? — кричит этот двинутый, и рука у него дергается, как у эпилептика.

— Звонил маме, — отвечаю, хорош ерунду-то лепить, — звонил, и все... Откуда мне здесь звонить?

— тебе тут что — пункт переговорный?

— Искал деньги. Как пришел в первый день на работу, тут чирик и заначил. В бараке найдут, а здесь — место верное. — Втираю шары, в общем. Смотрю — не верит, ослит.

— Где прятал, покажи!

Подхожу к шкафу, спокойненько, вынаю технический справочник, наугад.

Указываю на небольшую щелку в переплете.

Вижу — не верит он, чует — леплю ему лапшу на уши. Но больно красиво я все это делаю, не подкопаешься. Да и улик у него никаких, что это за улики: что-то там он слышал, мол, голос чей-то. Уши прочисти, начальничек... слышал...

В общем, его версия с телефоном крякнулась, и он это понимает, старый хрен.

— кто гарнитурку сделал?

— Канюков, слесарь.

— он Вчера освободился? — придурок этот спрашивает.

— Ага, — спокойно так отшиваю, и глазами невинно блямкаю.

ЗОНА. МЕДВЕДЕВ.

— Ловко все у тебя получается, — я даже удивился его дерзости и находчивости. —

Но все равно я тебе не верю, знай, морда. Лучше сознайся.

Удивление он мне демонстрирует, наигранное.

— Я же в сознанке!

Оглядел я его, да, вот кто, значит, мне достался...

— Иди, — говорю, — мелкий паскудник... И знай, телефонный звонок все равно на тебе.

Наказывать Ястребова самолично я не стал, решил подождать, когда соберется

Совет коллектива на расширенное свое очередное заседание, и пусть наказание будет вынесено там, публично. Надо нанести упреждающий удар, так как этот тип явно может возглавить отрицаловку отряда, что скрылась-размылась после так и не раскрытого убийства Бакланова и ухода Филина.

А тут мне еще пришло от нового цензора письмо этому новичку от некой дамочки, в котором она туманно как-то излагала всякую белиберду, а затем четверть листка была исписана столбиками цифр. Китайская грамота вроде, а на самом деле — шифр, понятно и идиоту. Посмотрим, что на это и свои звонки скажет новый умник, тоже мне, шпион. Но что задумывает подлянку нам блатарь, это точно. Ну, а планы у таких персонажей могут быть только в двух направлениях — побег да наркота, ничего нового тут не будет. Так что копать надо в этом направлении, подключить неутомимого нашего опера, глядишь, и задавим во чреве гидру зарождающегося нового гнезда отрицаловки...

Расширенное заседание Совета проводилось в жилой секции. Перекличку в таком случае я делал не всегда, доверяя Совету. На этот раз решил поверить, но проверить. И вот — пожалуйста — отсутствовали Сычов с Дупелисом, пришлось дать указание прапорщикам на поиски их по Зоне. А сами приступили к повестке дня.

В дальнем проходе тихо, как мышка, сидел Ястребов, надеясь, что я забуду о его скромной персоне.

ЗОНА. ЯСТРЕБ.

Засел я подальше от прицоканного майора, дремануть решил, пока они мели- ораторствуют там о своих сучьих забавах — кто кого заложил, да кого отпустят завтра за то, что ссучился...

Рядом со мной приткнулся шут местный, придурок жизни Крохалев. Все мне в дружки клеится, с первого дня, лапоть. С другой стороны, не на ком взгляд здесь даже остановить, все скурвились, продались своей Мамочке. Вот если Кваз только мне в подмогу, дело здесь еще можно поставить, но он вареный какой-то, не пойму я его тоже, в натуре...

Притырился ко мне этот кишкоглот, чего-то на ухо бубнит.

— ...у меня работы нет, а он меня гонит и гонит на восьмой полигон, сука...

А я все о Квазе думаю — что с ним? как же фраернулся кент, будто другой вообще стал...

— Чего, — говорю, — Кваз такой всегда или ему в ПКТ мозги повышибли? — Да он! — этот шепелявит. — В ПКТ списался с бабенкой, и оттого ходит такой, весь в любовных переживаниях. Гамлет! — хохотнул шут. — Тут и Мамочка замешан.

Опутал он его, обещает золотые горы, вот у Кваза крыша набок поехала, боюсь, скурвится вот-вот...

— Что, — говорю, — хочешь сказать, что стучит вашему Мамочке Кваз? — идиота пытаю.

— Пока нет, — не боится меня, скот, отвечает без страха. — Но теперь Мамочку защищает на всех углах. Раньше-то помалкивал в тряпочку, а теперь такой идейный стал... Вчера со мной на работе сцепился. Я что-то про Мамочку сказал, а Кваз мне: сейчас трубой по калгану дам. За Мамочку как бы...

Вот это дела...

— К ней стремится, — шепчет опять. — Но поселения ему дружок Мамочка не добьется, не сможет... Льгот у Квазимоды — нуль-нуль... Звоночком сидеть будет.

А чувиха клёвая! Да если увидит его, вот смеху-то будет, да? — Ну, — говорю. — Ты все ж, свищ, сильно про Кваза напраслину не гони. Тут разобраться надо.

Кивает.

— Я же правду говорю, — шепчет.

А может, и прав он. Тогда вообще кранты.

— Тише! — тут на нас цыкнули. — Не видишь, что ли — смотрит он на вас! Вот как боятся они тут своего Мамочку. Вот вляпался ты, Ястреб, в сучье место.

Все здесь начальничками да суками повязано, не зона, а пионерлагерь. Надо что-то делать. Или сдохнуть здесь, тут одно из двух.

Тут меня как ударило, голос узнал, что нас одернул... Батин это голос, Квазимоды. Я торчу...

ЗОНА. ДОСТОЕВСКИЙ.

Сидел я да оглядывал своих товарищей по несчастью. Вот Дроздов, что все думает о своих вчерашних прекрасных похождениях. Ему что, свобода сейчас будет, по первому теплу... Звонком освободится, бродяге лишь бы зиму-зимушку перекантоваться... Срок-то всего один год. А это Гоги Гагарадзе, рукой волосатой зевоту прикрывает. Что ему слушать эти разговоры, он уже давно в своей будущей веселой и беззаботной жизни...

НЕБО. ВОРОН.

Уже он в том самом Сочи, куда занесло когда-то юную Раечку, где она, недалеко от дома Гоги, проводила бессонные ночи с темпераментными южанами...

...Вижу я его в девяносто седьмом году, вот и новый яркий дом Гоги Гагарадзе, президента страховой компании "Людовик". Сам Гоги не управляется с делами компании, потому что у него много неотложных и важных дел — транспортировка спирта в Россию из Турции, отлов рыбы, что идет по плану в Калининград и там же перерабатывается на его заводе, принося хороший барыш бизнесмену Гагарадзе.

Все, о чем мечтает он сейчас в Зоне, воплотится в тех далеких будущих годах, когда эта страна будет жить по иным законам. И они, эти законы, по которым живет уже давно весь мир, станут главными и в этой стране, и Гоги забудет свое тюремное прошлое, потому что будущее Гоги и его детей будет светлым и радостным...

Пока не войдет в обиход иностраное слово — киллер...

ЗОНА. ДОСТОЕВСКИЙ.

А вот недавно переведенный в отряд пожилой зэк Скворцов кудахчет в кулак — у него хронический бронхит, и лечиться надо, да кто его будет здесь лечить? Ладно хоть зиму бы пережил... Вон вена на лбу вздулась, и кажется, сейчас прорвется она, и зальет всех присутствующих скворцовской темной, несвежей, зачифиренной прогорклой кровью....

— Дикушин уходит ведь, — шепнул Ястребу Крохалев. — Вот козлы сейчас и будут драться за бригадирскую повязку...

— Ястребов! Крохалев! — вдруг крикнул майор. — Все не наговоритесь? Примолкли и затаились.

— Итак, в рядах активистов у нас пополнение. Лебедушкин имел в минувшем году ряд нарушений, но год новый и начал по-новому, дисциплина у него идеальная, работает за двоих. Мы удовлетворили его просьбу о принятии в актив отряда.

Оглянулись все на Володьку — кто недоуменно, кто с пониманием, кто — зло. А он — серьезный, будто и не слышит, думает о чем-то своем, кивнул только, плечами пожал. Будто так и надо.

— Дикушин покидает нас, — продолжил майор. — Уходит на стройки народного хозяйства. Мы посоветовались с бригадирами и решили вот кем заменить его...

Мамочка оглядел скучающих зэков. Вот подарочек-то он им готовит...

ЗОНА. ВОРОНЦОВ.

А я сидел, дремал почти. Ястреба шугнул — они там с шутом придурочным базлали на весь барак. Уважение-то надо иметь все же. Тот на меня волком прямо посмотрел, ну и хрен с ним...

Вот, и сижу, про свое думаю. Мне-то разборки их — кто да зачем — ни к чему, у меня сейчас перед ними долгов нету.

И тут тишина наступила, я даже голову поднял.

А все обернулись и на меня смотрят. У меня сердце в пятки ушло — неужто с Надеждой что случилось, почему-то так подумал... Но тут же сообразил — нет, на собрании об этом Мамочка говорить не будет.

А они смотрят.

— Чего, — говорю, — зенки-то вылупили?

ЗОНА. ДОСТОЕВСКИЙ.

Тишина стояла такая, что, казалось, прислушавшись, можно было услышать стук сердца рядом сидящего. Все уставились на Квазимоду — не веря в услышанное, боясь, радуясь, подозревая, завидуя, презирая — все смешалось в этих взглядах.

Был он в отряде своего рода "духовным отцом", каждый из отрицаловки бегал плакаться к нему в жилетку — на администрацию, подлость блатков, продажность общака. Активисты, напротив, завидев тяжелую фигуру Воронцова, спешили обойти ее, постараться не попасться ему на глаза.

Смотрели.

И Мамочка, будто поняв недоумение и растерянность Ивана, внятно еще раз повторил сказанное:

— на должность бригадира мы единогласно решили выдвинуть осужденного Воронцова Ивана.

Он встал.

И тишина вмиг разорвалась, словно мощный и пахучий морской прибой разом окатил лица и души, сделав их свежими, вновь ждущими чуда от жизни.

В гуле, в ветре нового свежего выдоха застоявшейся жизни десятки возгласов- вскриков слились воедино, и вынесли его имя на вершину — Иван Воронцов.

Иван.

Воронцов. Это стало как новый пароль, пароль в новую жизнь.

И впервые в своей взрослой жизни залился страхолюдный Квазимода розово-красным, девичьим прямо румянцем. Не от радости, нет, от растерянности, испуга даже, будто кто-то бросил ему в лицо — предатель ты, Кваз...

И он стоял, готовый взорваться, растерянный, не могущий понять, что же от него хотят, что ему дали, доверили, к чему все это? .

Я — бригадир? — доходило до него.

Что?!

— Воронцов! — предупредил взрыв своего протеже майор. — Не спеши, пожалуйста!

Подумай... — и глянул по-доброму.

И оглядел проходы меж коек — люди, сидящие там, были растеряны и как бы повергнуты происходящим в шок...

ВОЛЯ. МЕДВЕДЕВ.

Ну, понятно, ни у отрицаловки, ни у активистов не укладывался в сознании образ Воронцова — бригадира. Любой другой образ — пожалуйста. Квазимода вел правилки, утешал обиженных, наказывал нерадивых и давал санкции на усмирение зарвавшихся.

Но — Квазимода — сам отвечающий за людей перед нами, "погонниками"? Так вот, этот мой Квазимода застыл тут истуканом, не в силах он сообразить, как ему реагировать на услышанное. То ли над ним смеются, значит, за табуретку хвататься и гонять всех подряд!

Да запросто он это может сделать, сила дурная. И нрав такой же. Взбредет если ему в голову, что смеются над ним, он все и порушит. Запросто. Я прямо вижу, как в груди у него крик взбурлил протестующий — нет, мол, никогда в жизни.

Вот...

ЗОНА. ДОСТОЕВСКИЙ.

И тут наконец столкнулся Воронцов со взглядом майора. Смотрел на него Медведев с добрым прищуром, с надеждой, и в то же время требовательно.

Еще тише стало, даже привычного поскрипывания коечных ярусов не слыхать; ни кашля, ни чиха...

И Воронцов застыл с немо раскрытым ртом, но уже ничего не сумел сказать: опередил его майор.

— Вот что... Твое мнение, Воронцов, потом. Пусть сначала другие выскажутся.

— А чё, он работу знает, — шепелявил другой бригадир Кукшин, вечный подпевала, недостача зубов во рту у которого в последнее время почему-то прогрессировала.

Выбивали.

— Людей знает, — добавил бригадир Дикушин, — уважают его.

— Главное, стаж большой, — не выдержал, блеснул своим "юмором" Ленин.

Ястреб с ухмылкой поглядел на него. Вздохнул.

— При нем бездельников не будет! — громко вдруг сказал тихий теперь, вечно больной Поморник. — Пора ему, засиделся.

Ленин, уловив ход движения пролетарского собрания, и мгновенно осознав всю выгоду своего человека в бригадирах, обернувшись к Воронцову, заорал на весь барак, прикрыв для смелости исколотые веки:

— Правильно, Кваз — самый справедливый! Защитит нас! Он нас не забудет! И все заулыбались, спало напряжение, и люди добродушно загудели, кто-то хохотнул, и еще один.

Воронцов в недоумении оглядывал людей, вдруг ставших ему будто родными даже...

Неужели все они верят, что именно он их защитит и будет справедливым и честным с ними?

— Дроздов, а что ты хотел сказать? — направил в нужное русло разговор хитрый майор.

Дроздов, не ожидавший, что его мнение будут спрашивать, привстал, приободрил себя, растягивая слова, начал важно:

— Д-д... думаю, это дельное предложение. Тут хоть как смотри, а он бригаде нужен именно в таком качестве. Мужчина Воронцов работящий, с понятием. Не забивает, надо сказать, себе голову всякими воровскими идеями. Так что кому, как не ему становиться у нас бригадиром... — сел, довольный произведенным эффектом.

— Хватит сидеть за спинами, Кваз, — спокойно и просто добавил Гоги. — Ты свое отмучился.

Медведев внимательно слушал реплики, не перебивая. Но тут вскинул руку некто Кенарев, что появился в отряде недавно, он и был одним из трех новичков.

Сразу стал членом СПП, и явно тянулся к руководству, это майор заметил. И сейчас он не стал осаживать выскочку, разрешил — махнул рукой — валяй.

— Все, что здесь говорили вы, правильно, — туманно начал Кенарь. — Но... боюсь, что он начнет защищать осужденных своего круга, тех, кто увиливает от работы...

Внезапный свист оборвал оратора, И после этого майору долго пришлось призывать к порядку — зэки расшумелись, раздухарились, заспорили. Кричали на новичка: — Заткни пасть, козел!

— Кишка дырявая! Сам метит, шкура...

— Только пришел, а лапы всем лижет...

Испуганный и ошарашенный Кенарь вяло оборонялся, разводил руками, но его посадили — насильно, и он замолк, затравленно озираясь.

ВОЛЯ. МЕДВЕДЕВ. ДОМА.

— Ну все, тихо, тихо, Верочка, ну не ругайся...

Как додумался? Так и додумался. Пришел раз в барак и увидел, как весь отряд бросился приветствовать освободившегося из ПКТ Воронцова. Кому еще эти люди такие почести окажут? То-то, Вера... Тут расчет, Вер... Надо чтобы отрицаловка захотела иметь своего бригадира, понимаешь. Тогда она по-другому работать будет... Власть я таким образом даю не активисту, а лидеру настоящему, которому они служить будут.

Спать? Сейчас. Дай выговориться. Ну правильно, это работа моя... А с кем мне еще об этом поговорить? Ты же знаешь, какой у тебя муж зануда.

Риск? Конечно, риск, и немалый риск есть, я тебе скажу. Но вот это решение у меня созрело внезапно так, неожиданно. Как, думаю, такой грозный авторитет поставить на службу мне, а не блатоте. Они ведь нам и нами поставленным бригадирам не доверяют, это понятно. И ничего тут не изменишь.

Что Львов? А я схитрил, на планерке вчера говорю: зэки сами хотят себе бригадира избрать. Он же понимает, что им станет член СПП, активист. Но такого поворота дел он не ожидает, вот будет ему мина, да? Чему радуюсь? Да ничему...

Дослужим до мая, Веруня, и все, за огурцы твои возьмусь. Слово даю. Такую теплицу отгрохаю! А что там Львов подумает о новом бригадире, мне уже все равно...

Да, да, спать, спать...

НЕБО. ВОРОН.

А там, сегодня вечером, проголосовали за моего хозяина его товарищи по неволе и выбрали его командиром над собой. И Сказание мое продолжается...

ЗОНА. ВОРОНЦОВ.

Братва в углу сидела, я слышу за спиной — они злятся, что-то в спину мне обидное говорят, не расслышал. Ну, их понять можно. А меня?

А у меня как пелена на глаза пала, ничего не вижу, влажные стали, будто заплачу сейчас. Такое вот состояние. Видать, совсем стареешь, брат, печально думаю.

И... охватило меня волнение, не знаю, как словами передать...

ЗОНА. ДОСТОЕВСКИЙ.

И им овладело некое всеобъемлющее чувство проникновения ко всем, кто его поддержал, кто бесхитростно и рьяно встал сейчас на его защиту, как человека, кто поверил и верил давно в него, кто решил закрыть глаза на обиды и дурной нрав его, и прощая авансом даже то, что может стать он в новой должности активистом... Поверили.

И только сидевший невдалеке от него Скворцов все никак не мог взять в толк, что же произошло. Если можно идти вору при общей поддержке в активисты, то он-то,

Скворцов, и постарше Воронцова, и легкие все в дырах, может быть, ему-то и стать бригадиром, если это братве "не западло"...

Странно, но позже всех подняли руки активисты, и это отметил Медведев. И подумал: как на воле. Там ведь тоже малые чиновники ох как тяжело поддаются коренным ломкам, тянут назад, боятся всего нового. Колония — как макет государства с его же язвами, бедами и законами.

— А теперь, Воронцов, иди сюда, — позвал Батю наконец майор.

Квазимода, набычась, словно строптивый бугай, которого ведут на бойню, хищно раздул ноздри, поднялся, обвел всех взглядом, не предвещавшим ничего хорошего...

Такая манера, и к ней тоже привыкли, и не испугались.

— Давай, Батя, — шепнул Володька, до сего времени сидевший тихо, словно не понимавший, что происходит...

ЗОНА. ВОРОНЦОВ.

Шел я к самодельной трибуне словно во сне и никого не замечал в зале. Лишь у трибуны поднял голову и... опять, словно остановил меня взгляд майора.

Смотрим друг другу в глаза. И читаю в его пронизывающем взгляде твердую отеческую мольбу: не перечь.

ЗОНА. ДОСТОЕВСКИЙ.

Посмотришь на русского человека острым глазком... Посмотрит и он на тебя острым глазком...

И все понятно. И не надо никаких слов.

Ильин, философ, по-моему, так емко написал. Или Розанов. Не важно...

И вот стояли друг против друга два русских мужика, сыны русских мужиков, прошедших тяжкий путь в северной, немилой к человеку природе, в унижающей человека стране, что морила и жгла его, не давая свободы-вольницы. И вот теперь сынам тех мужиков взяться бы за одно дело да потянуть его, да так, чтобы жилы вздулись от надсады и душа успокоилась в работе наконец.

Но нет ведь, не могут они пойти в одной упряжке: переломала судьба одного, и не может встать вровень с другим, свободным, и не сделает он уж ничего в жизни, чем запомнился бы потомкам и детям и незнакомым людям.

Вот так и пропадает втуне талант работящего человека и деяния его, людям пользу что могли бы сослужить — пропадут. Ничего не останется, пустота, тлен, пыль.

Жалко, больно, обидно.

ЗОНА. ВОРОНЦОВ.

И я понял, что не могу ему, Мамочке, отказать, не найду сил. Все здесь смешалось — и забота погонника обо мне, не пойму, почему возникшая, и Надежда, и мысли о воле — все...

И думаю: вот старикан этот, что на таблетках живет, последний срок тянет, чего- то хочет мне доброе сделать, как же мне его надежды обмануть? Нельзя.

ЗОНА. ДОСТОЕВСКИЙ.

Да, возился он иногда с ними, как с малыми детками. А отрицаловка за это давала ему пощечину за пощечиной — наркота, заточки, бунты, побеги. Будто наслаждаясь тем, что с каждой такой пощечиной все ниже приседал он, ниже и ниже, а блатота уже старалась низвергнуть его до своих самых низких обнаженных лагерных страстей — жри, жри, начальничек...

А когда нажрется он их, кровавых, душу заставляющих замирать, тут можно и вдоволь насмеяться, поглумиться над ним...

И все ж он, униженный, но сильный духом, усталый, но не сломленный их паскудством, ждет — горделиво, терпя — от них человеческих страстей и поступков.

И дожидается, пока их злоба и мнимое превосходство иссякнут, и тогда он докажет блатоте ее никчемность. И та будет повергнута им и мучима слезными рыданьями осознания...

Было ли в Зоне это?

НЕБО. ВОРОН.

Было. За внешней суровостью и бравадой чаще кроется в Зоне придавленность, сломленность людей, независимо от их кастовой принадлежности. Ну, блатари из отрицаловки еще пыжатся, хвастаются тем, что случилось с ними там, на далекой воле, и "фасон" свой держат. А остальные — "матерые" разбойники и убийцы, насильники и душегубы — чаще только по бумагам именно такие, а здесь ломающиеся и жалкие, ничего не поделаешь...

Выживание, как процесс, выживание, как единственная задача, потихоньку стирает иные чувства, более неуловимые, остаются механические действия — сон, еда, работа. Трагизм ситуации здесь еще и в том, что человек в Зоне теряет окончательно нравственные ориентиры, что вели как-то еще большинство людей по жизни там, на воле. Здесь нет им, ориентирам этим, подпитки, и они истончаются и исчезают, вяло подтверждая мою теорию об отсутствии божественного в душе человеческой.

Ведь ежели дух и частица Вседержителя в каждом двуногом заложена, то частица эта не может быть подвержена коррозии всего лишь из-за некомфортных условий жития и временным отлучением от привычного социума. Было бы странно, ежели могучее божественное начало спасовало бы пред мучениями; не ими ли наставляет Вседержитель весь род человеческий...

Почему ж так оскотинивается человек здесь, в неволе, среди себе подобных? Ведь не среди зверей диких, не в пустыне безгласой живет; существуют рядом такие же, школы окончившие, мать свою любящие и Отчизну... Но...

Но звериное-то часто побеждает, милый вы мой гегемон земли, держатель собесов и помоек, небоскребов, ракет и притонов. Побеждает, причем так легко, что ох как сомневаюсь я в наличии здоровой земной силы, что может спасти тебя, двуногий, там, внизу.

ВОЛЯ. ДОСТОЕВСКИЙ.

Попробую возразить, вяло, как вы любите сказывать, уважаемый Ворон. Вы не помните разве, или вид делаете, что не помните, сколь популярен в мире человеков сегодня тезис "Бог умер".

Вот и ответ о частице Его в каждом. Если согласиться с вышеизложенным, то бесовские силы полностью завладели душами, а значит — Бог отступился от землян.

Это и значит, что нам заказан путь, на котором утвердится духовное могущество. А

Он ведь мог сплотить нас, заставил бы раскаяться и жить по вере, и тогда — возможно — нам могла быть явлена милость Божья. Милости. Но... если бы да кабы...

Личное мое мнение пессимистично: круг порочных наслаждений да мучений закончен, иссяк, жизнь человечества движется к своему финалу, и никакие наставления на путь истинный уже не отвернут нас от пропасти. А что в ней — вам знать лучше...

Недаром в преступном мире, где так все обнажено, есть жестокая присказка: "Ты умри сегодня, а я завтра."

НЕБО. ВОРОН.

Ну да, только вот не велено посвящать вас, уважаемый "Достоевский", в эту тайну.

Ради нее вы живете, ползете пока по лестнице...

ЗОНА. ДОСТОЕВСКИЙ.

Ведущей вниз...

Давайте вернемся к нашим героям. Нам негоже рассуждать о высших материях, когда мученья конкретных людей здесь, рядом, воочию. И я, между прочим, мучаюсь с ними вместе, не меньше их. Потому слушать прекраснодушные рассуждения о конце света мне противно. Я при нем уже нахожусь, привет из ада...

ЗОНА. МЕДВЕДЕВ.

Замер Квазимода около трибуны, и взоры ста человек в полной тишине уставились на него в ожидании.

И он выдавил хриплым, как со сна, голосом, словно рожая слова: — я со-гла-сен.

ЗОНА. ЯСТРЕБ.

После всего этого сучьего маскарада меня вызвал к столу Мамочка. Так, мол, и так, пойман Ястребов в кабинете заместителя директора. Мол, искал он деньги, а я не верю.

Я повторил, что ему уже тогда сказал.

— Ясно, опять врешь, — бакланит.

— Откуда же вы знаете, вру я или нет?! — я тут прямо взорвался.

— А для этого, горлопан! — Шерлоком Холмсом большим не надо быть. Не только я, но и все видят, что ты врешь.

Что значит — все? При чем тут все? Во порядочки тут... Сейчас всех небось будет спрашивать: верите — не верите... Копец!

Оглядел кодляк. Кто рожи отвернул, кто в рот майору смотрит. Мой шут Крохалев где-то сховался. Гоги, хитрожопый грузин, будто не слышит. Новый бригадир сидит, как истукан, ничего не видя, ничего не слыша.

И тут — я не ослышался ли? — спрашивает всех дурной майор: — Я спрашиваю всех! Тишина! Какого наказания заслуживает Ястребов? — Объявить благодарность! — тотчас посоветовали из дальнего угла, куда слабовато доходил свет лампочек.

— Кто? — вскинулся тут блаженный майор. — Крохалев?

Точно, майор, придурочный мой кент голос подал. Да куда там...

Тут же прокис.

— Виноват, больше не буду! — встал, как школьник, блин, повинился Ленин...

Порядочки.

— Ларька его лишить, — Кукшин, слизняк тоже, базарит, активист хренов.

Ну, за это и проголосовали все, кроме тех, кто в уголке сидел. Там хоть несколько людей порядочных оказалось, на них вся надежда, в сучьей норе...

Сел, оглядел я ссучившийся весь контингент и про себя, вот тут, сейчас, решил: нет, или будет, как во всех Зонах, по закону воровскому, или я замочу пару- тройку активистов, чтобы уже не жить такой жизнью, пусть под суд снова пойду, ничего, хоть Зону сменю. А вышку не дадут, обхезаются. Вот такой мой себе наказ.

ЗОНА. МЕДВЕДЕВ.

Смотрю, сел Ястребов и взгляды ловит — тех, кто против него голосовал. Да, с этим придется напоследок повозиться, дурь блатняцкую умерить. В изолятор вначале, прижмем по выходу, еще прощения попросит, тоже мне пахан самопальный...

Вызываю я тут осужденного Уларова. Три срока, член СПП.

— Вот уже три месяца осужденный Уларов бегает от работы, — докладываю. — Ваше мнение, что делать? Кукшин...

Вначале не хотел в Зону входить этот Уларов, узнал, что там кровный враг его —

Джигит. Затащили, теперь вновь условия ставит, фрукт.

— А я что думаю... — зашепелявил Кукшин. — Гляньте, какую морду отъел. Такой на плове у него и дома не было, какую у нас тут отожрал. Почему? Не пашет потому- что... Где Уларов? В туалете. Где Уларов? С обеда не пришел. Где? В бане.

Вот так каждый день. Влупить ему пятнашку, чтоб зазря бригадный хлебушек не халявил.

— Исключить из СПП! — кто-то крикнул.

И поддержали многие.

Проголосовали единогласно.

Этот обиделся, что-то по-узбекски говорит, матерится, видать.

— Ты, может, по-русски не понимаешь? — спрашивает Поморник, человек Божий, ему бы все найти возможность человека выспросить.

— Все он понимает, как жрать в столовой — первый бежит, — тут вдруг голос подал Володька Лебедушкин. — Гоните его из отряда. От него прет, как от параши, потому что не моется. Я не знаю, что он там у вас в бане делает, но прет дерьмом от него страшно!

Заржали тут все. Уларов покраснел, опять матерится.

Поднялся Дикушин.

— Ты, Закир, дурака не строй тут: не понимаю... Лебедушкин прав. До того дело доходит, что вон намедни ребята его силком в душ затолкали да со шланга поливали, выскочить не давали. А что делать, если не моется! В рабочем так и помыли...

— Так я заболел! — крикнул вдруг Уларов. — Замерз ведь. Совсем дурак! — показал он неизвестно на кого. И снова все заржали.

Уларов заплакал.

НЕБО. ВОРОН.

Печалиться надо, а не смеяться. Не моется этот бедный человек по той причине, что Джигит обещал лишить его мужской чести, и оттого боялся Уларов заходить в баню, ведь именно там это с ним и должны были проделать. Угроза была давно, и Джигит забыл уже свое обещание, но у Уларова остался страх бани, и он не мог побороть этого в себе; и надо бы мыться, а боялся. Знал, что не выдержит этого унижения, может с собой покончить...

ЗОНА. УЛАРОВ.

Джигит почему так стращал меня? Проиграл я ему в карты. А чем отдавать? Попой своей, говорит, отдать, чурка. Я говорю — не дамся! А Джигит смеется: не заметишь, говорит, как в бане обмарусим... Так я испугался. Хожу все время, гляжу, нет ли рядом этих козлов, что опозорили земляка моего — Саида Мишу, он тогда на запретку кинулся, током убило его, хороший парень был, из Самарканда.

Да и таджик со мной сидел, говорил, Джигит со своими петухами всю Зону держит за долги, может на любого натравить. Страшно, да?

ЗОНА. ВОРОНЦОВ.

И дали немытому азияту для начала пять суток изолятора. Мамочка предупредил, что теперь если будут пропускать архаровцы из нашего отряда занятия в школе, из барака вынесут на вахту телевизор — последнюю нашу усладу.

Табуретки задвигали, зашаркали сапожищами, подались все курить на улицу.

Утопал

Мамочка, Володька ушел, а я все сидел и сидел, боясь встать.

Что, теперь я — сука, активист, подлая тварь?

Но я же не с теми, кто хочет подставить, сгноить моих товарищей Гоги, Володьку, Дрозда-балабола. Я с теми, кто им помогает.

Кто я, за кого я?

ВОЛЯ. ДОСТОЕВСКИЙ.

Батя, изнуренный за эти долгие минуты душевной борьбой, словно долгие смены пахал на самой трудной, вымотавшей все силушки работе, почувствовал — глаза.

Кто-то смотрит на него.

И увидел вдруг на ветке за окном барака знакомый силуэт.

Не понимая происходящего до конца, встал, открыл форточку, и... ворон...

...и ворон, его ворон...

Васька, ворон...

Ловко протиснувшись в знакомое отверстие, мягко взмахнул крыльями и сел на плечо окаменевшему от неожиданности хозяину.

Квазимода боялся сдвинуться, потому что это могло все разрушить — видение исчезнет...

Но видение, так дурманяще пахнущее лесом и волей, так знакомо повело клювом по забывшей его шее и легонько стукнуло по плечу железной своей ножкой-костыликом, будто пробуждая хозяина и подтверждая — я, я это, здравствуй...

И тогда испуганный, вспотевший, растерянный, огромный страшный мальчишка, затаив дыхание, повернул чуть голову к тому, чего не должно было быть, но — существовало, и тихонько выдохнул остановившийся в легких воздух, и тихонько дунул на хохолок птице...

Васька...

И увидев, что ее признали, птица вновь вспорхнула с плеча в спертый барачный воздух и наконец — каркнула, больно-знакомо и привычно резко: Кар-рр!

НЕБО. ВОРОН.

Здравствуй, человек по прозвищу Квазимода, я вернулся к тебе, и пройдем наши мытарства до конца.

ВОЛЯ. ДОСТОЕВСКИЙ.

А я продолжу рассказ об этой замечательной встрече...

...И стояли ошарашенные зэки в дверях, глядя на заплаканного нового бригадира, и Володька, застывший среди них, растроганный, смотрел, разинув рот, и верил и не верил в то, что видел...

— Вернулся... — сказал Батя всем.

Володьке, Ворону, Мамочке, этим непонятливым своим сотоварищам, Небу вечернему за окном, своей покойной матушке, Надежде Косатушкиной и жене Мамочки Вере и дураку Шакалову...

ЗОНА. ДОСТОЕВСКИЙ.

С утра на разводной площадке хозяйничал прапорщик Шакалов. Он постукивал о голенище деревянной дощечкой, и на легком апрельском морозце щелкала она звонко.

Сами осужденные, дожидаясь своей очереди, стояли в строю, шеренгами по пять человек, бестолково подталкивая друг друга, травили анекдоты, смеялись и дурачились. Холода отступили, и людям хотелось жить и надеяться.

Прибавлялись дни на воробьиный скок, но каждый скок этот отзывался в зэковской душе, она чуяла его.

Надо было убивать время, а убивать вот так, весело, было куда приятней, чем думать о своей горькой доле.

Человек везде остается человеком, я не согласен с рассуждениями нашего уважаемого Ворона, что наш род тупиковый. Даже свыкаясь с ужасной долей, он, человек, неожиданно сохраняет смех, в самых плачевных, казалось бы, условиях. И это не истерика, а здоровый смех — его лекарь, и нет здесь ничего необычного. Ко всему человек привыкает — к войне, эпидемиям, голоду и холоду и смертям.

Сжимается душа и разжимается, и остается в конце концов он человеком.

Оттого, что есть в нем частичка Божьего, уважаемый Ворон...

Напомни сейчас этим людям, где они находятся, они бы разом прекратили свой смех.

Но духовито тянуло с ближайших полей тяжелым весенним волглым воздухом, и не выстоишь спокойно, он будоражит сознание свежими переменами. Зима — это Зона, от нее устаешь, как от долгих лет срока... и хочется, хочется освобождения от снега, холода, решеток, долгой тьмы...

У въездных ворот шеренги умолкали, здесь хозяйничал и усердствовал Шакалов.

Считал стриженые головы, и после каждого ответа похлопывал дощечкой по жирной своей ляжке, точно подстегивал себя, да так и выплясывал на месте, как застоявшийся жеребец, сходство с ним прибавляли струйки пара, что вырывались после каждой команды из ноздрей лихого старшего прапорщика.

Проходила бригада, и он вскидывал перед собой доску, помечал количество прошедших зэков, и вновь отмахивал доской. Командовал так, словно принимал парад и любовался войсками. При случае отпускал в адрес кого-нибудь залихватское командирское словцо.

— Ну шо-о, Скворчик, пригорюнився?

Или:

— Шагай, засранец!

Причем все это — с веселой улыбкой деревенского дурачка, и потому на грозного вальта редко кто обижался всерьез.

ЗОНА. ВОЛКОВ.

Пришли и пятились задом к вахте ЗИЛы с железными камерами вместо кузовов.

Вокруг площадки выстроились автоматчики, в полушубочках и валеночках, лихие ребята, только дернись кто, пришьют сразу... Овчарка Дина стояла одна, но она четверых стоит, на лету беглеца разрывает, и они это знают.

Пятерочками они подходят, залазят в машины. Готово, на месте.

Я подал команду — проверить форму одежды. И засуетились прапорщики, и сам Шакалов. Солдаты поправили шапки, застегнулись, а то это воинство как оборванцы выглядело...

Вот, подходит очередь бригады Дикушина, и Шакалов ищет бригадира глазами.

Кричит:

— где бригадир?

Те будто не слышат, перед собой смотрят. А дурной Квазимода, стоящий чуть впереди колонны, вдруг отвечает:

— Я бригадир!

— Тихо, ты! — рыкнул на него Шакалов. — Бригадир где, спрашиваю? А эта сволочь по наглому опять встревает:

— Я! — да уверенно так.

И тут вдруг вся шеренга на него стала показывать — он, он.

Смотрю, Шакалов скривился, будто касторки хлебнул, растерянно на меня оглянулся.

Подошел я наконец, тоже ничего не пойму. Бунт?

— Чего базаришь? — говорю Квазимоде. — Язык без костей? В ПКТ Опять захотел? Что за шуточки дурацкие?! — это я уже всей колонне говорю.

Он усмехнулся и примолк. Тут шеренга зашумела.

— Тихо!Почему без бригадира? где Дикушин?

— Здесь я! — выходит из строя Дикушин. — Никаких шуток, гражданин капитан.

Воронцов — бригадир со вчерашнего дня.

Ничего не понимаю.

— А ты Тогда кто? — спрашиваю.

— А меня переизбрали, — отвечает. — Вчера. Его назначили.

Гляжу на Квазимоду, тот перед собой смотрит, обиделся, видать. Киваю — понятно.

— Воронцову — остаться, — говорю. — Остальным можно идти.

Стою, разглядываю его.

— Выслужился... — сплевываю. — не забывает тебя твой Мамочка.

Экспериментаторы, мля... Как бы боком он не вышел, ваш эксперимент...

— Общим собранием выбрали. не ваша забота...

— Не моя, — подтверждаю. — Моя забота другая в отношении тебя, обезьяна.

Бригадир ты там будешь или царь обезьяний, я, как и обещал, сделаю тебе такую жизнь, что о любой свободе ты здесь забудешь. Понял?

Смотрит, желваки ходят.

— И похороню я тебя здесь, Иван Воронцов. И никто не узнает, где могилка твоя...

— это я уже уходя пропел ему. Пусть не задается. Никто его не спасет, пусть это точно усвоит, ни Мамочка его любимая, ни власть, ни Бог.

Потому что Бога нет, а власть здесь — я.

ЗОНА. ВОРОНЦОВ.

Ладно, посмотрим, кикимора в галифе. Все ерепенишься, а понимаешь — наша взяла, нет у тебя теперь служак, чтобы сопли вытирали.

Вся отрицаловка всегда хотела видеть меня бригадиром, верно? Да. А что же теперь они за спиной хмыкают. Ястребов воняет, вижу, зубы скалит.

Но ему же будет лучше оттого, что я на себя все хлопоты по деньгам, и его деньгам в том числе, возьму.

Значит, прав я.

И для них в первую очередь на это пошел, не для себя. Ну а то, что думали — не соглашусь надеть я повязку, так я и сам не думал, что так легко ее надену...

Но — меняется человек, чего меня вчерашним метром мерить-то? Живой я.

Козлом я для кого стал? Хорошо, пусть только он мне это скажет. А я — возражу.

Бригадир — да, но не козел. И все, точка, дело сделано.

А Володька вчера, когда собрание уже заканчивалось, обернулся в дальний угол, и громко сказал:

— Батя своих не сдаст. Главное — человеком быть, а кто в этом сомневается — глотку перегрызу.

И так это по-мужски твердо у него получилось, у моего друганка непутевого, сиротинки, что прямо разлилась у меня по сердцу теплота. А в углу замолчали — испугались.

Ухожу я садиться в машину, а тут Шакалов привязался.

— Где ж тогда отличительный знак, бригадир? — кричит.

Показываю ему рукав — вот она, планка красная бригадирская, что вам покоя не дает.

— А Почему черная бирка? — Опять кричит.

Смотрю, точно — нагрудный знак с моей фамилией пока черный.

— Не успели написать...

ЗОНА. ДОСТОЕВСКИЙ.

А Шакалов уставился на этот красный кусок материи, как бык на мантию матадора, аж рот раскрыл. Волков же с трудом сдержал себя, чтобы не сорвать с Воронцова этот лоскут, что теперь окончательно их разделил со строптивым зэком...

— Может, сорвать, товарищ капитан? — нашелся Шакалов, видя недовольство лоскутком и вышестоящего начальника.

— Не знаю, на планёрке об избрании не говорили, может, и надо срывать... — задумчиво произнес Волков, разглядывая напрягшегося, громко сопящего от своего бессилия и унижения Квазимоду.

И сорвали б, если бы приметливый прапор в этот миг не увидел в последней проходящей пятерке неестественно выпяченный бок под телогрейкой одного из зэков.

— Э-э-э! — радостно и призывно крикнул он. — Вон тот, рябенький шкет, ко мне, голубчик!

— Крохалев, — пригляделся Волков.

Ленин — а это был он — часто-часто заморгал расписанными веками и несмело подошел.

— Ну, и что у тебя под бушлатом, хлопец? — не зло спросил Шакалов.

Шут вытащил большой газетный сверток, в котором оказалось полбуханки хлеба и большая стеклянная банка.

Банка тотчас умелым броском Шакалова улетела в железную бочку для мусора, сиротливо звякнув там.

— Чифир вот тебе, — удовлетворенно протянул Волков.

— Хлеб возьми, — великодушно разрешил Шакалов, брезгливо после банки хлопнув ладонью о ладонь, пропустив мимо ушей вялую реплику капитана о том, что вывозить хлеб на объект запрещено. — Пусть...

— А воду из Чего пить? — возмутился Ленин.

— Марш в строй! — рявкнул на него Волков. — Из козлиного копытца, из чего...

И хлеб надо отобрать.

— Да ладно, товарищ капитан, — протянул Шакалов. — Бывает ведь, что с утра аппетита нет, а день длинный...

Волков посмотрел на него, видимо, вспомнив свой завтрак, а я, стоящий рядом в замерзающей шеренге, представил себе его завтрак. Или, во всяком случае, тот завтрак, который бы я себе сделал, будь я капитаном Волковым, вольным советским капитаном.

ЗОНА. ДОСТОЕВСКИЙ.

Машины с зэками тем временем повернули в сторону трассы. Шакалов со своей доской важно удалился на вахту, чтобы до нашего возвращения предаться размышлениям о своей роли в перевоспитании зэковского контингента. Металлические ворота медленно покатились до упора и надежно закрыли Зону.

Хотя я и выбрал раз и навсегда позицию стороннего наблюдателя, но бывали моменты, когда кроме ежедневной выматывающей работы мне вдруг предоставлялась возможность вспомнить, что я рожден не только для того, чтобы кидать целый день бетон на пару с Лениным или Лебедушкиным...

Такую возможность мне дал новоизбранный бригадир. Однажды после обеда Батя, относившийся ко мне с некоторой подозрительностью, но тем не менее со сдержанным уважением, пригласил меня к себе в бригадирскую.

— Вот, что у нас на полигоне творится, — вздохнув, прихлопнул он рукой по бумагам, лежащим на столе. — Сам разобраться не умею, но вижу — непорядок.

Помоги, если сможешь.

— Попробую, — уклончиво ответил я, польщенный вниманием к моей скромной персоне.

— Попробуй, — не мигая, уставился он на меня. — Ты все равно бумажками вечерами загружен... У тебя же образование...

Я взял папку "расценки".

— А вот — нынешнего года — вынул Батя другую стопку из стола. — Домостроительный комбинат получает по прошлогодним расценкам, а мы по новым. Вот тут у меня и ум за разум заходит, — жестко добавил он.

ВОЛЯ. ВОЛКОВ.

До планерки было еще рановато, и я пошел в штаб, к себе в кабинет. Вот ведь как... Стоило мне только недельку с гриппом проваляться, а тут уже какие перемены...

Этого подонка бригадиром сделали...

Всем своим существом я ненавидел этот мир, который судьба мне поручила охранять, и сила этой ненависти очень помогала мне в работе. Я заметил, чем больше я зэков ненавидел, тем результаты мероприятий лучше. Они признают только силу и ничего кроме силы, как в волчьей стае...

А то, что они "перевоспитываются" — это все бабушкины сказки, сколько я перевидал этой блатоты, и ни одного "перевоспитавшегося" что-то ни разу не встретил.

Есть те, что маскируются... безусловно. Вот Квазимода этот хотя бы, как ловко Блаженному мозги пудрит... Гнилое же яблоко никогда не станет здоровым, так и человек с червоточинкой в душе не способен никогда возвратиться в общество честным и порядочным. Обиды на неудавшуюся жизнь вновь и вновь должны подталкивать его на очередное преступление.

И остается только одно: заставить преступника долбанного бояться, а значит — уважать закон, меня уважать. И обойти меня этому люду трудно, я мнительный, и насквозь их вижу.

Бывает, старательно выстроенные версии, что я продумываю, предотвращая их очередную вылазку, не подтверждаются, но это ничего не значит, надо всегда быть начеку и все предугадывать. Может, злюсь я излишне, матом их крою почем зря, вон, даже Львову жалуются. А он тоже, как девочка — "матерились, капитан?" Сам будто не знает...

ЗОНА. ДОСТОЕВСКИЙ.

Больше всего на свете капитан не любил, когда осужденный не хотел сознаваться в чем-либо. Тогда он изводился сам и изводил жертву. Она, уже в отчаянии, проклиная все на свете, просила подсказки, желала сознаться, только бы избавиться от этих нудных, выматывающих душу допросов, на которых ладно бы материли — часто и бил упертых зэков бугай-капитан, бил нещадно.

Непонятливость жертвы приводила неуравновешенного Волкова в то исступленное состояние, когда он мог забить до полусмерти очередного страдальца. Как погоны уцелели до сих пор, непонятно. Откупался потом, испугавшись, наркотой ублажал, обещал помочь в досрочном освобождении.

Вызывал жен, сестер под разговор о досрочке старый сатир, а по приезду затаскивал их к себе в кабинет, раскладывал нехитрый пасьянс: я сделаю невозможное твоему мужу (брату, свекру, сыну) и выполню свое обещание — отпущу его раньше. Но обмен неравноценен, и его надо "смазать". Жертва сладострастца не совсем понимала сути вопроса, но когда он начинал при ней смазывать сливочным маслом свой огромный "бутерброд", предлагая полюбоваться, она, бедная, осознавала, что ее ждет.

Реакция была разная, чаще — нужная любвеобильному капитану, ввергая в слезы и тошноту представительниц прекрасного пола...

Успокоение капитан находил только в своих любимчиках, которые умело и подробно докладывали обо всем, что творилось в Зоне.

Он всегда был в курсе всех зоновских дел и зэковских разборок. И сегодня он уже знал, что Бакланов пал от руки беглеца-морячка, но приберегал эту информацию до удобного случая. Чтобы получить с нее дивиденды. А дивиденды были нужны после этого дурацкого выступления Филина перед уходом. Да, не помог он Филину, но и как мог помочь офицер зэку, совершившему побег? И травануть его не удалось, вот же сука... Раскусил Дергача...

Мог конечно что-то сгладить, но светиться защитником Филина перед Львовым не хотелось, предпринимать ничего не стал.

Мог. Рассказал бы любой комиссии, и доказал бы, что Филин — важный его стукачок, а побег совершил в состоянии расстройства, и тихонько перевели бы Аркашу в другую Зону, и новое дело заводить бы не стали. Мог...

Ну да ладно с Филиным... Более капитана волновал сейчас бухгалтер Журавлев, прокручивающий деньги администрации, а точнее, вся история, что творилась вокруг него: опять дурацкое правдолюбие Мамочки, что хотел привести этого Журавлева к признаниям о его невиновности, звонки какого-то судьи, что тоже все хотел доискаться правды в журавлевском деле, да еще этот бомж, Дроздов, что якобы тоже узнал некую правду о Журавлеве и сейчас мог судье, как свидетель, наболтать что угодно...

ВОЛЯ. ВОЛКОВ.

Вот Скворцова надо было поставить бригадиром, столько лет он мне помогает, раз уже воров перевоспитываем.

Многие идиоты, вроде Медведева, не воспринимают мои методы работы, обидно иногда до зубовного скрежета. Ко мне тогда не подходи, злой как черт хожу, на любое слово колкостью отвечаю. Потому что не люблю, когда меня дураком считают.

Ну а с Воронцовым что? Видать, он побег новый задумал, вот что... Задурил голову полоумному Медведеву, а этот старый козел и уши развесил... А если побег случится, с него, Волкова и спросят, а не со старого козла, который дорабатывает уже последние денечки. Он вообще кажется в маразм впал, как дитя, уже любой погремушке верит.

Ну а я-то человек в своем уме пока. Сижу на планерке, смотрю на Медведева, пытаюсь понять его. А после планерки оставил его Львов. Понятно, за Квазимоду сейчас он ему вдует...

Покурил я в коридоре, подождал, пока выйдет Блаженный.

Появился, бледный. Сует таблетку под язык... Говорю ему:

— Поразительно, как вам удалось уговорить Воронцова на бригадирство, да еще и активистом стать.

А этот простодушно так улыбается:

— Откровенно говоря, сам удивляюсь. Предложил бы в личной беседе, отказался бы он. А тут решило общее собрание. Я лишь выдвинул его кандидатуру.

— Ну и вы считаете, что все это правильно?

— Что? — искренне не понимает, идиот.

— Ну, решение ваше, — сдерживаюсь.

— Конечно... — улыбается, дурик.

Привет. Я рукой махнул, что с него взять. А сам думаю: нет ли сделки здесь какой-нибудь?

ВОЛЯ. НОННА (НИНКА) ВОЛКОВА.

Капитан пришел домой поздно, разделся на коврике у порога, стараясь не наследить грязными сапогами. В прихожей теснота, от стильной мебели не повернешься.

Вся трехкомнатная квартира набита барахлом под завязку. В дальней комнате оглушающе гремела джазовая музыка. Он боязливо прошел туда и приотворил дверь. Его жирная супруга, в импортном купальнике бикини, отплясывала какой-то дикий туземный танец перед телевизором. На экране тоже костлявые девки в купальниках крутили аэробику. Воняло Нинкиным потом, как в конюшне.

Увидев мужа, она, не останавливая пляса, хрипло заорала:

— Деньги принес?!Шикарный гарнитур отхватила По блату... Импорт!Гони три тыщи!

— А куда ж его ставить, — вяло огрызнулся Волков. Он боялся своей бешеной бабы, как огня.

— Как, куда?! — остановилась она и сощурилась, — эту мебель на дачу отопрешь. — Она перевела дух и нервно закурила. К десяти утра чтобы были деньги! Не то горком все разметет со склада...

— Зарплата нескоро, где я тебе столько возьму... три тыщи! — Займи у Львова, его лахудра уже купила такой гарнитур. Мы что, хуже их? Волков молча ушел на кухню, зло пнул ногой здоровенного лохматого кобеля- водолаза, развалившегося у неприбранного стола. Тот от неожиданности рявкнул и пустил струю, как из шланга, напугав двух спящих у батареи откормленных котов.

— Не квартира, а зоопарк! — яростно рыкнул капитан и выхватил из холодильника початую бутылку водки.

Хватанул стакан, занюхал корочкой черствого хлеба. Жрать опять ничего не сготовила. Кисло воняло кошачьей мочой, псиной, Нинкиным потом.

Аэробика... — хэ! Тебя в плуг надо запрягать, кобыла! Где я тебе возьму бабки, лафа кончилась и наркота... на время надо затаиться. На деньги грузина купила хрустальную люстру с тележное колесо, уже всю голову разбил о висюльки.

Явилась хмурая Нонна (она запрещала ее называть Ниной), в японском халате с краснозёвыми драконами. Нежно обняла за шею слюнявого кобеля, целует его в губы...

— мой мальчик... твоя мама скоро станет тростиночкой... Аэробика — это класс!

Что ты такой грустный, обидел тебя этот сапог? Мужлан некультурный...

Чмок... чмок... чмок.

К глотке Волкова подкатил тошнотный комок, он резво скрылся в туалете. Потом долго сидел в штанах на унитазе, и пришла спасительная мысль: "В побег... делать ноги отсюда... к любой бабе... в деревню".

ЗОНА. ДОСТОЕВСКИЙ.

Ночь после собрания вновь не спал Воронцов, ворочался, вздыхал, выходил курить, молча сидел с завхозом Глухарем, бездумно наблюдая за тем, как тот составлял отчеты на списание имущества.

Возвратясь к кровати, под которой шуршал крыльями разбуженный его шагами Васька, теперь его верный хранитель, был даже будто не рад неожиданному возвращению ворона: мучили мысли о том, что случилось. Может, и прав боров этот, Волков, не нужно было это все? Опер-то уже точно не простит, все сделает, чтобы я не вышел досрочно, подгадит... Вон как волком глядел сегодня...

Снова вышел он на улицу мимо разбуженного дневального, что проводил Батю недовольным взглядом — чего не спится?

Неспешно прохаживался вокруг курилки, поглядывая в бездонно-черное небо.

Беломор бодрил. Лужи прихватил ночной заморозок, но уже пахло весной, сырой запашистый воздух вливался в грудь, как родниковая вода... и новые мысли бодрили — что все это даст?

Хрустел ледок под ногами. Глядя в небо, Воронцов неожиданно испытал доселе незнакомое ощущение... бесконечности жизни, бесконечности Вселенной, что висела над ним...

Теперь казалось, что остался он с ней один на один, и это устрашило, но и добавило новых, дерзких сил.

Впервые он смотрел на небо не с ненавистью, смешанной со страхом — что там? Впервые он задумался — Кто там...

Там — нескончаемость жизни, в которой и он, маленькая песчинка, не должен, не может затеряться, несмотря на свою незначительность. Он тоже — житель Вселенной...

НЕБО. ВОРОН.

Вот что делает простое внушение. Это я решил сделать эксперимент, уважаемый Достоевский, и наши с вами ощущения от мира, и кусочек моего великого багажа знаний (я же кладовая, неоцененная никем на Земле...) преподнести моему глуповатому хозяину. И вон видите, что произошло, о чем задумался зэк Квазимода.

О Вселенной...

Ну что ж, Иван, должен тебе сообщить, что Хозяин, безусловно есть у Вселенной, но у тебя, человек Воронцов, тоже есть не менее удивительное место приложения сил своих — твоя Вселенная, вселенная души твой. Если ты когда-нибудь без моей помощи поймешь это, ты будешь самым счастливым в этой Зоне человеком. Ведь понявшему и осознавшему это не нужны никакие социальные подпорки в виде института брака, образования, государства, социума и прочих хитрых игрушек прогресса, бесполезных и никчемных забав изощренного и хитрого человечьего ума.

Заимев свою Вселенную, ты можешь спокойно жить с нею в любых условиях — на острове и в скиту, в пещере и под водой, в тюрьме, наконец, и везде твоя душа будет в покое, потому что твоя Вселенная будет для нее самодостаточной, и будешь ты думать высокие думы: о горнем мире, о хлебе, о земле, о поэзии и женщине, обо всем. Счастливы эти люди, но как мало их внизу. Как непочитаемы они, отгоняемы от человечьего стада и презираемы. Легче человеку жить со своей закрытой Вселенной, чуть только посылающей свои слабые сигналы, среди себе подобных, не замечающих Космос своей души, погребенных под текущими заботами о животе своем... Самые хитрые приспособились, сочетая заботы о тщетном и вечном, но обычно это заканчивается катастрофой: лампада духа гаснет. Обидно вам должно быть, но вы с удивительной радостью шпыняете свою душу и продолжаете жить пустыми желаниями. Зачем вот только — скажите?

ЗОНА. ДОСТОЕВСКИЙ.

Не поверите... чтобы жить, и только ради этого.

Наблюдая за тем, как жадно и неряшливо, давясь, едят некоторые мои товарищи по несчастью, задавался тем же вопросом. И ответ пришел неожиданный — едят они, чтобы выжить, а выживают не по своей, так сказать, воле: могучий инстинкт выживания, заложенный в основах человека, помимо его прихотей, гонит его, заставляя жить. Кушать тоже.

Значит, кому-то и для чего-то это необходимо — чтобы выживали на этой готовой планете миллиарды живых существ. Эксперимент этот часто дает сбои, находятся единицы, что восстают против бессмысленной гонки к смерти и сходят с дистанции — убивают сами себя враз или создают условия для самоуничтожения. Но в основном заведенная кем-то пружина каждое утро толкает человека — живи, живи.

Выживи, выживи — звучит это так применительно к тем условиям, в которых мы находимся. И человек осознает и ест, наполняя себя дерьмовой пищей, чтобы сохраниться.

А зачем? Вам на небесах знать лучше. Меня лично этот вопрос совершенно не волнует, у меня шифр, закодированный только на жизнь, и я живу, думая об этом, и сообразно этому. Я должен выжить.

Потому я осторожен, потому я ищу пути к быстрой свободе, потому я берегу себя и свое здоровье, потому я не даю себе опускаться, а мозгу моему — лениться.

НЕБО. ВОРОН.

Но если вам позволено было выжить, то встает следующий вопрос: ради чего? Какова высшая цель вашего мига жизни на Земле? Что вы оставите после себя? Материальное — бред... Сотню побед над женщинами — грязь... Обиды на судьбу — глупость...

Единственное и бессмертное, что останется в памяти поколений, — Духовное...

Любовь и Добро... Чтобы к открытому вами источнику шли и шли за святой водой истины, исцелялись и помнили, и радостью омывались души людские. Думайте! И вы свою задачу выполните. А как с теми, что живут по наитию, и выживают по наитию, пользуясь тупыми шаблонами быть "как все"? Зачем они вашему обществу, и Мирозданию?

ЗОНА. ДОСТОЕВСКИЙ.

Утром Квазимода спохватился, что опять не пришита к рукаву планка. Схватил иголку, долго его негнущиеся пальцы-крюки мучились с игольным ушком и ниткой, но продеть последнюю так и не смог, еще и руки предательски дрожали после ночных бдений.

Пришлось к Дикушину обратиться. Пришил тот планку быстро, вот что значит навык бригадирский, и руки не дрожат. С чего им у него дрожать — на химию скоро, а там и воля рядом...

Пошел от нервности покурить Батя, а в его отсутствие обидели Лебедушкина.

Сипов, сидевший в углу, как настоящий блатной, подмигнул Ястребову и громко спросил, на весь барак:

— Рыльце в пушку, хвостиком подергивает, рожки прорезались. Отгадай, кто? — Козлик, — скромно отозвался Ястреб.

И все почему-то посмотрели на Лебедушкина. Володьку кинуло в жар. Он рванулся к насмешникам, но был вовремя удержан друзьями, но все равно рвался к ядовито щурившемуся Ястребову:

— Ты кто вообще, под вора заделался?! Зубы твои гнилые пересчитаю, мразь такая!

— Посмотрим, — спокойно сказал на это Ястребов. — Я тебя сейчас, сучонок, не трону, время твое придет, скоро. Тогда всех вас, скопом, зароем. Посиди пока за спиной ссучившегося Кваза...

Орал Володька до тех пор, пока от дверей барака не послышался голос Воронцова:

— что за базар?

Голос его возымел магическое действо, барак затих.

Батя постоял в проходе меж коек, покашлял.

Пока дошел до сидящих говорунов, все притихли, словно и не было скандала...

— Что за базар?! — повторил он вопрос, подойдя ближе.

— Ястреб грозит меня зарыть, а тебя сукой при всех назвал, — яростно кинулся к обидчику Володька, — я его отметелю, падлу дохлую!

Кваз не успел среагировать, когда Сынка щукой кинулся на Ястреба и хлестко ударил его по лыбящейся роже. Тот мгновенно выхватил заточку, и если бы Кваз не перехватил нож... Хана!

Лебедушкин близко увидел две склещенных руки Бати и Ястреба. Кваз мощно выворачивал его кисть с зажатой острой приблудой... И тут Володьку внезапно озарило. Он отгадал шифр на запястье Бати! Соединились "БР" с наколкой такими же буквами на руке Ястреба "АТ". Слово стало единым, особой воровской засечкой- клятвой — БРАТ. Два побратима сцепились... И их навсегда разрезал нож... Он громко звякнул о пол в пронзительной тишине барака.

Квазимода близко смотрел в глаза своего былого кореша, и содрогнулась душа от лютой ненависти, горящей в них. Он жестко и громко сказал: — Еще раз лапнешь перо — сам придушу!

Ястреб хищно скалился и морщился от железной хватки Квазимоды. Но не сдавался, дергался, хрипел, брызжа слюной. Нельзя было ему при всех показать свою слабость.

— Отпусти-и, б-братан, — наконец взвыл от боли.

— не братан я тебе... Сам ты козел на бойне!Поведешь за собой толпу на бунт, а сам шмыгнешь в щель тараканом... а их из пулеметов порежут... как прошлый раз ты сотворил, гад... Еще раз дернешься, на сходняке решим, что с тобой делать, — Квазимода резко швырнул на пол обмякшего тряпичной куклой Ястреба и добавил: —

Зону держу я! Не суйся, доходяга! — Он поднял с пола острую заточку и срезал ею две буквы на своей руке. — Окровавленный лоскут кожи бросил в лицо сидящего на полу Ястреба: — Всё! Не брат я тебе!

Кваз забинтовал руку и сели чай пить, кружком.

Ворон искоса следил за чаевничающими, аккуратно постукивая металлической ножкой о железную спинку кровати. Будто подчеркивал — время, время идет...

Молчал, передавая кружку Квазимоде, чаевник. Делал это мягче, уважительней, при одобрении соседей. Это значит — простили его корешки в принятом решении стать бригадиром.

И Володька этому улыбнулся, понял. И что теперь его разборки с Ястребом, коль снова все за Батю... А этот блатырь смылся из барака.

— Пей, Максимыч, — уважительно обратился к Квазимоде Крохалев, и все поняли, что отныне вор Квазимода будет для всех них не Квазом, но Максимычем. — Свой теперь бугор...

— А я чужим был? — обиженно вскинулся сидящий тут же Дикушин.

— Ну... — важно протянул шут. — Ты все ж, не вор... А Кваз — наш пахан, — он даже потянул руку к плечу смотревшего в пол Максимыча.

Но тот поднял голову и так глянул на Ленина, что тот мгновенно убрал руку, будто и не собирался панибратски хлопать по плечу. Сдавленно хихикнул.

И всем стало неудобно и как-то не по себе. И так-то нельзя было никому по- дружески похлопывать Квазимоду, а теперь и не знаешь вообще, как же к нему подходить...

А новый бригадир обвел всех сидящих тяжелым взглядом. Вздохнул, бросил тихо: — Хва кемарить, пошли строиться...

Поглядел на ворона, взгляд потеплел на какие-то мгновения, протянул руку, и тот сразу же, вспорхнув, присел ему на плечо.

— Сиди дома, без толку не мотайся, — тихо сказал ему хозяин, и заглянул в мудрый вороний глаз.

НЕБО. ВОРОН.

Сказываю я тебе, Иван Воронцов, будь осторожен... Впрочем, судьбу не исправишь.

Будь осторожен, Иван...

ЗОНА. ДОСТОЕВСКИЙ.

И встали и поплелись, на тяжкую повинность работой... И шел отряд на завод, и жгла красная планка левую руку вору Ивану Квазимоде, словно раскаленный обруч.

Старался не глядеть он на нее, не вспоминать, но мозг сверлила незатейливая мысль: расскажи кому-нибудь на воле, там, где он бывал, где знают его авторитет: стал Кваз бригадиром, ссучился до активиста — не поверят ведь...

Не поверит, никто не поверит, напраслину, скажут, гонишь на вора Кваза. А когда узнают воры вольные: правда, сука стал Кваз, разбираться долго не будут — что да почему... Суке сучья и смерть.

Вот ведь как может быть. И вполне реально.

У разводной будки кивнул ему нарядчик:

— Давай, Иван! Лиха беда начало...

Повернул отряд на трассу. А вот прошли они дуб, оголенные ветки которого теперь казались Бате сиротливыми, взывающими к небу тонкими, иссушенными жизнью женскими, да, именно почему-то женскими руками.

А когда прошли могучее дерево, вновь оглянулся на него Воронцов, и теперь уже углядел он в уходящем в туман силуэте великана, что жаловался на судьбу и одиночество, поднявши к небу ручищи-ветви. Вспомнилось, что здесь именно попрощался осенью он со своим Васькой и отсюда уходил, чуть не плача, в ПКТ...

Шел, и глодало сомнение: а что если вот сейчас, сию минуту, содрать эту долбанную повязку с руки и стать свободным и ни от кого не зависящим?

НЕБО. ВОРОН.

Что значит, уважаемый ты мой хозяин, ни от кого не зависящим? Это как? Пока еще не научились люди в своем огромном общежитии обходиться без подчиненности себе подобным, более того, у меня всегда закрадывается подозрение, что ищут они всегда эту самую зависимость, стенают о ней, когда их по какой-то причине ее лишают...

ЗОНА. ВОРОНЦОВ.

Вошел и сел я в бригадирскую комнату, и приказал себе — хватит ныть, дело сделано, надо работать.

Пришел начальник цеха Соболев, со мной поздоровался приветливо, за руку, и это как-то сразу подняло настроение. Чего, думаю, мучаюсь сомнениями, уважают меня здесь, помогут...

— Молодец, Иван. Пора и тебе домой. Мужик ты работящий, в кабинете этом, знаю, засиживаться не будешь, в деле реальном себя покажешь. Людей и работу ты вот этим, — показал на руки и на голову, — постиг. — Даже как бы полюбовался мной за бригадирским столом. — Сегодня надо залить подкрановые балки и колец сотен семь... Понятно задание?

— Чего же непонятного. Ясно.

— А Так все В порядке. одно Только — крановщика за Какую-то провинность В изолятор вчера упекли. Странно... парень тихий был, слова от него не услышишь.

Не нарушал режим...

Тут, думаю, и самый тихий может в один из дней бешеным быком стать.

Проходили...

— Вот потому новичка на кран прислали — Скопцова из вашего отряда, он будет пока на подмене.

— Знаю, Скопец свой парень, хоть и баламут.

Ладно, поехали. Надел я, значит, рукавички, по обычаю, а Соболев, смотрю — смеется:

— Нет, Иван, рукавицы-то сними, уже не пригодятся.

Вот так, Вань, будешь теперь в перчаточках белых фраерить. И тяжелей перчаток ничего не поднимать...

ЗОНА. ДОСТОЕВСКИЙ.

Обошли с Дикушиным полигон, указания и советы дельные дал тот своему преемнику.

Вернулись же когда в бригадирскую, Дикушин с облегчением вздохнул и вдруг пустился в пляс, отбацал чечетку. Смеясь при этом, как малое дитя...

Отдышавшись, сказал смущенно:

— Даже не верится, Максимыч, не сегодня завтра вздохну волей... Ох же, батюшки мои, как же мне все это тяжко далось... Ведь поначалу, не веришь? и покончить с собой хотел, когда арестовали, и в побег каждый год собирался уйти. Садись, напоследок с тобой чайку попью бригадирского...

Сидели, размякнув от чая...

Говорил и говорил, захлебываясь, потный и счастливый Дикушин...

Накомандовался... сын Максимка, большой уже, в музыкальную школу ходит, смешной... мечты исполнились... жена ногу сломала в тот же год, как меня посадили, лежала в больнице, хотела тоже умереть, таблеток наглоталась... мать не дождалась, слегла после моего ареста... померла на ноябрьские, через год... могилку некому было вырыть...

ЗОНА. ВОРОНЦОВ.

А я здоровой завистью завидовал ему, и уже не в первый раз задавал себе вопрос: могу ли я так изменить свою судьбу, а главное — мог я раньше, до этого, так же ее изменить?

Чего ж дурак-то такой был, прости Господи...

ЗОНА. ДОСТОЕВСКИЙ.

Тело его заныло от безделья, властно требуя спасительного для души труда, и он машинально пошел на привычное свое рабочее место, к восьмому полигону.

Там махал лопатой Володька, и приветливо улыбнулся Бате, вытерев пот, осторожно спросил:

— как? Вживаешься? — улыбка Была на все Володькино ставшее В Последнее время совсем добродушным лицо.

Батя хмуро кивнул.

— Чего это ты радуешься, Сынка? — подозрительно спросил его Максимыч.

— За тебя, Батя, радуюсь. Глядишь, годика три сразу тебе и скостят. На воле вместе гулять будем! — лихо добавил он.

Бригадир Максимыч подумал, потом сказал совсем не командирским голосом, грустно:

— Таких, как я, наверху особо не милуют. Обэспэшил меня, а теперь радуется, — угрюмо улыбнулся.

Тут увидел летевшую на него бадью с бетоном, устремился за ней, толкая за собой Володьку.

— Хромать-то скоро перестанешь? — крикнул ему на ходу, пытаясь поймать опускающуюся бадью.

ЗОНА, ДОСТОЕВСКИЙ.

...А за день до этого произошел странный и тайный разговор, и люди говорившие были отделены друг от друга перегородкой, и один из них мылся, а другой, сплевывая от кислого запаха в душевой и поскрипывая хромовыми сапожками, что оставляли на мокром кафеле красную глину похожую на кровь, говорил внятно, приказывая:

— ...и не финти, все равно деваться тебе некуда. А без меня ты здесь пропадешь...

— Пока не пропадал...

— А теперь загнешься. Не согласишься, с моей помощью сваришься...

— это как?

— Так. Узнаешь, когда вперед ногами понесут. Хватит базлать! — А Если не получится?

— не твоя забота.

— А следаки придут, что им говорить?

— ты Сделай сначала... следаки... я с ними буду говорить.

— Ага... А мне все ж равно надо что-то отвечать.

— Ты ни в чем не виноват, не сам же ты залез туда. Поставили.

— я же не работал до этого на кране...

— Какое твое дело? Приказали, ты и пошел. Ты — чист. Другие ответят.

— А что он сделал? — выглянул Голый Крепкий человек к говорившему.

Тот ухмыльнулся.

— Много тоже спрашивал. Таким обычно потом в ухо шомпол втыкают, и почему-то они не дышат, и диагноз ставят — сердце не выдержало горячей воды. У тебя в порядке сердце?

— вроде да...

— Они тоже так думали. А тут раз — и сыграли в ящик. Сердце, брат, дело такое...

Видел, как Мамочка за сердце хватается? Не жилец, видать...

— А... Так когда сделать-то?

— Через пару дней. Я ему свиданку с матерью дам. Значит, пока... Тебя освобожу досрочно, слово офицера!

ЗОНА. ДОСТОЕВСКИЙ.

...А пока новый бригадир держал крепко бадью с бетоном, крепко, направляя ее к пропарочной камере.

— Временами болит еще... — крикнул Володька Бате, показывая на ногу.

Но Батя уже не услышал. Он спрыгнул в остывающую камеру и стал ловко и яростно раскидывать бетон из бадьи. Спрыгнул за ним Володька, остальные ребята из звена.

Ленин схватился за вибратор.

— Ну, стерва, теперь я тебя достану! — пригрозил инструменту.

Удерживал он его еле-еле, двумя руками. Казалось, еще мгновенье, и вибратор завалит Ленина в бетон, замесит, и сгинет рябое личико в серой массе, крикнув напоследок:

— Чего ж это, братцы? Не смешно!

Еле-еле тащил он вибратор из вязкого месива. Рассмеялись рядом работавшие, а разозлившийся Воронцов выхватил из его безвольных рук ревущую машину, заработал ею сам — зло и напористо.

Ленин отер тыльной стороной ладони вспотевшее лицо и заметил задумчиво: — Пойду-ка я, пожалуй, в стропали.

— Там двигаться надо! — крикнул Лебедушкин. — А ты только шагом ходишь, будто в штаны наклал. Нет, не годится, Кроха! — весело добавил он.

И все заржали над неумехой. А тот скорчил рожу, передразнивая их...

Работа шла.

...Назавтра и бригадирская работа для Воронцова стала потихоньку превращаться в будни, словно давно знакомое ему дело: бетон, кран, пропарка, машина, обед, снова бетон, построение... Все знакомо и прочитываемо наперед.

В обед, когда в бригадирской комнате он заполнял бумаги своим корявым почерком, глянул в окно и отложил ручку: скопление машин у восьмого полигона, указывало — работа там не ладилась.

Воронцов вздохнул, отлип от окна, быстро накинул телогрейку, взял ключ и пошел к двери.

На пороге стояли, улыбаясь, капитан Волков и прапорщик Хрякин, его верный сучонок. Кивком головы поздоровался, отошел к шкафу, уступая им проход в комнату.

Капитан расстегнул свою огромную шинель, снял шапку, размашисто, по-хозяйски упал на стул бригадира за столом. Оглядел чистую отполированную поверхность, смахнул невидимые пылинки, еще шире улыбнулся:

— Порядок, значит, у тебя, Квазимода?

В голосе уже чувствовался подвох, и Воронцов внутренне напрягся: зачем же пришел этот сучий капитан, не просто же так заглянул...

Всегда он приходил как зверь дикий — на добычу, что-то унюхавши.

Прапорщик потоптался у двери, поймал взгляд капитана, уловив в нем приказ убраться, кивнул:

— Зайду минут через двадцать, — и утопал.

Волков смотрел на Ивана недобро скалясь.

— Прими мои поздравления... бугор... — выделил он последнее слово, произнеся его с издевкой, мол, понимаю, какой из тебя бугор, дорогуша. Оглядел смирно стоявшего Ивана. — А может, поумнел ты? — спросил сам себя. — Чего не бывает с вашим братом... Но к тебе это не относится... — сразу же исправился он. — А... теперь ты, как говорится, активист... и — первый помощник администрации? Верно?

— с явным сладострастием протянул он. — Помощник? — он понимал, как больно делает сейчас еще вчера неукротимому зэку.

Иван, окаменевший, кивнул, глядя в окно.

— о свободе думаешь? — попытался угадать мысли собеседника прилипчивый опер.

Воронцов пожал плечами достаточно равнодушно.

— Ну, а что в бригаде? — внимательно посмотрел ему в лицо капитан. — Чем люди дышат? Кто анаши косяки забивает? Может, снова в побег кто готовится, а, Иван Максимович?

Воронцов тяжко вздохнул.

— А чего ж это ты вздыхаешь? — зло спросил Волков. — Ты думаешь, мне интересно с тобой здесь базланить? Да зачем ты мне сдался, бригадир хренов... Но ты... сюда смотри! — взорвался он.

Воронцов повернул лицо, взглянул в сторону капитана и поднял голову, уставясь в портрет Ленина над ним.

Ильич смотрел хитро, будто поддерживая Волкова: мол, зэк, не артачься, мы все равно тебя перекуем...

Отвернулся и от Ленина.

— А дело в том, уважаемый бригадир, что ты теперь по долгу службы, — внятно проговаривал Волков слова, — должен докладывать лично мне обо всем, что делается в бригаде, о малейших отклонениях. Это долг и обязанность бригадира. Как понял, не слышу?

Иван кивнул, желваки ходили, взмок даже.

— И погромче!. Не слышу ответа! Понял? Что ты понял?! Громче! — Докладывать... — разлепил губы Квазимода. — Докладывать! — хрипло крикнул, полуприкрыв от стыда глаза, Иван.

Волков осмотрел его и, кажется, остался доволен. — Вот так... Так кто водку пьет сейчас у вас в отряде?

— не пьют... — еле слышно выхрипнул Квазимода. — Никто не пьет...

— Верно, — подтвердил капитан. — Но как только напьются, тебя первого вызову и первого накажу... Фирштейн?

Воронцов кивнул. Все поплыло перед глазами.

— Чего ты? — подозрительно спросил капитан.

— Дайте воды! — протянул руку бригадир. — Болею...

— Не болей, — посоветовал капитан, наливая в стакан воды и протягивая Квазимоде.

— ты мне живой нужен. Пока еще...

ЗОНА. ВОРОНЦОВ.

Тут боров развалился, откинулся назад, выдвинул мой ящик стола, пошарился там, а что там найдешь? Разве что журнал с Надеждиной фотографией, что я принес на работу.

Полистал он его.

— Как говорится, доверяй, но проверяй... — мычит. — У бригадира власть в руках, потому и возможность нарушать у него больше...

Тут долистался до обложки — он сзаду, по-юродивому журнал рассматривал.

Увидел фото Нади.

— Хороша доярка! — говорит эта рожа. — Окорока и губки рабочие... не грех и подрочить на нее... — расплылся в улыбочке мерзкой.

Я выдохнул полной грудью и сделал шаг к столу, и понял... вон оно... то состояние... когда все оборвалось... и теперь уж никакая сила... никакой кран не сможет меня оторвать от ударов по морде этого человека. Я буду бить его ровно столько, чтобы убедиться, что он не живой...

ЗОНА. ДОСТОЕВСКИЙ.

И только неожиданно вбежавший прапорщик Хрякин спас жизнь капитана.

Прапор загремел сапогами, хлопнул дверью, некстати заржал от чего-то его рассмешившего, и все это сбило Батю со страшного намерения, будто пробудило, встряхнуло Воронцова, уже шедшего на прямых ногах к не подозревавшему, как смерть его близко, капитану...

— Погуляй, не мешай нам! — схватил Хрякин Воронцова за рукав, подтолкнул к выходу.

Воронцов бездумно глянул на него, машинально вышел и был рад, что его остановили, ошалело теперь смотрел по сторонам, понимая, что минуту назад могло случиться убийство, и оно, к счастью, не случилось...

— Поехали... — кивнул прапорщику капитан.

И в следующие мгновенья они перевернули всю бригадирскую комнату, заглядывая в каждый угол, отдирая линолеум, переворачивая и перетряхивая стулья, заглядывая за отошедшие плинтуса и выкрутив даже патрон из лампочки.

Потрошили аптечку с лекарствами, вскрыли каждую упаковку таблеток, изучив их со знанием дела, посчитали и составили опись.

Крикнули Воронцова, и когда он вошел, озадаченный и растерянный от бардака, что наделали у него лихие сыщики, с него сняли (чуть не сами) сапоги. Ничего не находилось, и азарт проходил впустую.

Сапоги были тщательно обследованы и затем зашвырнуты в угол.

Он стоял, босой, похожий своей гладко выбритой головой на униженного буддийского священника, печальный и недвижимый.

Захватив в качестве единственного доказательства неблагонадежности бригадира чуть потемневшую от накипи чая пустую пол-литровую банку, горе-сыщики, матерясь, покинули его комнату, оставив запах сигарет, вчерашнего перегара и злости...

ЗОНА. ВОРОНЦОВ.

Ага, вот так значит, ссучиться так ссучиться мне судьба предлагает — до конца.

Сдавать людей направо и налево. Вон она, оказывается, доля какая — бригадирская...

Ну уж нет.

Уж мне-то есть что рассказать, как Зона живет, для меня нет в ней тайн, но для тебя, боров, пусть останутся они тайнами...

ЗОНА. ДОСТОЕВСКИЙ.

Не было тайн здешних для авторитета Квазимоды, это точно. Вся, скажем, механика употребления наркоты была в его голове, как на ладони. Вот, например, обед в ПКТ, куда уж и воробей не должен был ненароком залететь, не то что косячок с анашой... Ничего подобного. Вот дождались в камере обеда и ловят момент — не бросит ли и на этот раз баландер вместе с хеком в камеру четвертиночку шоколадной плитки...

И — дожидались. И аккуратно разломив на газете "Правда" драгоценную шоколадку, выгребали из ее нутра дурь желанную, и скоро уже гуляла она по крови арестантов.

Иван это не одобрял, сам не курил и не нюхал, однако никогда не отсоветовывал никому, знал, что для многих это единственная радость в жизни, и многие так и живут в ПКТ — от подогрева до подогрева. Пускай...

Но и умирала в Иване вся эта механика, не становилась достоянием никого — кто кому и сколько проиграл в стиры, и как расплачивался за это кукнаром, и кто употребил его, все это было, и будет, знал Квазимода, но — умрет — для Медведева, Волкова, для всех погонников, для всего мира.

Таков закон его мира, таков закон Зоны, таков закон его, Воронцова Ивана Максимовича. И если бригадирство этот закон заставляет попирать, то он выберет между воровским законом и властью, неожиданно упавшей в его сбитые работой руки...

ЗОНА. ВОРОНЦОВ.

Оделся я, обулся, пошел по участку. Не знаю, куда себя деть... Столкнулся с бригадиром третьего отряда, а он посоветовал мне не спускать глаз с Ястребова, который все лазит куда-то в подвал.

Зашел в подвал, пусто там. Просунул голову в дыру, что еще вчера по приказу прапорщика забивали, а сегодня кто-то постарался, разбил деревянные доски в щепу. Огляделся в темени...

Доплыл смешок и скрежет, и шепот. Есть кто-то, значит... Протискиваюсь весь в дыру и резко включаю прихваченный с собой фонарик.

ЗОНА. ДОСТОЕВСКИЙ.

В неестественно раскрытых совиных глазах Ястребова вспыхнули ржавые белки, в них металось безумие... Под ним бился молодой додик по кличке Снежинка. Амурчик хихикал, вперившись ничего не видящим взглядом в тьму потолка. Ястребов вспотел, дергался. Зрелище было мерзкое. Глядя на Батю, он в то же время явно не видел его...

ЗОНА. ВОРОНЦОВ.

Ну правильно, я же понял, обдолбились анаши до одури — оба. Положил на полку фонарь, подошел к Ястребу, рванул за грудки его вверх и со всего маху саданул в хавальник.

ЗОНА. ДОСТОЕВСКИЙ.

У обкурившегося помоечника сейчас вместо лица была застывшая маска какой-то пугающей елейной слащавости, даже удар Бати не стер ее. Кеша Ястребов, кажется, и не заметил удара. И сбитый на пол, глядел очумело в ноги Квазу, ничего не понимая.

— Скотина, какая ж ты скотина... — приподнял его одной рукой Квазимода. — Мальца поганишь...

Обернулся к "мальцу", бессмысленно глядящему в угол подвала. Сплюнул. — Сука ты безмозглая! — снова ударил Кешу, и тот, нелепо дернув головой и клацнув железной челюстью, очутился на полу, немо зевая ртом, словно рыба, вытащенная из воды.

Квазимода вгляделся в подонка — не шваркнул ли его наглухо часом? И окатило ушатом ледяной воды — опять ведь, опять совершил преступление, елки- моталки!..

И застонал в отчаянье сквозь намертво стиснутые зубы. И тут только увидел, что прикидывается лежащий, явно прикидывается.

— А ну вставай, скот! — пнул его под зад. — Вставай, не буду бить! Кеша чуть приподнялся, но, не поверив Бате, вновь прильнул к спасительному полу.

Вышел Батя, на улице набрал в ведро воды, вернулся и выплеснул по полведра на рожи обоих "корешей". Взгляды их стали приобретать более осмысленное выражение, они закашляли, застонали.

Воронцов же тяжело уселся за стол, тупо оглядел подвал, направил фонарь на лежащих.

Рядом с ними валялись два горшка из-под герани, которые он случайно смахнул с подоконника при наказании.

Переплетенная корнями земля вывалилась из них, прижав раздавленные каблуками робкие лепестки, что издавали сейчас терпкий запах чего-то забытого, с воли, запах дома...

И какими же сиротливо-одинокими, ненужными и чужеродными были здесь и цветы эти, и запах их на грязном, в растоптанных окурках полу, у топчана, где распинали друг друга полулюди-полуживотные...

Кеша подполз к топчану, цепляясь дрожащими пальцами за его края, поднялся на колени, затем сел, осторожно трогая выбитую скулу, показав на нее пальцем.

Пробовал было приоткрыть рот, но скривился от боли...

Кваз, брезгливо морщась, поднялся, и Ястребов тут же отшатнулся, прикрывая руками свою тыкву.

— Да подожди ты, убери мослы, вправить надо! — крикнул Квазимода, небрежно откинув мешавшие руки, обхватив одной рукой его лысый, как арбуз, череп, другой резко рванул челюсть от себя вправо.

Зэк замычал, испуская слюну, подскочил, вырвавшись из тисков костоправа, глухо матюкнулся. Но челюсть заняла свое место.

Встал и Снежинка, переступая непослушными ногами, прошелся, поднял опрокинутый табурет, сел на него, опустив голову.

— Ну, рассказывай! — грозно бросил ему Квазимода.

Заговорил же Кеша:

— Да он еще с тюрьмы такой. Я ж никому не говорю, в тайне держал. Его за мать свою там опустили, ну, не разобрались... А когда доперли, что за мачеху он сел, не за мать, поздно уже было, распечатали фраерка...

— И все? Говорите, а то бить буду, обоих! — крикнул на провинившихся Воронцов, стиснув для пущей острастки кулаки.

— он еще В вагоне поставил нож к горлу... — начал неуверенно колоться додик.

— говорил, давай... или прирежу... Еще я обещал ему в СПП не вступать...

Воронцов оглядел жалкого, растоптанного зверем, как эта герань, парнишку.

— Иди, — бросил ему. — Не бойся, никому не скажу. Но больше не попадайся, пропишут в сучий барак и пойдешь по кругу. Завтра встанешь на бетон. И не хныкай.

Когда парень скрылся в дыре, Воронцов тяжело уставился на своего бывшего дружка.

— Ну что, Кеша? Сидор придется тебе в зебрятник обратно собирать... Видать среди людей ты жить не можешь.

— А это ты теперь решаешь? — зло сморщился Ястребов.

— Именно мне решать... — спокойно отреагировал на это Квазимода. — я же понял тебя, хочешь сам взять Зону. Не выйдет, не отдам тебе ее на растерзание. Ты уже был паханом другой зоны и погубил людей по своей сволочной натуре.

ЗОНА. ЯСТРЕБОВ.

И смотрю я на него, и вижу вдруг — этот точно сейчас меня заложит, это уже не тот Квазимода, с которым в крытке пыхтели в Златоусте и на которого верняк положиться можно было. Но уже тогда он начал ссучиваться, кровь чужую не играл в стиры... скурвился...

— Что, кранты мне, значит? Не-е-ет... Ванька, не губи! — стал на жалость давить.

— Засудят ведь! Опять говеть в полосатом кичмане!

Не реагирует, скалится даже.

— Что, ты людей будешь портить, мразь, а я тебя покрывать? Нет! — Вань, но не родился же я таким! Жизнь-сука таким скурвила, которая и тебя запарила. Мы же рядком шли по ней, вместе топтали зоны! — кричу я тут. — Моих расстреляли, твоих не жаловали! Где правда?! Мы же родня с тобой, меня десятилетним пацаном на малолетку угнали... Один я на свете, а ты меня еще засадить хочешь...

Слушает.

— Не сопливься, я не меньше твоего пережил, а скотом не стал.

— А я стал, Вань! Стал! Ну укоцай меня тогда, скота! — Смотрит, решает что-то...

Дожимаю слезой:, — Не вернусь я туда, в крытку. И один на тот свет не пойду — прихвачу кого-нибудь с собой... кто рядом будет... Это без дураков, Вань...

Ну, тут и зарыдал я, для понта.

ЗОНА. ДОСТОЕВСКИЙ.

Истерика у зэка началась. О-о-о! Это надо видеть настоящую блатную истерику! Припадочные эпилептики и буйнопомешанные в дурдомах, по сравнению с этим театром, просто ангелы... Идет такая бешеная игра на жалость, на испуг, что у непосвященного человека волосы дыбом встают...

...Крупные слезы покатились по впалым его щекам, обильно закапали на пол.

— Не был, не был я животным! — и по голове лысой стал себя бить. — Ведь один-н- над-цать лет зее-ее-брой ходил... — выталкивал сквозь рыдания из горла. — Пожалей, Ванька-а-а! А не пожалеешь, и себя, и тебя решу, знай...

Смотрит Квазимода, не знает, верить-нет слезам этим.

— Вон скотина Дергач малолетнюю девочку изнасиловал, убил, и может на солнце смотреть, радоваться, а мне — помирать? Я же в зоне сломался, Ваня, заделался вором и убийцей! На воле я ж не убивал! У-у-уу! — и стал колошматить себя, по груди, лицу, биться о стену башкой.

— Ну хватит! — не выдержал Квазимода и отвесил пару легких пощечин кричавшему.

Тот вмиг каким-то странно проясненным взглядом глянул на бывшего братана: пронесло, что ли?

— Заткнись, народ соберешь, — тихо сказал Батя, обмякший уже.

ЗОНА. ВОРОНЦОВ.

Угроз я этого гада не страшился, просто стало жаль его, паскуду. Да, зло посмеялась над ним судьба, здесь нет вопросов... Но что же делать теперь, все прощать ему? Уж нет.

— Тебе бы, гад, пику к горлу приставить и посмотреть, как ты в штаны наложишь...

Все. Закончили. Если еще к мальцу подъедешь — убью, как последнюю тварь.

Своими руками задушу, хоть неохота за тебя снова сидеть... Он же на свет мужиком родился, скот, ему же отцом становиться еще... А... — махнул я безнадежно рукой на Кешу — не поймет он.

Сопли размазывает, плачет, подлюка.

— Иди, морду вымой! — говорю. — А что скажешь про скулу свою? — остановил я его окриком.

— Придумаю, — мямлит. — Синяков-то нет. Умеючи ты вправил.

И ушел, и снова гадостно стало на душе, ничем не вытравишь мерзость эту. Ну когда ж это кончится?!

ЗОНА. ДРОЗДОВ.

Снова вызвал меня Мамочка, об этом бедняге поговорить — о Журавлеве, что парится здесь почем зря, за кого-то...

Ну я начал разговор с ним без дурочек своих обычных, серьезно. Имеем ли мы, — так и говорю — мы вроде как бы заодно с ним, с офицером... — имеем мы право помочь человеку против его воли?

Такой вот непростой вопрос задал я начальнику отряда. Ну, ему-то такие нравятся.

Он бы всем помог помимо их воли, как я заметил — характер у него такой. Ну а тут похмыкал, для приличия, и отвечает: имеем.

Тогда, говорю, поймите правильно. Вы сами знаете, что не хотел я быть у вас в активистах, против этого, потому как знаю эту систему вашу, и не просите! — пресекаю, — не хочу спорить по ее поводу. И ничего доказывать вам не буду.

Просто хочу помочь соседу по бараку Журавлеву. После вашего рассказа о его бедах поговорил я с ним по душам и могу теперь утверждать — не виновен этот Журавлев, не виновен.

А я не какой-нибудь ангел-спаситель, я бомж, если вам так угодно. Но я человек, который считает себя отчасти интеллигентным, и моя обязанность, я считаю — помочь этому несчастному, несущему чужой срок. А то он просто рехнется скоро на наших с вами глазах...

Смотрю, растерялся наш правдолюбец, понятно. Кто с такими вот закидонами к нему приходит? Думает, видно, а уж не подход ли это какой со стороны бомжа? Но, смотрю — поверил, расслабился.

— А я знаю, кто убийца. Журавлев во сне проболтался, назвал его...

— Ну? — привстал аж со стула этот сыщик-любитель.

— А скажите, если Журавлев рядом стоял, ему соучастие могут дать при пересмотре дела? Хотя он же не знал, что смерть здесь произойдет? А?

— Нет, не могут, — твердо майор отвечает. — В правосудии такой случай называется эксцесс исполнителя. А если он вообще не принимал никакого участия, то он просто скрыватель называется и получит свой срок, но уже за укрывательство, не более.

Это — условный срок, как правило.

И ждет, когда назову я имя убийцы.

Я смотрю на него и думаю — вот и встретились два одиночества...

Зачем это все надо майору Медведеву, которому, как говорят, и осталось-то до весны здесь мантулить, нас перевоспитывать, да зэку Дроздову, у которого своих хлопот полон рот на воле, которая вот-вот, по теплу мне будет? А Журавлев-то, Журавлев... Вроде как сыр в масле катается, к куму через день бегает, даже пиво один раз тайком от него принес и меня угостил, а сам-то — как лошадь загнанная, забитая...

Не милы ему походы эти в бухгалтерию, потому как ничего пока не дают они ему. Ни на комиссию его почему-то не выставляют на досрочное, ни послабок никаких не дают.... Будто за все его потуги во благо родной тюряги сразу и отпустят его, в один день. А сам он на эту тему боится пикнуть, и вообще не говорит ни с кем.

Все писулечки свои вечерком строчит, считает на счетах, дебет-кредит, разрешают ему ведь счеты даже в бараке держать. Пьянь барачная иногда дерется ими, счетами, и безответный бухгалтер всегда без стонов собирает потом свои кругляшки по углам, выправляя погнутые о дурные головы спицы, аккуратно вставляет их и тихонечко пощелкивает опять по вечерам. Вот такой человек.

И в каждом подозревает, что хочет тот выпытать из него имя тайное убийцы, за которого он парится, и потому не верит никому, и мне в том числе. Но я это имя уже услышал, и теперь я носитель информации, и враг ему, наверное... Дурак, ох и дурак...

Свидетелем на суде выступать придется? Да ради Бога...

ВОЛЯ. КУКУШКА.

Он вскакивал с кровати на заре, суетливо одевался и ошалело глядел на беспечно сопящих стариков, медленно осознавая, что это не Зона... Привык за четыре десятка лет к изматывающей работе, к жесткому режиму, а тут... спи сколько хочешь, ешь сколько влезет. Поначалу таскал из столовой и прятал под матрацем птюху — куски хлеба, боялся шмона... дергался, стонал во сне...

Ложиться опять в койку и нежиться он уже не мог, шел на кухню помогать: выносил ведра с помоями, чистил картоху, напевая трогательные песни: Дождик капал на рыло

И-и на дуло нагана...

Или:

Будь проклята ты, Колыма!

Что названа чудом планеты...

Сойдешь поневоле с ума,

Оттуда возврата уж нету...

Слушая песни, курносая повариха Дуся, добрая, пожилая бабенка его лет, вытирала фартуком слезы, жалея уркагана. Подсовывала ему лучшие куски и едва сдерживала себя, чтобы не погладить его по сивой головушке. Уж очень хотелось утешить изломанного судьбой человека, согреть его неприкаянную душу. И устроила Кукушке праздник. Он заявился, как обычно, на рассвете и сунулся было чистить картоху, но Дуся отняла ножик и усадила за небольшой стол на кухне. Поставила чашку разноцветных крашеных яичек, бутылку красного вина "Кагор", пышно выпеченную пасху, и Кукушка сам припомнил из детского далека:

— Никак, пасха седня?

— Пасха... Давай помянем родителей, — она налила ему полный стакан винца, плеснула себе на донышко чашки, — мне нельзя пить, начальница сторогая и варить обед надо...

Кукушка медленно выпил, катал яичко на своей корявой ладони, глядел на него, и вдруг впервые за долгие годы просияла на его лице добрая улыбка. Вспомнилось детство... Пасха... Нарядные девки, наяривают гармони, парни куражатся, пляшут... Люди идут с узелками на могилки, поминают близких...

А он даже не знает, где зарыты отец с матерью, теперь уж и крестов нету, изветшали... И так стало горько на душе, что заплакал Кукушка, уронив голову на руки... один, совсем один в целом мире... Дуся погладила его по голове и тихо сказала:

— Я тебе тут сумочку собрала... бутылочку, закуски, стаканик положила. Сходи помяни своих дружков, ты ж мне сказывал, что их много лежит на вашем каторжном погосте... Я бы с тобой пошла, да подмены нету, кормить людей надо...

— А чё! Ядрена корень! — вскинулся Кукушка, — я бы сроду не догадался проведать... спасибо. Ну до чего же умные вы, бабы... Там же все друганы мои...

Он прошел через лес и остановился. Зашлось сердце при виде Зоны... Колючка, заборы, запретка, вышки... все до боли знакомо и притягательно. Мелькнула шальная мысль, вот бы сейчас чудом проскочить в свой барак... да нет, кенты на работе... там не чтут церковных праздников.

Зоновское кладбище примыкало к ней полуостровом, окруженное глубоким оврагом.

Обычно "досрочно" умерших увозили родные, но за многими не приезжали по разным причинам: то не было средств, то уже позабыли его и отпели загодя, то это были никому ненужные старики вроде Кукушки...

Кладбище с годами росло, наслаивалось пластами, ибо его расширению мешали овраги. Крестом вбивали над покойником две сшитые гвоздем штакетины, писался черной краской номер... вот и вся память...

Кукушка перелез овраг и ступил на погост... Все в пояс поросло старым густым бурьяном, рос он буйно на человеческом навозе, зарывали зэков не глубоко, особенно зимой. Выдолбят кайлом и ломами ямку чуть выше колен, кинут туда помершего да присыпят сверху бугорок, он через пару лет проваливался и новый досрочно освободившийся ложился на старые кости какого-нибудь уже безымянного вора или суки, все тут были равны...

Кукушка долго и безуспешно бродил по кладбищу, раздвигая руками многолетний бурьян, отыскивал кресты, но прочесть на них что-либо было уже невозможно.

Пересохший на весеннем теплом ветру бурьян хрустко ломался, путал ноги.

Стомившись, Кукушка присел у одного крестика на корточки, как привык сидеть на перекурах в Зоне, разложил на могилке маленькую скатерочку, закуску, открыл бутылку и налил стаканик водочки, плеснул чуток на могилку... Оглянулся кругом и проговорил:

— Христос воскрес, братаны! — Никто не отозвался. Кукушка выпил, закусил, мусоля голыми деснами запашистый пирожок с картохой. Налил еще. Солнышко припекало, изнутри тоже пошел жар... — Селиван-пахан! Кодла в сборе, я сказ буду держать,

Яшка-перо! Ты тоже тут? Ту-ут... И Варнач, и Утак, и Стенька...

Вовка-танкист, ты ж Герой Советского Союза, хоть ты отзовись!

Колька Тетеря и Гошка Выпь, Широконос-Лютый, Шилохвостый, Пашка... как тебя? запамятовал уж... ладно...

Шуршал на весеннем ветру сухой бурьян... И слышились Кукушке в этом шорохе простуженные голоса легших тут друганов: "Как там живете? Стоит зона? Воры в авторитете?"

Кукушка испуганно огляделся вокруг, и почудилось ему после третьего стакана, что стоят рядом тенями все, кого позвал, и ждут ответа... Он пошарил еще в Дусиной сумке и вынул пачку чая, пустую железную банку и бутылку с водой. И он был поражен заботливостью и проницательным умом этой старой женщины... Это надо же допереть! Все сготовить для чифира! Ну и ба-ба-а... Ума палата... Он быстро развел костерок из бурьяна, а когда вода закипела, высыпал всю пачку и прикрыл тряпицей... Огляделся опять вокруг, друганы ждали...

Кукушка сделал два глотка первым, затянулся цигаркой.

— Ну, давайте, по кругу... Что я вам могу сказать, вольный я человек...

Дайте хоть помереть спокойно... А Зона стоит, будь она неладна... А жизнь ушла... кобыле в трещину... — он пьяно поднялся и пошел к Дусе...

На опушке леса Кукушка оглянулся и разом протрезвел. Над погостом черным смерчем вился дым, высокое пламя поедало жирный бурьян и двигалось к Зоне... В дыму купался черный ворон...

— Костер!Костерок-то не затушил... вольтанутый!Враги сожгли родную хату...

ВОЛЯ. ДОСТОЕВСКИЙ.

И в тот же вечер говорили двое погонников, и шторы в кабинете задернуты, и свет они не включали, и лиц не видно.

— Я же тебя предупреждал, без моей санкции никаких действий...

— Ну вот я и докладываю...

— докладываю... — передразнил начальственный голос. — когда уже завертел все, теперь... докладываю...

— Можно и отменить, — сразу согласился, хмыкнув, собеседник.

— Ладно, отменить... Давай...Только чтобы чисто. Уже раз там был несчастный случай... Тоже твои дела?

— Нет, то совершенно реальный несчастный случай.

— Ну и здесь надо так же, как тогда — совершенно реальный, совершенно случайный...

— Ну, а я на что?

— Да иди ты... на что? Опять у тебя кукнар по Зоне гуляет. Нет, скажешь? — Не надо так... гуляет... Вот в данный момент — нет, голову даю на отсечение.

— Прямо уж и голову? И откуда у тебя такая уверенность?! — возмутился начальственный голос. — Прямо не прошибешь тебя. Дурное это качество, я тебе скажу... А Медведев ничего не пронюхает?

— Ну, а как?

— Ну, мол, после заявления свидетеля он и накрылся медным тазом, свидетель этот.

— Это для него слишком сложно... Я партию кукнара пасу, — обиженно, после паузы бросил собеседник. — Мимо ничего не проскочит.

— А чего ж не ловишь ее, партию?

— это другой вопрос...

— Другой вопрос... Иди, только толком все сделай, прошу тебя. А то эта сволота опять бунт нам устроит. Тебе же первому башку и проломят, учти.

— вот это вряд ли... Замучаются ломать...

— Вот, вот... один до тебя так же говорил, пока ему кипятка в глотку не налили, харкал кровью потом...

— Это они у меня будут кровью харкать, уроды.

— Вот-вот... Тебе еще служить да служить, а мне к пенсии надо готовиться, мне на хрен разборки из Москвы не нужны. А этот бухгалтер талант, он нам пока нужен как воздух... Дома в Крыму он нам строит... своей головенкой. Ее успеем свернуть.

Давай, ступай...

И остался один начальник, отпустив собеседника, и вздохнул тяжко, потому как благословил своего подчиненного не только на нарушение закона, но на убийство. А тут еще кладбище сгорело и часть забора, едва потушили... Чудилась в этом какая- то дурная примета...

ЗОНА. ДРОЗДОВ.

...и думает ли этот Журавлев, что только у меня, чудака, есть до него дело, хотя кто он мне — брат, сват? У каждого здесь своих забот и печалей под завязку.

Вон Лебедушкин ходит: черный, гора мяса будто развалилась, собрать себя по кускам уже три месяца не может. Потому что умирает по его милости в больничке старик боговерующий. Потому что мать у Володьки умерла, и девчонку к нему не пускают, за его прегрешения, до сих пор погонники считают, что с Филиным и он в побег собирался.

Вот только улыбаться стал парень. Вот ему нужен придурочный Журавлев, что на нервы действует своими счетами перед отбоем? Он уже раз чуть на его голове счеты не разбил, еле Воронцов его оттащил.

ЗОНА. МЕДВЕДЕВ.

Смотрю я на него: ну признавайся, фрукт, чего тянешь? Имя убийцы назови. Или ты пришел сюда только подурачить меня? Тогда накажу, клянусь, не посмотрю, что ты такой интеллигент бешеный. И заботишься о счастье другого.

Вздохнул, кашлянул, почесался.

— Это... это некий Серега, а точнее Перевозчиков Сергей, муж его сестры...

Ему он письма и пишет, я видел.

Ну что ж, ясно, спасибо, интеллигент в третьем поколении. Зачем ты только к нам- то попал, дурилка?

— Да, по-моему от такого адресата он письма получает... — подтверждаю. — А больше ничего не известно? А ты не ошибся? А может, он нарочно это сделал? Смотрю, замыкается Дроздов. Зря я столько сомнений за раз ему накидал, зря.

— Ну, ошибся... не ошибся, проверить-то легко. Вызовите его, гражданин майор, да в лоб: Сергей, мол, свояк твой сознался, а ты чего ж? Расколется! — Расколется... — передразнил я, даже смешно стало, как Дроздов в сыщика играет.

— Нет, нельзя провокациями правды добиваться, нельзя...

Плечами пожимает, мол, а я бы так и сделал.

— А вот что о себе ты думаешь? — тут я перевожу тему.

— Я? — искренне удивляется он. — А мне-то что? Я сам за себя сижу, мне помощники и жалельщики не нужны.

— Вижу.

— Только вы не говорите никому, что я вам сейчас рассказал, — заговорил он вдруг потише, испуганно. — Люди разные здесь, не так поймут.

— Но заявление для суда написать придется.

— А Куда оно пойдет?

— Начальнику колонии, в оперотдел, оттуда — судье.

Сел писать.

А я сижу, думаю — вот ведь как... Спасителем Журавлева может стать бродяга, опустившийся на дно общества человек. Но сохранивший элементарную человечность.

Надо с ним еще, пооткровеннее поговорить... За этим бродяжничеством, кажется, стоит что-то цельное и нерастраченное...

ЗОНА. ЖУРАВЛЕВ.

Нечего из меня делать борца за идею, или труса. И вот чтобы не объяснять всего этого: виновен, не виновен, решил я сам, не вдаваясь в объяснения перед дураками, разобраться в этом вопросе. Оказывается, можно, даже если тебя, как скотину, наш судебно-репрессивный аппарат лишает права голоса.

Нет, можно и здесь быть свободным.

Правда, в одну сторону — в ту, куда гнут всегда наши следователи, суд и вся эта система — виноват, еще виноват, еще раз и сто раз виноват, виноват только ты.

Хорошо, решил я — виноват только я. Зато ничего уже не надо объяснять следователю Мамонтову А. П., старшему лейтенанту, связавшему меня и сделавшему мне в который раз "слоника"...

ЗОНА. ДОСТОЕВСКИЙ.

... стоп, я должен объяснить читателю!

Слоник — самая распространенная в СССР пытка, самая простая в исполнении.

На голову подозреваемому, осужденному, подследственному или вообще невиновному, случайно попавшему в руки ментам, девают обычный противогаз. В таком положении жертву можно мучить часами: зажимать шланг, прекращая доступ воздуха, сквозь мокрые носки пропускать ток, впускать внутрь противогаза газ и так далее.

Она, жертва, совсем и не умирает, но мученья ее очевидны, и иногда она просит о смерти... Что и требовалось доказать.

Иногда в противогаз любознательные исследователи человеческого организма подсыпают специальный порошок, который они зовут "мышьяк", видимо, он даже одобрен каким-нибудь специальным закрытым милицейским распоряжением и рекомендован к применению (после нескольких вздохов жертва энтузиастов пытошного дела подписывает практически все).

ЗОНА. ЖУРАВЛЕВ.

Ничего не понял... кто вмешался в мой рассказ, какое-то наваждение, но этот товарищ говорит сущую правду — так оно и есть, должен вас заверить.

Жутко, скажу я вам. Еще страшнее, когда тебя унижают как мужчину. Меня все время они пугали, что посадят в камеру к уркам. Слава Богу, все кончилось благополучно для меня, но вот соседа по камере, из которого выбивали большой ювелирный магазин на Севере, того, беднягу, отдали на растерзание зэкам, что сидели здесь же, в предвариловке, и сам процесс изнасилования засняли на фотопленку. И у него был выбор — пойти в зону, никого не выдав, взяв все на себя, и зона получила бы эти фотографии через ментов, и его в первые дни сразу бы опустили... Или сдать соучастников, тогда фото эти никуда бы не ушли.

Ну и что? Кто чего добился?

Он сдал своих дружков, был суд, фото эти действительно не пошли в зону, куда он сел, ну так его через две недели повешенным в одиночке нашли, все равно догнала его месть — не ментов, так кентов. Вот и вся недолга...

Потому я решил все взять на себя, милиции это было выгодно. Окончили быстро они следствие, передали дело в суд, осудили. Пей коньячок под лимончик, все дела.

Ну а я таким образом отвел от тюрьмы Серегу. Подонок он конечно еще тот, и убийство это он совершил по своей дури, никакой особой причины на то не было...

Но что делать — он волею судьбы оказался мужем моей Светушки, сестренки. А она как раз еще и беременна была в тот год, когда это все и стряслось.

Случилась же дикая и дурная история. Возвращались мы из гостей, вдвоем с Серегой, Света уже дома сидела, на восьмом месяце. Серега не пил, а я поддал в гостях, у наших сидели, с маслозавода, хорошие ребята, только самогон делали больно крутой — с ног бил, падали люди...

А этот жлоб, что погиб, тоже хорош, фотограф, еще та морда... Привык бабки на халяву стричь, наглый и жуткий зануда. Он на меня и попер, орать стал, начальника из себя корчить, я там ретушером временно работал, после увольнения с маслозавода. Я же на заводе главным бухгалтером был, но проворовались начальнички, главбуха первым делом, понятно, уволить надо, по статье...

А мы завернули с Серегой после гостей в фотоателье, мне что-то забрать надо было, зачем поперлись, дурачье?

И так этот фотограф нас допек, а когда меня хотел выкинуть с крыльца, Серега жлоба стукнул, тот сам с крыльца и шмякнулся.

Ночь уже, нет никого. Нас никто и не видел. Подались домой, мы сами-то узнали о смерти фотографа только на следующий день. Перепугались и договорились — молчать...

Арестовали меня через неделю. Вдвоем бы нам с Серегой по пятнадцать лет дали, групповое. Пришлось взять вину на себя. И главное — он судим был до того, залетел по малолетке. Судимому уже на допросах не верят, он и врал ментам, как мы заранее условились. В общем-то, отпустили его. А меня — на суд. Не возьми я на себя — сидели бы оба, а сеструха как? Без кормильца...

Их дочке сейчас уже пятый год идет, по ее годкам я свои здесь считаю, удобно.

ЗОНА. ДРОЗДОВ.

Сидели после обеда в каморке, грелись. В такие минуты забывалось, где ты находишься, вспоминалась воля, родня, думалось хорошо...

Огонек в печке потрескивает, солнышко из оконца припекает, в желудке обеденная пайка переваривается, чифир гонит кровь — вверх — вниз. И разговоры добрые, шутейные...

Я неучам объясняю, на каком языке они говорят.

— Ништяк — Слово тюркское.

— А баланда? — спрашивают.

— Баланда... до революции В Таганской тюрьме был шеф-повар По фамилии Баландин.

Очень он хреновато готовил: суп-харчо — одна водичка. Ну и взбунтовались урки и сварили в котле этого Баландина, живьем. Отсюда и пошло — баланда, баландер...

Чтобы не забывал повар, что его может ждать... — улыбаюсь.

Смеются мои урки и фраера.

А мне не до смеху — маманя сидит там одна, в бараке для свиданий, ждет, измаялась. А тут меня Волков, сучий выродок, поймал на мелочи — воротник расстегнут, ну, это надо было причину найти...

Все, говорит, после работы к любимой маме, а днем — на завод. Вот и хожу. Ну ладно, сегодня последний день, потерпит мама...

— Пургу ты гонишь... — мне тут ядовито Скопец говорит, которого поставили временно на кран. — Брешешь все. Злой такой. Ну, я только плечами и пожал.

— За что купил, — говорю, — за то продаю...

— Да ладно, утихомирились... — Лебедушкин тут голос подал. — Травани еще, Дроздов.

— Ну что, был я маленьким, вот таким, — и показал на сонно помаргивающего Ленина. Тот обиделся, матюкнулся, но затих под усмешливыми взглядами. — Прихожу, в парк отдыха. А там старый армянин, дядя Гурген, картинки показывает за пятак.

В общем, садишься к аппарату и в дырку одним глазом глядишь, да? А он, значит, меняет картинки и объясняет: это самая высокая точка Эвропы — Монблан, вэршина.

А вот это город на воде — Вэнеэция, а вот это Парыж в ночи... "Дядя Гурген, ничего не видно!"— кричим. Вай-Вай, ночь в Парыже, ночь... Я ему говорю: Обманул ты, дядя Гурген, а он отвечает: "За что купил, за то и продаю"...

Вот...

Захохотали прохиндеи. Все, кроме этого Скопца, смотрит на меня волком, почему?

Дурак...

— Вот, — говорю, — за что покупаю, за то и продаю. А для себя ничегошеньки не остается. Выйду, в заповеднике егерем устроюсь, пора угомониться...

— женишься? — с подвохом спрашивает Лебедушкин.

— Не знаю, — честно отвечаю. — От бабы сегодня толку мало. — Порченая нынче баба пошла. На Руси бабу раньше в строгости держали, мужа величала она только по имени-отчеству. И частенько он ее колотил. Дочери до замужества каждый вечер шли под родительское благословение, просили прощения, и отец осенял их крестом.

А если за столом заговорит — по лбу деревянной ложкой. Порядок был! Потому Русь так и разрослась... После Петра Первого да Екатерины все и пошло наперекосяк.

Раньше бабу за измены казнили, а теперь — цивилизация, феминизация...

— это как? — Лебедушкин спрашивает.

— Да так, — отвечаю. — Когда баба — в доме хозяин, убить ее легче, чем лишить этой власти... А я, братки, жизнь, видать, по новой начну. Устроюсь все ж в лесники... Помолчали. Тягостное такое молчание было, словно кто помер...

ВОЛЯ. ДОСТОЕВСКИЙ.

...Бадья летела как-то странно, рывками, будто прицеливаясь. Вместо Бати рядом с Сынкой был в тот день теперь поставленный сюда временно Дроздов, он-то и принимал сейчас бадью.

Володька смотрел в другую сторону, думал о далеком. И тут подошел бригадир, Батя...

Дроздов ни о чем не думал. К нему приехала мать, и сегодня ночью он не спал, проговорили до утра, потому голова была пустая и звенящая, как с похмелья или после дикой порции чифира. Говорила, точнее, ворчала она, а он слушал, не находя сил сомкнуть веки, чтобы не обидеть эту постаревшую резко, седую и костистую женщину, родившую его, оболдуя, из-за него так и не заведшую ни мужа, ни мужика, все тянувшуюся на него, всю жизнь штопавшую, моющую, чистящую что-то. Кому теперь эта чистота, этот дом, эти усилия, ее слезы помогут? Нет у сына семьи, нет желания стать другим, не хочет наследовать дом, который перестал быть родным для него в семнадцать лет, по уходу из мира занавесочек и подушечек...

НЕБО. ВОРОН.

Предначертанность и любимая сердцу моему симметрия и повторяемость, из которой и состоит Судьба мира и сказание о человеческой судьбе, и в данном случае присутствовала в этом событии, подчеркивая строгость и четкость решений Небесной Канцелярии. Только не верящий в Небо мог с удивлением отметить, что Дроздов в этот день точно так же вышел со свидания, как некогда со свидания пришел на эту же площадку человек по прозвищу Чуваш и был раздавлен сваей...

ВОЛЯ. ДОСТОЕВСКИЙ.

Бадья же летела, как бы примериваясь...

...Батя не успел обидеться на этот толчок Володьки, достаточный, чтобы не ожидавший его Батя поскользнулся на глине и хлопнулся на спину, матерясь.

Рядом шмякнулось, хрюкнуло, ухнуло, зашипело, закричало — долго-долго, нечеловечьим голосом...

ВОЛЯ. ДОСТОЕВСКИЙ.

Скопец примеривался, выглядывая из окна крана, тянул рычаг на себя медленно, сберегая как бы силищу плывущего внизу груза, чтобы потом разом бросить бадью вниз, и тупая, безжизненная махина его волею устремилась в одно небольшое место...

И именно в этом месте стоял человек. Что крепкая кость череп, что мощная кость позвоночник, что сильные руки и тяжелые ботинки — что это все в сравнении с адовым грузом, что согласно законам физики тянет к земле?

Увидевший, а скорее, почувствовавший движение за спиной, услышавший скрип бадьи, Лебедушкин шарахнулся в сторону и оттолкнул зазевавшегося Батю. Оба они выиграли сантиметры и стали вне смерти. И потому она всласть распорядилась третьим человеком, который не думал о ней, а потому был уязвим. Дроздова буквально вмяло тяжким грузом в подмерзшую землю и залило жидким бетоном из опрокинувшейся бадьи...

Ему повезло меньше, чем Чувашу, точнее, совсем не повезло.

Вспомнив рассказ Дроздова о предсказании игуменьи женского монастыря, что ждет такая жуткая кончина заигравшегося с бесами бомжа, я спросил Поморника, как она могла это прозреть?

— Молитвою, — просто ответил он.

ЗОНА. ВОРОНЦОВ.

Я соскочил с земли, Володька рядом на коленях, бледный, хрипит и мне показывает на Дроздова — тот под бадьей, все там ясно... туда и смотреть я больше не стал, вскочил — и на кран.

А этот Скопец уже навстречу мне лезет, глазищи горят, как бешеный.

— Ты что?! — кричу.

— Ничё! — орет и мимо меня хочет пролезть, а как — я его хватаю, у него ноги заскользили в сапогах — повис у меня в руках, а до земли метров десять.

Бросить гада вниз — думаю.

— Пусти, Кваз! — вопит. — Пусти, я-то при чем?!

— А кто? — Снова никто не виноват! Ты зачем на кран залез, если управлять им не умеешь! Если людей гробишь?!

— Поставили!

— Бросаю, дешевка!

Но он тоже ловок, ногами меня оплел, как щупальцами, сильные ножищи. Думаю, отпущу, а он за собой меня потащит, что ж это?! Я его с размаху кулаком в рожу хрипящую! Еще раз!

ВОЛЯ. НАДЕЖДА.

Так и живу я — работой, работой, семьей, хлопотами то с Феденькой, то с отцом, мало ли дел по хозяйству у бабы деревенской? Богатства нет, но в доме не голые стены — ковры, Федька растет, одетый, сыт-ухожен, лаской материнской не обижен.

А вот отцовой ласки нет у него...

В два года стал он безотцовщиной, не то что мой оболдуй сгинул с белого света, нет, жив он, здоров. Но для сына он давно не существует, как нет для меня мужа.

Трудно мы сходились, трудно приживались, зато расстались как-то легко, надоело нам обоим друг друга мучить. Не судьба.

Афанасий пошел на трактор работать, ну, попивал, какой же мужик в деревне сейчас не пьет, больной разве... Это-то бы ладно, стерпела бы, со скандалами, может, и добилась бы "уменьшения нормы". Но — драться стал, по пьянке дебоши закатывал, с отцом на табуретках дуэли устраивал, глаза друг другу подбивали. Батя однажды решил пристрелить наглого, ружье уже взял, еле я да Феденька, криком крича, остепенили его...

В один пасмурный день, с похмелья, на весь белый свет обиженный, покидал муж все свои пожитки в потертый чемоданчишко, да укатил — куда, неизвестно. Сына по щеке потрепал на прощанье, меня и взглядом не удосужил, а тестя своего нелюбимого оглядел, как камнем кинул. Отчего это у него — от стыда или от никчемности своей...

ЗОНА. ДОСТОЕВСКИЙ.

Бурьяном-чертополохом заросло для Надежды былое ее горе. Афанасий позарился на молодуху, да еще с машиной — обещал ее новый тесть, и жил теперь муж бывший в Красноярске, устроился там в таксопарк, к тестю, деньгу стал сшибать приличную.

На алиментах это почему-то не отражалось, но жить стал припеваючи. Пить почти уже не пил — город, забот и без того много, и развлечений всяких, кроме водки.

Посидела в одиночестве, покручинилась Надежда, да потом выкинула-вычеркнула этого человека из головы.

Лишь иногда, в холодной постели натопленной до угара избы охватывала душу томительная надежда на лучшую долю бабью, чтобы приласкал кто ее, пожалел...

Так иногда и не смыкала глаз до рассвета, все ворочалась, пугая бессонницей отца.

Тот вздыхал, поднимался, курил, но что он скажет молодой женщине — иди, мужика найди на улице, алкаша деревенского? Что скажет измаянной дочери отец, чем поможет исстрадавшемуся ее телу? Эх...

Поднимется затемно, холодной водичкой обольется, Феденьку в школу отправит, старика обиходит, на работу — все бегом. А так, глядишь, и забудется ночная тоска. До следующей ночи...

Вот теперь этот зэк письмами бомбит. Зачем ей это все? Хотя... тоже человек, может, и не такой, как привыкли мы о них думать, по письмам именно так и кажется.

Что говорить, польстило ей и первое его письмо, и другие, где он подчеркивал ее мудрость житейскую, добрые слова о характере говорил. Может, лукавил? Да нет, вроде серьезный человек, не прохиндей какой... Но крохотная толика польщенного самолюбия не перевешивала тех бурных чувств, что охватили ее... Страх иногда теперь охватывал, будто преступник-злодей покушается на нее и сына.

Письма читала украдкой, боясь кому-либо раскрыть свою новую тайну.

Вот и сегодня — пришла пораньше, накормила сына, выпустила побегать с мальчишками, а потом села и еще раз взялась за письма этого Воронцова, их уже несколько накопилось...

Читала и удивлялась: каждая фраза при повторном чтении приобретала иной смысл, женским чутьем она улавливала теперь недосказанность попавшего в беду человека.

Чувство это было знакомо по семейной ее недолгой жизни, и вот снова вспомнилось, какое оно — ощущение, что надо помочь, пусть даже в ущерб себе, своему спокойствию и благосостоянию, тишине души.

Своя беда да еще чужая... — думала грустно. — Неужто так всю жизнь? Сидела, погружаясь в невеселые эти мысли, когда ворвался с улицы Федька.

Увидал письма.

— От кого, мам? От папки? — хотел выхватить.

Она отодвинула от него руку с письмом.

— Нет, — сказала спокойно. — И забудь, нет у нас уже папки, был, да сплыл.

Так, от знакомого одного.

— Не приставай к мамке! — крикнул из другой комнаты дед. — Помоги мне лучше...

Он сети вязал для рыбалки, дед еще крепкий, на работу горазд. Федька к нему и утопал — любил помогать...

А она все сидела, не в силах встать, перебирала свои неторопливые бабьи думы.

Как бусинки...

ВОЛЯ. НАДЕЖДА.

И все же... это письма от бандита, пугалась она. Всю жизнь за решеткой, поди зверем уже стал... Вот освободится, набросится сразу на все — на водку, на баб, а там, глядишь, и снова забрезжит путь за решетку.

А сейчас, что сейчас? Сейчас ему любая понравится.

Но перечитывала и поражалась той смелости и простоте, с которой излагал он свою теперешнюю жизнь. Что ж это за человек такой?

Посмотрела на себя в зеркало. Что, может еще кто на меня заглядеться? Чуть скуластое лицо, глаза как глаза, не то что вон у Зинки-напарницы, там — озера синие. Сколь мужичков уже потонуло...

Это фотограф перестарался, сделал ее красавицей, приукрасил техническими средствами. Ну, чтобы в их профессию, в доярки, завлечь побольше молодых дурех.

На фото-то вон какая — ни морщинки, ни царапинки, один глянец, шик-блеск...

В жизни она не такая, и он это тоже должен понимать, когда поет о красоте ее...

ЗОНА. ДОСТОЕВСКИЙ.

А славивший ее красоту в этот момент не пел никому дифирамбы, а просто и жестко решал вопрос жизни человека, что болтался на десятиметровой высоте в его руках.

Снизу уже кричал прапорщик.

— Воронцов, отпусти! Немедленно отпусти человека!

Сейчас и отпущу, думает взбешенный Квазимода, получите своего крановщика, который сел, сам не зная зачем на кран? Ну, этим дундукам без разницы, а сам-то что думал, когда наверх лез?

— Чего ж ты наделал, скотина? — кричит Воронцов.

— Нечаянно... — хрипит Скопец.

— За нечаянно — бьют отчаянно , — отвечает Батя, и ноги его цепкие отрывает от себя. — Беги вверх, сука! Поднимай бадью!

И волоком за собой потащил Квазимода упирающегося, красного от напряжения, злого и растерянного, подлого и испугавшегося преднамеренного убийцу.

ЗЕМЛЯ.

Небо, прими благую весть. Родилась звездочка у меня — Жаворонок. И нарекли его Николаем, в честь последнего Царя-батюшки.

НЕБО.

Знаю, зажглась и у меня новая звезда... И будет он Великим Управляющим.

ЗОНА. МЕДВЕДЕВ.

Итоги недели неутешительны, что и говорить. Смерть Дроздова на заводе, вследствие нарушений техники безопасности. Кто теперь виноват? Все как нарочно сложилось в одну цепочку: крановщика посадили в изолятор, нашли блатаря Скопцова, что толком на кране никогда и не работал, загнали его приказом туда, вроде как на подмену.

Ну он и опустил бадью ненароком на человека.

Чуть еще двоих не зашиб — Лебедушкин и Воронцов рядом с погибшим стояли, им чуть головы не посносило.

Ну, Воронцов в состоянии аффекта бросился на кран, говорят, хотел скинуть этого горе-крановщика оттуда. А тот испугался сам, убежать хотел, так он его назад затащил, заставил поднять бадью, потом спустились вместе, и уже на земле Воронцова держать стали, он как бешеный сделался... Но все же ударил сапогом в лицо этому Скопцову, в больнице тот сейчас, челюсть выскочила от сапога моего протеже. Вот так...

Скопец показаний давать не стал, сослался на вывих челюсти, свидетелей драки не нашлось.

Но то, что бригадирство Воронцова теперь под большим вопросом, это факт.

Дроздова же убило на месте.

С матерью разговаривал сам Львов, не знаю, как так дело кончилось. У меня уже, честно сказать, и желания не было говорить с Воронцовым, ну а Скопец — вообще конченный блатарь, пусть с ним Волков разбирается... Ничего кроме безумного чувства усталости эта история у меня не вызвала...

Сколько же может быть этих неслучайных случайностей, которые порождают ответное насилие, кровь, ответные меры пресечения?

Не будет этому конца, пока есть Зона, пока мы здесь, пока они здесь, пока есть люди, что преступили закон. Преступили раз, и пошло, и покатилось, и вьется ниточка бед и напастей.

Вот и достали беды эти случайного почти здесь бедолагу Дроздова, и случайна ли смерть его? И да, и нет.

НЕБО. ВОРОН.

Про "случайность" происходящего повторяться не буду, скажу лишь о том, как ловко все это можно превратить в эту самую случайность здесь, внизу. А ведь вся эта цепочка, что выстраивается у Медведева, есть не что иное, как детально проработанная Волковым схема. Посадка крановщика в карцер, замена его сексотом, купленным обещанием воли Скопцом, убившим теперь уже здесь, рядом со мной пребывающего Дроздова... Дроздов узнал тайну Журавлева, и это могло повлиять на решение вопроса о виновности бухгалтера. Подлая акция закрыла вновь это дело, и чуть было, кстати, не лишила жизни и моего хозяина. Тучи сгущаются над ним...

ЗОНА. МЕДВЕДЕВ.

Ну что, вошел я в "кабинет" Воронцова. А о чем говорить, не знаю — прав он, лысый черт, убить было мало эту блатоту, что на кран влезла, и как нарочно на человека бадью скинула.

Кто бы меня так же оттолкнул во время опасности? Есть такие? Есть, наверно... не решусь утверждать. А вот у зэка этого есть человек, что оттолкнул его от смерти...

— Нелегко это все дается — руководить... — начинаю я разговор. — По себе знаю.

Когда пришел воспитателем, так поначалу и не знал, с чего начать. Одни пакостники не сознаются, иные грязью друг друга обливают, голова кругом от всего идет... Сколько ошибок я тогда совершил...

Смотрит на меня Иван Воронцов почти равнодушно, будто тяжкую свою думу перекатывает в голове, и не до меня.

— ... хотелось все бросить к ядреной фене. Но все же набрался терпения. Со временем растерянность переросла в злобу на самого себя — неужто слабак я? Немца одолел, а тут...

— А тут? — неожиданно усмехнулся Воронцов.

Я растерялся. Но — нашелся.

— А тут... А тут — свои. вот эта убежденность и помогла.

Кивнул он, склонил голову, свесив свои ручищи промеж колен.

— Вера В человека приносит успехи...

Воронцов так значительно кашлянул, что я понял — хочет сказать что-то важное.

— Значит, так... — начал он твердо. — Не знаю, как вы меня накажете за драку эту... надо было прибить эту сволочь, не жалею о содеянном, — и на меня глаза поднял, смотрел прямо, будто исповедуясь. — Это ваше дело. А мое дело — отказаться от бригадирства. Вот что я хотел сказать.

Вот так поворот... А я его отстаивать хотел, защищать...

— Погоди, не горячись ты, неизвестно, как повернется, Я тебя буду защищать.

Да все понимают, отчего драка эта произошла, что же, совсем деревянные, что ли? — Не в драке дело, — снова твердо говорит он. — Не было бы ее, все равно от бригадирства отказался бы я.

— Ну почему, Иван? — удивляюсь я искренне.

Долго-долго смотрит не меня.

— Потому что это не Только повязку нашить. и не Только ссучиться В глазах многих, нет. Это ведь путь к тому, чтобы действительно сукой стать, стукачом, блохой на палочке. Нет! — махнул он рукой. — Не по мне!

Я совсем растерялся.

— Ну что мы, Иван, огород-то городили сколько, тебя отстаивали, а ты? — Спасибо, что верите, — вздохнул. — Но не могу так — вот мужики, работяги, а вот я... Не могу, не уговаривайте. Решайте вопрос со мной, на ближайшем совете...

Оглядываю его — такого не уговоришь. Вот как все повернулось... Вдруг Воронцов встает и берет со шкафа гитару. Виновато говорит:

— Вольные шофера забыли... я ее лет двадцать в руках не держал, — тренькнул по струнам, настроил и поднял на меня глаза: — Этой старой песней моего другана, отвечаю на все вопросы.

Я недоверчиво смотрю на его мозолистые руки-лопаты, куда ему играть на гитаре...

Воронцов же меня потрясает с первых аккордов... За свою жизнь я не слышал такой глубокой и печальной музыки, кажется, что звучит целый оркестр, сам он прикрыл глаза, слегка раскачивается и вдруг басистым, сильным голосом запел: Я вижу звезды сквозь решетку,

Отсюда к ним мне не уйти...

И слышу, слышу звездный шепот,

Из бездны Млечного Пути...

В стальных браслетах свои руки

Вздымаю к небу и молю...

За все страдания и муки

Пошлите звездушку мою...

Пошлите счастье и свободу,

Надежду, веру и любовь...

В тюрьме минули жизни годы,

В неволе стынет моя кровь...

Ну где ж ты счастие застряло,

Одна из тысяч добрых звезд.

И вот ко мне она упала...

Уже на зоновский погост...

Гитара смолкла, он уронил на нее голову, тяжело вздохнул. Я не стал мешать его раздумьям, тихо ушел из бригадирской.

ЗОНА. ДОСТОЕВСКИЙ.

Вышел Батя вслед за майором, замкнул дверь и подался на восьмой полигон, пытаясь хоть как-то успокоить колотившую его дрожь.

На полигоне подскочил к Ленину, стропившему сваю, отцепил крюк, прихватывающий монтажку снаружи, подвел его с внутренней стороны, сердито рыкнул: — Сколь можно толковать, чтобы так не прихватывал? Мало вам, долбакам, смертей?!

— крикнул в голос, замахиваясь на тщедушного Ленина.

Увидев его почти животный страх, одернул себя, скривился, постучал пальцем по лбу.

— Сорвется же. Думай, дурак...

Зайдя в слесарку, бросил Дергачу:

— Вибраторов По одному осталось на полигоне. Если Завтра выйдут из строя...

— Шлангов нет! — перебил его Дергач — Все дырявые. — голос его сорвался.

Видать, достала бесхозяйственность и его, обычно молчаливого и нелюдимого всегда, со дня прихода в Зону. Над ним смеялись, подтрунивали, но он словно набрал воды в рот, старался от всех спрятаться. От стыда.

Ведь все знали и каждую минутку помнили, за что он, Дергач сидел, и при случае всегда любили ему об этом напомнить.

— Не могу я, Максимыч... — неожиданно с надрывом буквально взвыл Дергач.

— Чего это ты? — удивился Воронцов.

— Убери меня от греха подальше, убери...

— Да ты толком расскажи!

— Устал я от всех. от жизни устал. Удушусь...

— Ладно, хватит нюни распускать... — отрубил Квазимода. — Кто тебя просил грех такой делать на воле? Это же надо — девочку насиловать? Дитя совсем.

— Не напоминай, бугор, не надо... — взмолился Дергач. — Опять ты не то говоришь.

Думал, хоть ты поймешь, Батя... Говорят, ты человек, а ты...

— Что я, что? — взвился Воронцов. — Может, вахту открыть и выпустить тебя, господин инженер, на все четыре стороны? Гуляй...

— Не о том я, Иван Максимович... Житья мне здесь нет, совсем нет. Надо в другую зону. Или в побег уйду, может, убьют, отмучусь...

— Ну чем я тебе могу помочь? — уже спокойнее ответил Воронцов. — Неси Уж свой крест, не хнычь...

— Опять не то, не то... — глаза у Дергача забегали, он то вздыхал, то с шумом выдыхал воздух. — Мать болеет, не простит. А в побег уйду, повинюсь, чтобы поверила мне...

— Ты хочешь сказать, что не виноват?

— Да не об этом я... — досадливо поморщился Дергач. — Даже Если и не виновен, то не смогу уже доказать, — с трудом произнес он.

И понял Квазимода, отчего мается этот большой и слабый человек. Брезгуют им люди, все, и нет ему места среди них.

Не это ли и есть высшая мера, похуже расстрела?

— Сил уже нет... поговори за меня с майором, он тебя слушает. Что, мол, такой сякой я, могу сорваться, может, уберут отсюда. Устал я от насмешек да издевок. В больничке санитаром был... еще терпел, а тут Волков меня кинул сюда...

Бабу-Ягу мне грозит от воров сделать.

— А девочку... ты пожалел? — Опять сурово и осуждающе проговорил Батя.

— Ладно! Откроюсь тебе, как перед Поморником исповедался и... Мамочкой нашим два года назад, перед его болезнью. Он поверил мне и спасал... Так вот, пахан, не убивал и не насиловал я никого, родной мамой клянусь, — он резко перекрестился... — Машеньку я любил как дочь, а она выросла без отца и тянулась ко мне... дачи наши были рядом, она часто заходила, помогала прибраться, работящая девочка была, чистая... Я к тому времени развелся, жена забрала квартиру, машину и меня выперла через суд на улицу... жил на даче, она и к даче подбиралась, адвоката наняла, стерва редкая... Нашу дружбу с Машей никто из соседей по даче не мог понять, грязно подкалывали, особенно старался один мясник райкомовского магазина, ее матери доложил, слава Богу, ее мать была женщиной умной и все поняла, не перечила. И вот, однажды рано утром в субботу, я уехал электричкой в город на сверхурочную работу в институт, возвращаюсь еще засветло... дверь в дачу растворена, я спокойно захожу. Маша знала, где лежит ключ, я ей разрешал читать книги, у меня там были остатки хорошей библиотеки, что сумел спасти от бывшей жены. А она еще теплая на кровати, вся в крови... зарезана. Я ее давай тормошить, искусственное дыхание делать, измазался в крови её... чуть умом не тронулся, бегал по соседям, у мясника был только телефон — не пустил, гад. Я пока на станцию, то да сё... мясник уже позвонил, брали с автоматами, били зверски... Никаких оправданий никто не принял... да, я забыл сказать, что бывшая жена моя — судья... Вот и всё... Я уже на этапе все проанализировал и понял, кто ее убил... Мясник, он был любовником моей жены, потом ее бросил... поймали в магазине за растрату, и вдруг дело замяли, выпустили из следственного изолятора... Моя сука взяла его на крючок и все это придумала, чтобы дачу забрать и навсегда от меня избавиться. Мамочка делал два года назад запрос, пришел ответ из суда, что мои документы сгорели... Поверь мне, Кваз, хоть ты поверь, как на духу говорю!

— Верю... а что же ты раньше мне не сказал, воровским бы сходняком тебя помиловали и живи спокойно.

— Когда Мамочка болел, я открылся Волкову, он меня в стукачи на чай таскал... Он заржал и не поверил... издевался, ржал, а теперь меня настоящим скотом сделал... слаб я духом, побоялся отказать. Сюда на общак бросил из больнички...

— за что ж он тебя так? Колись...

— Не могу... Если узнает, голову отвернет...

— Колись, легче будет, у меня твоя тайна умрет...

— Филина он мне приказал травануть, а мензурку тот бес так подменил, а я не засек... Вот главный врач наш и кинул копыта... грех я на душу взял... ненавидел я этого Филина, он больше всех измывался надо мной и грозился правилкой. Бес и попутал... Волк так припер, хоть на колючку с током кидайся... жалею сейчас, невинный человек погиб...

— От, сука, волчара... — скрипнул Кваз зубами. — И ты не мог отказаться?! — Не мог, так взял на испуг... сломался я.

— Ладно, ответит он за все... Тебе Бабы-Яги не будет, твердо обещаю... Ты нам нужен, как живой свидетель, если это понадобится...

— Вот поэтому он меня и грохнет, — обреченно прошептал Дергач. — А ты не будь чистоплюем, помоги мне. Ты все же начальство.

— ты все сказал? — вздохнул тяжко Воронцов.

— Вот, и ты такой же — "все сказал"... — передразнил он интонацию Ивана. — Нет, не все! Значит, не хочешь человеку помочь? Хорошо. Уйду тогда в побег, помяни вот это мое слово.

И отошел.

Постоял Иван, подумал. Ну и беги — решил, кому от этого хуже, и лучше кому, кроме тебя? Беги...

Вдруг Дергач нерешительно вернулся и долго, испытующе глядел в лицо Кваза.

Наконец решился:

— Подрываю с зоны я, Батя, тебя-то надо предупредить, не сдашь...

— Как подрываешь... в каком смысле? Двое уже подорвали, один в деревянный бушлат, второй на кичу полосатую. Подрывальщики хреновы...

— В прямом смысле, подрываю... метро из больнички под запретку роем. Давай с нами, а!

Все продумано. Хата есть, новые бланки документов с печатями, месяц отсидимся и... воля! Я иду твердо рассчитаться с гадами за убийство Машеньки, потом пусть хоть на дыбу тянут, но им не жить, обоим... Идешь с нами?

— Моя рожа в паспартуху не влезет, — невесело усмехнулся Кваз, — мой шрам за версту мент чует...

И тут вдруг на него накатил жгучий, шальной соблазн... дернуть с зоны... сорваться к Надежде, Феденьке... Он аж задохнулся, повело, закружило голову.

И... разом пресек эту вспышку... Нет! Нельзя... не имеет он права рисковать... заловят, новый срок. Нет!

— Ну что, бригадир, идешь с нами? — доплыло, как сквозь вату.

— Нет! — тяжело поднял глаза Воронцов, — и вам не советую дергаться.

Возьмут! Но мешать не стану... таков закон. Кто еще рвет когти?

— Кочеток, он меня засек с подкопом, когда лежал в больничке и сел на хвост.

— Ясно. Только одно условие, не брать багаж!

— какой багаж?

— Бычка на мясо... Я Кочета знаю, ему терять нечего... Он может и тебя завалить на харч, ему не впервой.

— Да ты что? У нас и продукты с продсклада накуплены у прапора, а на хате еды полно.

— Смотри... Я не заложу, но мне жалко вас... Тухлое дело затеяли.

Остановитесь, я был дичью в побеге, знаю что это такое... Но если сорветесь, запаситесь табаком и перцем, сами оботритесь соляркой, всё новое оденьте из спецухи.

— Зачем?

— Я слышал, что в бане нам в воду тайно добавляют специальную эмульсию... человек ее запах не чует, а собака через трое суток идет верховым чутьем по тому следу. Динка вас через пару часов вычислит. Она однажды в городе кинулась на бывшего зэка, который вышел на волю три года назад. Эмульсия не отмылась...

Понапридумывали вы, инженеры, на нашу голову черт-те чё... и на свою тоже.

— Не слышал о таком изобретении, спасибо.

— Прищемите хвост, мой вам совет.

— Нет! — решительно покачал головой Дергач, — лучше смерть в побеге, чем летать на метле. А настоящие убийцы там хохочут, шампань пьют и глумятся, как дурака уделали. Не-ет! Вот они у меня на метлах и полетят, на пару... Машенька мне снится тут... извелся, она мне как родная дочь была... И молчал я потому, чтобы их не спугнуть, затаился... все равно достану сволочей!

— Я попрошу Мамочку, чтобы тебя вернули назад, в больничку, там и дотянешь срок.

Не суйся в побег, инженер. Кранты!

— Ладно, подумаю, — вяло пообещал Дергач.

ЗОНА. ДОСТОЕВСКИЙ.

Ознакомился я с бумагами, что Квазимода мне подсунул, и разобрался, где нас обманывают. Производительность труда возрастает, и оттого снижают нам расценки, это верно. Но вот наше-то управление само проявило дурную инициативу и рассчитало оплату по механизированным, автоматизированным расценкам. А вот самое главное! Ведь у нас труд-то ручной! Мы не бульдозеры, не полуавтоматы, мы люди с вибраторами и лопатами в руках!

У нас нет, скажем, вибрационных столов, которые могут протрясти панель или перекрытие, нет этого. Имея же графу "ежегодная автоматизация труда", наше умное управление решило нас туда и загнать, в эту графу. И что? — Объясняй, что... — проговорил Воронцов.

— А вот что! У нас выработка растет лишь за счет старания, а не за счет помощи нашему труду механизмами. Они же, валеты, выполняют некое министерское указание по повышению автоматизации за счет наших мозолей. Понял, бугор? — Чего ж не понять?

— Они же экономят фонд зарплаты таким образом, создают из него премиальный фонд и награждают себя и вольных. Итээровцы таким образом имеют от этой операции себе дополнительные денежки за счет премий.

— как ты до всего этого допер? Во голова...

— Бать, я, между прочим, Бауманский институт закончил, это, ох какой, Батя институт. С его дипломом даже за границей на работу берут...

— Так ты за напраслину сидишь, говорят?

— Да как сказать... Было что-то... Смотря как повернуть. Но одно скажу — никого я не убивал, ничего не организовывал, следы не заметал...

— А Чего ж срок такой?

Плечами пожимаю — Это КГБ, Бать, они меня подставили. За Булгакова, Цветаеву и Мандельштама! Чтоб не продавал запрещенную литературу у МХАТа в Художественном проезде. И не читал "Раковый корпус" Солженицына... Брежнев кричит — у нас политических нет — все уголовники.

— Хитро.

— Да уж как хитро... Объясняю дальше. Есть же у них автоматизация малая, есть эта техника, я говорил здесь с одним инженером, он рассказал, и вот на складах они ее гноят.

— Зачем?

— А затем, что если займутся они автоматизацией, то не выполнят текущий план.

Для внедрения же надо цеха останавливать, цепочку прерывать рабочую.

— Надо же все это рассказать нашим!

— Кому?

— Ну Мамочке, Львову объяснить. Деньги же это наши!

Я только плечами пожал.

ЗОНА. ВОРОНЦОВ.

На выходе из полигона подошел Гоги, вкрадчиво прошептал на ухо: — Облава прошла. Теперь спокойно. Жахнем пузырь, Бать?

— Хватит, налакались уже раз! — отрубил я. — Не предлагай. И сам пить будешь — мне не говори. Так оно спокойней для всех.

— Ты чё, кацо? — вытаращил глаза Гагарадзе.

— Чего, чего? — взорвался я. — Ничего! Доверяет он мне, а обманывать его я не могу. Ты мне доверял, я же тебя не обманывал!

— Но он же — мент, — недоуменно пожал плечами Гоги. — Ме-ент! Вот и крутись волчком, бригадир! Ни вашим, ни нашим, — не слушая его, продолжаю:

— Он доверяет, вы доверяете, а кого обманываю?

— Ясно, — обнял он меня. — Доконали тебя. Да я не в обиде, — говорит. — Хорошо, что правду сказал. Успокойся.

— Допекли! — подтверждаю.

ЗОНА. ДОСТОЕВСКИЙ.

Когда на обед пришел Иван, бригады уже есть заканчивали. Мелькнула мысль, что ничего не достанется, но было как-то все равно...

Вошел в отдельную каморку для бугров, чистенько, даже вилки и салфетки есть.

Раздатчик Чирков навалил ему полную миску картохи и мяса.

— Откуда это? — отшатнулся недоуменно Воронцов.

— Я всем буграм так кладу, — пояснил тот, улыбаясь подленько. — Заходи отдельно,

Вань, всегда подкормлю. Вот Кукшин, бригадир, по три раза на дню обедает.

Иван остолбенел.

— Поди поближе, поди, — мягко попросил он раздатчика.

Тот доверчиво приблизил голову и тогда Квазимода схватил его за шею и ткнул лицом в миску.

— Ешь, сволочь! Жри, скотина!

И еще несколько раз тыкал его в месиво, пока тот не взвыл.

— Кукшина корми, а в бачок моей бригады еще раз нос сунешь, всю рожу в рогожу перемелю! — крикнул на всю столовую, отбросив миску.

Шел теперь по полигону, руки тряслись, матерился. На весь белый свет, на паскудство людское, на себя.

— Все, все, все... — повторял.

И легче стало.

ЗЕМЛЯ. ЗОНА. ВОРОНЦОВ.

Лебедушкин собрался в больничку навестить Поморника, и вдруг Батя робко навялился:

— Можно, я с тобой промнусь... у меня пяток конфет заначено, пачка чая... с пустыми руками неловко идти... проведаем старика.

— А чё, пошли... Я ему тоже несу гостинцев. Дед уж в отдельной палате, плохой...

— А чё это ты? — не сдержал любопытства Володька, когда они уже вышли из барака, — к старому намылился?

— Плохо мне, Сынка, боюсь опять сорваться... никак злость в себе не укрощу... а он все-таки какой-никакой поп... может, что подскажет... Нельзя мне срываться, ни в коем разе, а дурь прет.

— Во даешь, Батя! Бога нет, с ракет бы увидали...

— Не вякай, молод ишо учить! — сердито оборвал Батя, — никто не знает...

Тогда что же выходит, наши все деды, бабки были круглыми дураками? Они верили и жили справно. Ты вот что, поговорим... то да сё и оставь нас вдвоем. При тебе я не смогу...

— Ладно. не задержусь долго...

Поморник уже не вставал, смирно лежал под казенным одеялом, и радостно зажглись его ввалившиеся глаза при виде гостей. Вялой рукой указал на табурет и виновато промолвил:

— Стулец один у меня..

— Ничё-ничё, садись Батя, я постою... — зачастил Володька, — да мне и бечь надо в барак, дела там... Ну как, дед, скоро отпустят, как здоровьичко? Может, лекарств каких с воли достать, деньги есть... мы это мигом сорганизуем.

— Отпустят... скоро... — туманно и грустно отозвался Поморник. — на лекарства не траться, лучше как выйдешь на волю, закажи в любом монастыре помин-сорокоуст... хотя бы на год. Это недорого.

— Сделаю, но ты того... не придуряйся... не спеши туда. И прости меня дурака, век теперь маяться буду...

— Это к добру... кайся, милок. Глядишь, в другой раз подумаешь прежде...

— Все, я п-пойду... дела там, — Володька вышел и остановился за дверью, страсть как разбирало любопытство, что же скажет Батя, с чем он пришел...

И стыдно было подслушивать, а не мог сдвинуться с места...

НЕБО. ВОРОН.

Тайна эта священна, Володя Лебедушкин, ты берешь на себя большой грех любопытства... Но грех сей полезен тебе, и благодаря услышанному, ты сохранишь жизнь и многое поймешь. Не уходи до конца и никому об этом не расскажи... И выполни наказ старика...

ЗЕМЛЯ. НЕБО. КВАЗИМОДА.

Воронцов долго сидел молча, собираясь с силами, а Поморник согревал его почти детским, ясным взглядом и тоже молчал. Наконец гость прокашлялся и робко, хрипло спросил:

— Как жить дальше, не пойму... ты все же человек в годах, попом работал... помоги разобраться мне в себе самом... устал я от Зоны... как от долгой и постылой зимы... все опротивело тут, хоть в петлю лезь... держусь изо всех сил и чуть два раза опять на срок не сорвался... Заблудился я в себе, как в темном лесу... И просвета не видать...

— Зла ты нахватался, Иван, как бездомная собака репьев... весь колючий и тоже бездомный... А сила твоя и злоба — все пустое, к тебе же оно отлетает от других еще большей силой и злобой бьет... и бьет!

— Хэ! На добрых воду возят, как тут без силы и жестокости, подомнут, раздавят... волчья стая... эта зона еще ништяк, а в других? а в полосатом режиме? Не могу я жить на коленях и никогда ни перед кем на них не стану!

— Ну и дурак... Вот гордыня тебя и тянет к бесам. Не гордись, Иван... Все мы только пыль мирская на земле... Душу надо спасать, покаяться в грехах перед Господом... и не перед попом ты становишься на колени, а перед Спасителем...

Какое это счастье — покаяние, а потом причастие! Знал бы ты... Как гору каменную с плеч свалишь, как дитя потом летишь над землей и ног не чуешь... Я сам грешен, расстрижен судом и властью, но сан батюшки с меня никто не сымал... И если бы мне выжить... ползком бы уполз в первую же церковь... Нельзя помирать без отпущения грехов. Ты атеист не по своей воле, бесовская козлиная власть всех ввергла в безумие... И никто тебя силком в веру православную не тянет...

Стать на колени перед Богом — еще заслужить надо... подняться духом самому к его стопам... Это большой праздник, Иван, большой подвиг души... — Поморник устал, прикрыл глаза и почти шепотом вдруг сказал:, — Я помру на днях, Ваня... жалко мне тебя, давно к тебе приглядывался, ить ты, коль шелуху гонора смести, добрый и светлый мужик... ты никого на моей памяти напрасно не обидел, а что суд чинил зоновский, он завсегда был праведный... и не топтался ты грязными сапогами по человечьим душам, а это тебе учтется на последнем Суде... Но грехи у тебя есть, и их надо свалить, отпустить с измаявшейся души... У меня все тут есть... крест, молитвы, помню... просвирка есть и пузырек церковного вина на причастие... К исповеди надо готовиться, вычитывать молитвы, но мы в остроге, и Господь простит... Он милостивый... Ты ж вроде смелый мужик, покайся через меня Всевышнему, все расскажи без утайки до самого донышка, я тебе отпущу грехи и причащу... А потом поймешь, кто из нас был прав... Коль взыграет все на сердце и растворится боль... Иль боишься?

— Я! Боюсь? Но... неловко как-то... прям все и рассказать, как прокурору? — как маме...

Дернулся Квазимода, хотел что-то сказать резкое, прикосновение к его святыне он не прощал... Но светлый лучик надежды мерцал в усталых глазах старика, и он решительно махнул своей лапищей:

— А-а, была не была... Чё делать?

— Не суетись и не сумлевайся ни в чем, помоги мне сесть, встать на ноги уж не дано... — он с трудом угнездился, свесив худые ноги с койки, вынул из-под подушки распятие, иконку... долго чиркал спичками, зажигая свечу в грязной кружке и, окинув взглядом снизу вверх огромного Квазимоду, тихо и твердо повелел, — чево застыл? Стань на коленки и все расскажи... кого обижал, кого бил, как грешил в жизни своей.

— На колени?! — было возмутился Иван, в голове все смешалось, — да разве упомнишь всех, кого обидел? Я ж сказал, на колени ни перед кем не вставал и не встану!

— Ступай, тогда, Ваня, в барак... не мучай меня, — Поморник отложил распятие, — знать не судьба...

И вдруг Квазимода, хрустнув суставами, медленно опустился перед ним на одно колено, пряча от смущения глаза, желваки ходили по его скулам, нервный тик дергал веко покалеченного глаза...

— Чё... это самое, говорить?

— Всё, о чем душа болит... Все, где вину чуешь...

— Ну-у... это... еще мальчишкой воровать начал... от нужды, жрать хотелось... у учительницы кошелек спер, а потом столько мучился, а отдать духу не хватило... ну в драках всегда мой верх был... разве упомнишь сколько сопаток кровью умыл... виноват, конечно... но они сами лезли на меня!

— Не оправдывай себя, говори дальше...

— В зонах и тюрьмах драк было не счесть, не всегда был прав... в ювелирном, опять же не надо было так пугать продавщицу, что у ней по чулкам потекло...

А вот еще... не знаю, как посмотришь, но всю душу выело... шел я в побеге, голодный... застиг утку в озерке с махонькими утятками... как она их защищала!

На меня кидалась, щипала, а потом... закрыла от страху глаза... и сама далась в руки, чтобы только я их пощадил... Досель помню, как у ней сердчишко колотилось... в испуге... в надежде... Я ее разодрал и съел сырую, без соли и хлеба... как волчара... а потом как умом рехнулся, весь день ловил этих утяток, сворачивал головы и жрал, жрал... трех живых взял с собой, про запас... в обед съел одного, вечером другого, а утром проснулся... утенок сам из мешка вылез и не убег от меня, стоит и росой умывается... и так глядит на меня... сиротливо так, жалко... пи-пи-пи... все маму ищет, головкой крутит... и лезет сам ко мне погреться... в рукав залез... Я лежу и думаю: "Ну какая ж я сука! Живьем жрал детей! Они хочь утиные... но дети-сироты... только явились на свет... А я...

Квазимода вдруг всхлипнул, едва сдерживаясь, с трудом прохрипел: — Ближе к смерти я не был, чем энтот раз... ничё в степи под рукой не оказалось... ни заточки, ни камня голову себе разбить... Кое как пришел в себя и утеночка нес с километров сто, пока к озеру большому не выбрел... кормил его насильно букашками, травкой и так сроднился с ним... что когда подпустил его в другой утиный выводок, как сердце оборвалось...

Выживет ли? Простит ли мою зверскую породу?

ЗЕМЛЯ. НЕБО. ПОМОРНИК.

— Гос-споди-и... Вот и открылась истинная душа, вот и окрылилась...

Он не прерывал Квазимоду, а тот все глубже и с великой болью раскрывался перед ним... Безжалостно к себе самому, не прощая даже самую малость, его память разворачивала все новые картины в тюремной жизни, все новые страшные беды, кровавые схлестки, унижения силой...

Его жуткое лицо перекосило такой мукой отчаянья, такой скорбью за свои злодейства, что Поморник, вдруг... позавидовал его детской искренности, он сам так никогда не каялся... Сознание обожгла мысль, что на былых исповедях он уворачивался от глубокого покаяния, ловчил, не договаривал, потому бес и свернул ему голову, как Иван когда-то утятам и бросил в блуд его душу, в целительство и сребролюбие...

А Квазимода уже глухо рыдал, слезы текли по его лицу, и он их не вытирал... взгляд устремился куда-то в сумерки сквозь зарешеченное окно... страшно скрипели зубы, булькало в горле... он говорил и говорил... имена, клички... зоны, тюрьмы, изоляторы... черный клубок зла все вспухал, рос, уж придавил его плечи, и он коснулся мокрым от пота лбом моих колен... Я накрыл его голову тюремным полотенчишком, заместо епитрахильи, и стал тихо читать молитвы, отпускающие грехи... Я брал грехи на себя, чтобы потом отмолить перед Господом, если он даст мне хоть малый срок это успеть... Иван утих, обмяк... ник к коленям с закрытыми глазами, как малое дитя... После отпущения грехов я его причастил и велел подняться...

Шатко встал на ноги Иван Максимович... И вдруг растерянно улыбнулся, стирая рукавом слезы.

— А ты глянь! Кажись, и правда, как камень свалил... спасибо... На волю хочу... как мне быть? От бригадирства уйду... не по мне... Как мне убить зло в себе? — Любовью...— ему говорю.

— как это?

— вот кто у тебя тут Самый заклятый враг?

— ну... опер Волков... редкая гнида.

— Прости ему все, молись за его душу... Полюби врага и бысть обезоружен он.

— Волкова?!Полюбить этого гада?!Да ты чё?

— Полюби, Ваня... И поймешь потом, что ты выше его и сильней, и смешон он будет и бессилен в злобе своей... А теперь иди... Мне надо успеть... Такого покаяния я в жизни не слыхал... Ваня. Энтот утенок как ангел, вынесет тебя из тыщи грехов... иди, с Богом!

НЕБО. ВОРОН.

И прошло Время, для людей внизу имеющее огромное значение, а для Неба почти незаметное. И свершались у них там, внизу, для них примечательные события, а Небо гнало свои волны времени — невидимые и вечные, что повторялись всегда во все эпохи. Знали бы это люди, более философски относились бы к кажущимся им важными проблемам своей недолгой бестолковой жизни. Ничем нельзя разжалобить Небо, кроме истины....

А на этом витке времени на Земле в жизни людей случились их негромкие события:

— моего хозяина освободили от его обязанностей бригадира По собственному желанию;

— мне была набита на протез новая упругая резиночка, и теперь я ступал мягко, почти неслышно;

— майор Медведев попал в больницу с сердечным приступом, и командир, навестив его, корректно предложил майору готовить документы на увольнение;

— наступило лето, и я почти все время, пока хозяин был на работе, проводил в лесу, где было много сытного и разнообразного корма;

— умер во сне человек по прозвищу Поп, и Лебедушкин ревел, как малое дитя, когда выносили его из барака;

— Журавлев был повышен В должности и стал исполняющим обязанности вольнонаемного бухгалтера и приходил теперь в барак только к отбою;

— угасло лето, и скоро завершится мой сказ об этом месте обитания людей, которому я отдал столько лет.

Вот и все небольшие новости за столь большой по человеческим понятиям срок, но по меркам Неба он даже незаметен. Всего лишь вспышка зарницы...

ЗЕМЛЯ И НЕБО. ИВАН МАКСИМОВИЧ ВОРОНЦОВ.

Весть о смерти Поморника застала меня внезапно, уже утром, когда выходили из Зоны на работу. Шакалов равнодушно крикнул угрюмому Волкову: — Слыхал, капитан, поп коньки отбросил.

— Слышал, — ухмыльнулся оперативник, — одним придурком меньше, — и смачно сплюнул.

Воронцов содрогнулся... Внимательно смотрел на своего ярого врага и недоумевал:

Ну как можно полюбить эту сволочь?! Травит зэков наркотой, бьет, насилует их жен, сестер... не прав был Поморник... таких надо только давить...

Видимо, звериное чутье было у Волкова, он словно прочел мысли и хищно осклабился, подходя к Ивану...

— Ну что, бригадирчик... все лепишь горбатого к стенке? Ведь точно в бега собрался... Я тебя раскручу, я тебя... и вдруг осекся, вздрогнул, недоуменно пялясь на зэка.

— Господи, прости этого придурка, — отрешенно и ласково глядя в волчьи глаза думал Иван, — ведь он родился безгрешный, сучья жизнь его сделала таким... баба, сволочь, свихнувшаяся на деньгах, на коврах, паласах, тряпках... он же в клетке, похуже, чем мы... прости и помилуй его, засранца, ворочались жерновами его мысли, припоминая слова из молитв Поморника... И так ему стало смешно и легко, видя растерянность матерого преступника в погонах, что он уже вышептывал слова, а потом сказал вслух опешившему капитану:

— Господи, смилуйся над ним и прости грехи его тяжкие...

— Воронцов, ты это... чего, — подозрительно сощурился Волков, — опять напился?

Это надо мной просишь смиловаться и простить грехи?

Квазимода не ответил, улыбался и гнал, гнал из себя злость... рецепт Поморника целил его душу, он работал... и ему плевать было, что сейчас выкинет Волков...

Главное, он растерялся, мучительно ищет ответа... Он ломается от Любви...

Боже, как все просто...

Волков побледнел, потом щеки полыхнули приливом бешеной крови и он заорал: — Еще один поп выискался! Ха-ха-ха-ха! Ты глянь, Шакал, на него! Свихнулся Квазимода! — и вдруг осекся, снова растерянно огляделся.

Никто его смех не поддержал, даже придурковатый прапор. Зэки в упор смотрели на него и лыбились, они все поняли, что Кваз невероятным образом умыл ненавистного им сыскаря, сломал на минуту, и этого было достаточно, этой слабости и растерянности, чтобы увидеть его гнилое, трусливое нутро, а вся спесь, злоба, открылись в ином свете и стали смешными. На мгновение вся колонна стала выше него, напыжилась, надулась и вдруг грохнула смехом, кто-то указывал пальцем, пропал страх... Зэки как в цирке ржали над клоуном, и им был — Волков...

Ржали до слез, до икоты, пока их не угнали на работу.

ЗОНА. ДОСТОЕВСКИЙ.

На заводе Воронцов расставил людей по рабочим местам и исчез. Он выпросил у знакомого шофера панелевоза хороший топор и работал весь день, даже на обед не явился. А вечером вышел на построение и все: — прапора, зэки, вольные рабочие, шофера, замерли...

Квазимода нес на плечах громадный дубовый крест... он был так любовно слажен, отшлифован наждачной бумагой, что хотелось потрогать руками...

Он стал с ним впереди колонны, и охрана растерялась. Инструкции не позволяли выносить с завода ничего, но тут появился главный инженер, подошел к Воронцову, погладил крест рукой и промолвил:

— Молодец... когда тебя освободят, возьму начальником столярного цеха... слышал, слышал... человек у вас помер... может, машину дать?

— Спасибо... я сам донесу, — он стоял согнутый под тяжестью, Сынка кинулся было подсобить за комель, но Иван остановил: — Отвали, я сам... — и смело шагнул к закрытым воротам.

Они распахнулись!

И распахнулись души людские в колонне, памятью об умерших предках, о своей страшной судьбе, о воле и доме, о матерях... Процессия медленно шла к Зоне.

НЕБО. ВОРОН.

Я летал кругами высоко над ними и зрил невидимое им... Они все шли согбенные, с тяжелыми черными крестами на плечах... а один был белый, как снег... Успел батюшка, успел... на последнем дыхании, из последних сил... до последнего вздоха... отмолил и очистил крест заключенного Воронцова.

Колонна шла... люди мучительно каялись, вороша в памяти свою жизнь, белый крест качался в их взорах, и им становилось легче от своего раскаяния...

Я видел... Как черные кресты на их плечах сначала посерели... стали светлеть, а когда вошли в ворота Зоны и Квазимода свалил с плеч непомерную тяжесть, прислонив крест к вахте... и с их плеч свалились скалы, люди распрямились и слились в единое... а когда строем проходили мимо, лица их были повернуты, как к знамени... к белому кресту.

ВОЛЯ. ДОСТОЕВСКИЙ.

Ухабистая проселочная дорога петляла и пропадала в старом девственном лесу, который тихо вымирал, уступая место дружно разросшемуся сосновому молодняку, с претензией когда-то стать величественным бором, каких немало на русской земле.

А южнее, словно ножом пронзала лес и уходила на восток новая трасса, по ней утрами выкатывалось небесное светило и согревало дикую чащобу.

К полудню оно заливало кроны деревьев, снопами света падало на цветастые поляны, и все погружалось в теплую истому. Хвоя источала смоляной дух, пахли цветы, травы, лес отдавал столько кислорода, что кружилась голова... Тишина стояла до звона в ушах, и звук падающей шишки казался далеким громом... Только изредка дробил дятел по сухостоине да журчливый голосок заигравшейся в травах внучки отвлекал от дум разморенного редким отдыхом майора Медведева. Лицо бегущей к нему девочки полыхало здоровым румянцем, он улыбался ей и щурился от солнца.

Он любил забираться в такие вот девственные уголки природы и наслаждаться ими, плутая в своих мыслях...

Василий Иванович сидел под корявой старой березой, в домашней косоворотке и линялых от многих лет службы, еще военного покроя, галифе. Рядом высился его любимый большой муравейник, он мог просиживать у него часами, внимательно наблюдая за суетливой жизнью этих лесных трудяг. Поражался их мудростью, просматривался в действиях муравьев определенный порядок, со знанием дела они тащили свой непосильный груз и бросались помогать друг другу... их суета была совсем не бестолковой, а казалось, что подчинена она единому разуму: одни доят стада тлей, другие ухаживают за молодым потомством и учат их работать, третьи сторожат общий дом и готовы на смерть ради его покоя... Проложены дороги, все время тащат травинки, хвою и возводят свою крепость все выше и краше... Что за единый ум у этих крох, позволяющий созидать? Медведеву казалось, вот и есть идеальная коммуна, было бы так все у людей... Здесь нет войн, лагерей, зэков...

Они тысячами рождаются и умирают в трудах, ради будущего рода... Общиной запасаются пищей на зиму, общиной защищаются, переселяются и создают новые муравейники... Кто их создал? Кто ими правит?

Неужто у них есть преступники, убийцы и тюрьмы? И как они относятся к своим белым воронам, как зовут его, Медведева, многие сослуживцы. Эта мысль натолкнула его на маленький эксперимент. Майор порылся в карманах старенького кителя, лежащего рядом на траве, и вынул мелок, который использовал при строительстве своей бани. Наскреб ножом с него в ладонь мелкую пыль, слегка смочил ее и осторожно поймал одного из муравьев. Тот изгибался на руке, стараясь укусить... Медведев тонкой былинкой покрасил его в белый цвет и отпустил пленника в самую гущу его собратьев.

Белый муравей был мгновенно растерзан на части... "Да-а... — изумленно промолвил он, — оказывается, все как у людей".

Интересно, есть ли среди них пенсионеры, или умирают на ходу? Коварная штука... возраст. Старость подкралась незаметно, жизнь пролетела в одно мгновение.

Как ни странно, но он считал лучшими своими годами пять лет войны... четко определен враг... единая цель, — смести его с родной земли, было удивительное братство товарищей по оружию... они были дружны и стремительны, как эти муравьи, защищающие свой дом и род... Были страшные лишения, смерти друзей... но и был единый порыв, единый дух Победы.

И этот высокий долг служения Родине без остатка он навсегда определил для себя с фронтовой поры. Так не хотелось умирать тогда, молодым и необстрелянным юнцом, еще не поцеловавшим девушку... И не хочется сейчас... но срок близок. Скоро положат в пахучий дубовый или сосновый гроб и опустят в сырую землю... а запах

Родины: этих лесов, полян и нив будет сниться, пока не превратишься сам в соленый ком родной земли...

— Деда-а, деда, ты посмотри! Какую бабочку я поймала, — подбежала к нему семилетняя внучка, — маленькие пальчики испачканы мучнистой пыльцой, синие глазенки смотрят беззаботно и весело. — Может, отпустить ее? — Отпусти, Танечка... Она тоже жить хочет, смотри как бьется в неволе, трепещет крылышками... как хочется ей вырваться из плена...

И вдруг... ни с того ни с сего встал перед его глазами Воронцов... и Медведев тяжело вздохнул, пристально глядя, как уже помятая руками бабочка с трудом набирает высоту, и трудно представить ее радость освобождения и возвращения в свой мир...

ВОЛЯ. МЕДВЕДЕВ.

Мечтал я после выхода на пенсию перебраться к солнечному южному морю... отстроить дом своими руками. Приезжали бы внуки отдыхать и купаться... три года назад домик на побережье отыскал... Но что-то душа заныла скукой. Зачах бы там без работы и ее напряжения. И понял, что пустая это блажь для меня — пожить в свое удовольствие... Какой он старик? Еще повоюем...

Ку-ку! — прервала его мысли кукушка.

Я сразу же загадал, сколько она отмерит мне лет... Ждал... но она так и не подала больше голос... И пронзила горькая мысль: "Один раз... один только год подарен судьбой... Ну и то хлеб...

Он поднялся с валежины и пошел к играющей внучке. Она тихо сидела на поляне и плела венок из цветов. И опять обступила их тишина, словно время остановило свой бег. Медведев замер, озирая дремотную природу, и опять мысли о работе не давали покоя.

Знаю, среди моего мира нельзя быть добрым пингвином... да еще и белым.

Ненависть нужна к врагам нашего общества и жестокая хитрость для борьбы с преступным миром... даже обман, если это нужно для дела... Но допустима ли святая ложь во имя справедливости, чтобы вернуть морально здоровым гражданина в вольную жизнь?

Ибо только чистота мысли и дела помогает человеку исправиться, научиться совершать добро и служить народу. Преступник — переступает нравственный порог перед своим народом. Но преступление может быть обычным протестом обществу, когда оно само не совсем здорово. И может совсем не быть "врожденных и унаследованных качеств", как это любят писать горе-ученые.

И работу свою я обязан продолжить насколько хватит сил! Надо окончательно поставить отряд на ноги, тогда можно сказать, что исполнил свой долг до конца...

И пусть молодые офицеры продолжат мой опыт, пока преступность не исчезнет совсем! Должна же она когда-то исчезнуть! Как чума! Как оспа! Исчезнет же она — когда в людях пробудится Совесть, когда быть преступником станет нельзя из-за всеобщего презрения общества, бесстрашия перед волчьими стаями и невозможности им жить за счет других.

Вспомнилась вдруг весна голодного сорок седьмого года... Его только что направил комсомол на этот ответственный участок работы... Тогда зэк, бывший фронтовик- разведчик, имевший полную грудь боевых орденов и еще больше ранений, получивший десять лет за продажу на толчке десятка швейных иголок, ночью подпер окна и двери воровского барака и поджег его со всех сторон. Рубленый сухой барак мгновенно поглотило пламя... Медведев до сих пор слышит душераздирающие вопли блатных бездельников, державших весь лагерь в страхе. Увы, их не удалось спасти... да и никто не спешил кинуться в огонь, который вершил возмездие.

Виновник поджога сдался сам и ни капли раскаяния не испытывал.

— Кукарекать хотели меня заставить... Опетушить грозились. Петушка нашли!Я им красного петуха и пустил. Мишку за что они порешили? А Авдея? Расстрелов по новому закону нет, вот и куражатся. Вместо расстрела — опять двадцать пять... а у них уж по сотне лет накручено... и терять нечего. — Коршунов смачно выругался, — ведь мы тоже воры и им не чета... Но раз мы погоны надевали и воевали на фронте, значит, хана — для них мы уже суки. Авдей орден имел. Ведь Родину защищали, под пулями ходили в атаку, я весь исшматованный ими... а для них — сука. Немца бил и эту сволочь буду искоренять... А срок больше двадцати пяти лет не дадите!

Коршунов, был до войны легендарным вором-циркачом, как его окрестил папа-Ростов.

Верхолаз мог по водосточным трубам забираться на любой этаж, балансировать на узеньких карнизах, проникнуть в квартиру через форточку и обчистить ее так тихо, что спящие хозяева обнаруживали это только утром. Он прослыл особо дерзким вором, но убийцей никогда не был. В войну попал из лагеря в штрафную роту армии Рокоссовского и к удивлению многих, не только искупил кровью свои грехи и был прощен за особые заслуги в разведке, но получал боевые ордена, что немногим штрафникам удавалось. Переодевшись в немецкую форму, он с таким же блеском и бесстрашием лазил по немецким блиндажам, окопам и штабам, добывая совершенно секретные документы и притаскивая отборных офицеров.

После пожара его хотели перевести в другой лагерь, но Зона взбунтовалась и отстояла Коршунова, ибо он был бы тут же убит тамошними ворами за свой поступок...

Сложная проблема — преступность... Почти неразрешимая. Мы живем светлыми мечтами и надеждами, а общество движется вперед, и неизвестно, куда оно придет, к каким идеалам и пророкам... и порокам.

И вот пришла минута — оглянуться на прошлое. А оно не совсем приглядно, оно прошло в борьбе, зачастую с ветряными мельницами... Общество движется вперед и только вперед...

НЕБО. ВОРОН.

Ка-р... Крак... Вперед и только вперед... Движение "человечества" вперед у меня вызывает большие сомнения... Движением вперед, как известно, можно считать развитие духовное, а здесь ступор на земле налицо. Уж какое там движение, сохранить бы хоть остатки нравственной базы, что была заложена предыдущими поколениями. Материализм и революция, гордыня создания своими руками земного рая — коммунизма, глобальное заблуждение, что будущее людей за наукой, якобы приближающей их к истине, отбросило общество к махровому нигилизму и большой крови. Понукаемая ледяными атеистами наука приведет только к глобальной катастрофе, ибо она бездуховна и разрушительна. Пример тому ядерное и биологическое оружие, химическое и этническое... Да-да... Вот эти преступники, товарищ Медведев, не чета вашей зоновской мелкоте... Вот и все движение вперед... ногами...

ВОЛЯ. МЕДВЕДЕВ.

Еду к Кукушке. Беда в доме престарелых, обвинили моего зэка в воровстве.

Конечно, человек он порченый, но я все ж не верю в это... Надо разобраться.

Ага, вот то самое место, где выпустил я тогда ворона на волю... Тезка взглянул на меня недоверчиво, почти как человек... И не принял из моих рук колбасу...

Эх, Кукушка, Кукушка, неужто опять ко мне вернешься, старый дурак...

На пороге чистого и ухоженного здания стояла сама директриса Раиса Георгиевна, дородная, сытая и самоуверенная, с брезгливым прищуром глаз. Большое количество золота на пухлых пальчиках, шее и в ушах говорило мне о полном отсутствии вкуса и меры в ее характере, наметанным глазом я определил: "Небось сама ворует у бедолаг".

Из-за ее широченной спины выглядывал худосочный лейтенант-участковый.

— Здраст-те-здрасте, — недружелюбно бросила хранительница дома престарелых.

Не признается ваш фрукт... хорошо хоть приехали. Вот, — кивнула она на лейтенантика, — арестовывать его собрался... А ваш плачет.

— Ваш-ваш, — мягко поправил ее Медведев.

— К великому сожалению, да.... — развела руками Раиса Георгиевна. — Сколько волка ни корми, все равно в лес смотрит...

— Давайте по порядку, — я мягко улыбнулся, призывая ее к спокойствию, — кого и как обокрали?

Пока шли к кабинету директора, участковый вкратце поведал: разнорабочий дома престарелых Михаил Кукушка подозревается в краже у кастелянши Евдокии Семеновны маленького замшевого кошелька с деньгами.

— Живет одна... сыновей вырастила... уехали. и зарабатывает-то у нас копейки... как могу помогаю ей продуктами... У нас и живет. И у нее украсть?! Подонок! — заклеймила несокрушимая директриса.

ВОЛЯ. КУКУШКА.

Нам привезли свежую рыбу. Я в разделочной помогал Дуське, уносил тазы с кишками на помойку. Быстро мы с ней справились с рыбой, у нее работа горит в руках... она пашет как молодая, Дуся-то... Я тут чего-то рядом с ней забегался последнее время. Хочется ей помочь, почему — не знаю, но страсть как хочется. И люблю смотреть, как она ловко работает, и думаю: "Не видел досель такой работящей женщины... Как много интересного упустил в этой тюряге в своей гадкой жизни"...

ВОЛЯ. МЕДВЕДЕВ.

— Работать он любит, — говорит директриса. — Но вот шашни заводить здесь я не позволю! У нас не публичный дом, а дом престарелых.

— какие шашни?

— А такие... он стал ухлестывать за нашей Евдокией. Потому на кухне и трется.

Вот кошелек там и спер, а в нем вся ее пенсия... семьдесят четыре рубля.

— как-то не принято у дамы сердца воровать... Он...

— Уверена! — рубит директриса. — У нас до него за пятнадцать лет ни одной кражи не было. А я вас предупреждала, товарищ майор, — с радостным подозрением щурится на меня и словно рентгеном просвечивает, — а вы поручились за него... Вот теперь и расхлебывайте. Пользуясь ее беспечностью, он наверняка подобрал ключи от склада и продал половину имущества... Будем делать проверку! — торжественно заключила она.

Вот куда она гнет... списать на старика все растраты, — наконец понял я.

Привели Кукушку. Плачет беззвучно, обижен как малое дитя. Мямлит едва слышно:

— на кой черт мне эти деньги!У меня своих четыре сотни...

А тут влетает та самая Дуся. Оглядела нас и негодующе затараторила с порога: — Не воровал он деньги, не воровал! Пропали... и всё! Хватит! И заявление на него я писать не стану! — она твердо взглянула на директрису. — Успокойся, Миша... — она ласково погладила старика по сивой голове.

У директрисы рот от удивления открылся. Дуся закрыла собой от участкового Кукушку и торжественно продолжила: — Он смелый и сильный, в молодости с волками дрался, сам рассказывал... Он же мне то шоколадку несет, то пряников. Как тут воровать?

— Значит, так, — пользуюсь паузой, — все само собой уладится. Вряд ли он украл кошелек. Подождем. А тюрьмой его не испугаешь, — это я говорю директрисе, ловя ее ускользающий взгляд, — тюрьма для него дом родной. Подумайте хорошенько...

— И чего я за него буду думать?! — взвилась директриса, — избавьте нас от него... Ворюга в коллективе.

— Вы не надо так... обвинять опрометчиво, — строго оборвал я ее, еле сдерживаясь, поймал ее взгляд и ляпнул: — от тюрьмы и от сумы...

Ее как током прошило... поняла мой намек, и заимел я с этой минуты лютого врага.

Такое бабы не прощают...

ВОЛЯ. КУКУШКА.

Вот молодец майор! А я уж в истерике хотел вину на себя брать. Только бы отвязались. Майор уехал, а директриса как-то странно затихла, только фыркает от злости... Участковый исчез. Слава Богу... Буду жить.

НЕБО. ВОРОН.

А кража случилась вот как... Видимо, злополучный кошелек выпал из кармана Дуси в лохань с рыбными очистками и не заметила это суетливая старушка. Тамошний мой тезка, кот Василий, выудил из рыбьих кишок пахнущий ими тяжелый предмет и уволок во двор, где и бросил несъедобную штуку.

ЗОНА. ДОСТОЕВСКИЙ.

И все же директриса рискнула списать на Кукушку много разных полезных вещей, которые давно были у нее дома: тюль, гардины, ковры, пылесос, пара цветных телевизоров и т.д, и т.п. Она уже подготовила заявление, но все испортила опять шебутная старуха... Она ворвалась в следственный изолятор со своим кошельком, где уже две недели томился Кукушка, и всех достала, показывая следы кошачьих зубов на замше кошелька, как неопровержимые доказательства невиновности ее Миши... Но машина-то уже закрутилась. Как прокурору докладывать? Невинного человека засадили...

Пришлось опять вмешаться Медведеву, и он сумел отстоять потерявшего веру в справедливость старика. Дело прикрыли, Кукушку отпустили... Директриса была сама не рада, когда проницательный майор напрямую с усмешкой заявил, что просит включить его в комиссию по инвентаризации имущества...

Кукушка вернулся в дом престарелых, и работавшая на кухне Дуся увидела то, что повергло ее в слезы умиления: на пороге стоял свежевыбритый, подтянутый кавалер с седой копной волос... он держал в руках букет полевых цветов... Свадьбу старики наметили на конец октября и заранее пригласили почетным гостем Медведева...

Так нашел свое останнее счастье человек, потерявший в Зоне сорок лет своей жизни. И старик доказал, что никогда не кончается надежда на счастье, какие бы преграды ни ставила на пути к нему судьба.

ЗОНА. ВОРОНЦОВ.

Здравствуй, дорогая Надежда!

Заранее извини, что так обращаюсь к тебе. Но это именно то чувство, которое я испытываю, и лучше писать правду, а не скрывать. В моей жизни произошли большие перемены, я стал бригадиром, а значит, активистом. Во многом это благодаря тебе.

Во мне проснулась вера в жизнь и надежда, что я еще кому-то нужен и не до конца потерянный человек. Пусть недолго я бригадирствовал и ушел с этой должности сам, по собственному желанию, не хотел унижаться и участвовать в сдаче товарищей.

Оказывается, на этой должности для всех хорошим не будешь, надо лебезить и подлаживаться, а я это не умею. Теперь просто работаю, устаю меньше как ни странно, чем при бригадирстве, там была большая нервотрепка, наши ведь гаврики еще те.

При мне человека из мой бригады убило, все из-за халатности. Но ничего сейчас меня не пугает, искупаю вину, а значит, приближаю время, когда мы сможем с тобой встретиться на воле. Ну, а пока есть возможность увидеться, хоть через стекло, — но все же. Подумай и напиши, можешь ли ты приехать. А если да, то когда сможешь, в каком месяце.

Часто думаю о тебе, о Федорке, как он там? Слушается ли тебя? Он пишет чтобы я написал ему какую-нибудь историю. А я рассказывать истории не мастер, даже не знаю, что придумать.

Жду вас обоих с нетерпением.

Обнимаю, Ваш Иван.

Сентябрь 1983 года.

ЗОНА. ДОСТОЕВСКИЙ.

Робко переступили Надежда с сыном порог одноэтажного здания, и очутились в небольшом полутемном коридорчике. Здесь стоял тяжкий казенный дух гуталина, горелой бумаги, хлорки и еще чего-то неприятно-чужеродного для пришедших из свободного мира. То был запах неволи, но только зэк безошибочно его определял.

Постояли в нерешительности. Впереди была плотно закрытая дверь да слева стеклянная перегородка, за которой недвижно сидел подтянутый солдат.

Феденька прижался к матери, а она растерянно заозиралась, не зная — чего же ждать сейчас? или идти, или звать?

Солдат медленно повернул к ним лицо, спросил сонно:

— на свиданку?

— А... — кивнула Надежда.

— Минутку, — он встал, прошелся, прикурил от плитки, взял неспешно телефонную трубку.

Казалось, прошла целая вечность.

Солдат что-то нудно говорил, поглядывая на Надежду. Положил трубку и снова замер.

Стояли в растерянности.

Через две минуты заскрежетал автоматический упор и открылась дверь.

Показался молодой, но какой-то уже траченный и равнодушный прапорщик. Он поманил их пальцем, а когда быстро подошли к нему, пропустил, закрыл за ними дверь и повел в следующий коридор — шире, но еще темнее.

Там молча у стен, как статуи, стояли люди. На нее посмотрели и отвернулись.

Здесь никто не разговаривал. Но среди таких же подавленных, как она, людей, Надежда почувствовала себя менее стыдливо перестали гореть щеки. Огляделась.

Люди как люди. Только грустные...

Стоявшая рядом молодая девушка, осмотрев сочувственно Федю, тихо спросила: — к отцу?

— у... — неуверенно кивнул сын.

Скоро очередь двинулась к окошку. Надежда достала паспорт, подала прапорщику и назвала фамилию осужденного — Воронцов Иван Максимович. И снова повторила ее про себя.

И она ей понравилась на слух, и это чуть успокоило. Прапорщик же как-то неестественно вытянул шею, изображая крайнее изумление, и, оглядев прижавшегося к матери Федю, спросил озадаченно:

— вы Откуда Знаете его?

Снова лицо женщины заполыхало румянцем, она на сей раз растерялась окончательно, будто язык проглотила. Молчит, и все тут, голову опустила.

Сидевший напротив лейтенант, увидя ее растерянность, сказал прапорщику мягко, но властно:

— Отложи карточку Воронцова.

Тот пожал плечами, выудил из картотеки совершенно чистую воронцовскую карточку.

Ни единого свидания не числилось в ней, ни единого поступления передачи или посылки.

И прапорщик, впервые за двадцать шесть лет существования этой карточки, обновил ее — записал сегодняшнее число и машинально спросил Надежду: — Краткосрочное? — и сам тут же удивился своему вопросу и записал уверенно: Краткосрочное.

Позвонили майору Медведеву о приехавшей к Воронцову женщине, и он уже спешил по коридору.

ЗОНА. МЕДВЕДЕВ.

Признал я ее сразу.

Смотрю, увидела, что к ней иду, губы чуть дрогнули в улыбке, догадалась — это и есть тот самый майор, что дописал страничку к письму Воронцова, рассказав о нем.

Таким образом познакомились заочно, а по приезду, на котором мягко я настаивал, обещал с ней встретиться.

— Здравствуйте, Надежда, — пожал я ее протянутую руку. — А этот герой — Федор?

Федя засмущался, насупил брови, протянул ручонку.

— Разве Так герои здороваются? — говорю.

И тогда Федя хлопнул своей ладошкой о мою.

И все трое мы засмеялись, будто отпустило, стало легче. Поговорили о том о сем, как доехали, как погода. Давайте, говорю, Федю отведу к нашим офицерам, они его займут.

Отвел. Остались мы одни.

— Он очень изменился, — говорю и вижу — приятно ей это слышать. — Со старым вроде покончил. Тут случай был несчастный, чуть не сорвался, но винить его нельзя. Мы благодарны вам, Надежда. Вера у него в жизнь благодаря вам появилась...

А сам ее оглядываю и отмечаю, что не так уж она и красива, как та, на журнальной обложке. Проста, естественна и душевна, это видно. Вот повезло-то черту лысому...

Говорю главное:

— Я вам писал, что у него шрам на лице.

Кивает — да.

— Бывает так, — говорю, — что в письмах одно, а в жизни — все несколько иначе.

Облик человека предстает несколько иным... Первое впечатление может быть обманчивым... не пугайтесь, он добрый и крепкий мужик внутри.

— Да что вы меня разубеждаете... — мило и просто отвечает она. — я же приехала.

— Да, да, извините, заболтался. Идите к нему... — поразительно, но я никогда и ни за кого из зэков так не переживал раньше, как за этого Ивана Кваза. Он мне дорог стал, как брат, как сын... я поверил этому человеку, нутром своим почуял его боль и правду души и понял, что его надо спасать... как ребенка из-под колес автомобиля. Вот такой я стал сентиментальный, старый дурень. Если бы у них все получилось! Вынесет ли она его страшное лицо? Если настоящая русская баба — вынесет и даже сможет полюбить... Наши бабы чуют и любят сердцем... А чё морда у мужика? С нее воду не пить. Меньше гулящие стервы будут лезть в семью.

ЗОНА. ВОРОНЦОВ.

Пришел на вахту, ну и из угла в угол мечусь, маюсь. Нервность нашла какая-то, трясучка. Но — смотрю — так же приплясывают и другие ребята, что свиданки ждут, у всех такое состояние...

В общем, боялся я этих первых мгновений, когда увидит она меня, Надежда. Что говорить? Какие слова самые важные в такой момент?

Последние дни я вообще сам не свой стал, как сдурел: стал шрам свой растирать каждый день, тер его, будто хотел, чтобы он исчез... Дурь. А остановиться не могу. А потом смотрю в зеркало и думаю: безнадежно твое положение, Ваня, отвернется она от тебя, такого страхолюдного...

Да, накрутил, а теперь выпутываться надо. Получать пощечины от судьбы.

Эхма...

Оделся я во все чистое, черный весь, как ворон мой, только треугольник белой майки виднелся из ворота куртки. Володька успокаивает, а я и на него сорвался, дурак... Шут кричит — шрамы, мол, украшают мужчину. Вон немецкие графья в молодости специально лица другу другу шпагами на дуэлях уродовали, чтобы потом перед девками куражиться... И где он такой дури нахватался? Убить его, что ли, думаю... заразу, чтоб не издевался. А с другой стороны... Смотрел я на свой шрам и видел, что не устрашал он, но делал меня загадочней, что ли...

ЗОНА. МЕДВЕДЕВ.

Я волновался не меньше Воронцова. Возле вахты кивнул ему — держи хвост пистолетом, не робей. Он только хмыкнул в ответ, вспотел от напряжения и страха.

Это Квазимода-то!

Вот что любовь с человеком делает, женщина как его закручивает...

Смотрю, даже офицеры дежурные стали болеть за Воронцова: такая женщина, как оно у них выйдет?

ЗОНА. ВОРОНЦОВ.

В общем, команду дали — начало свиданий.

Меня пот опять прошиб, все тело — ладони, лоб, спина взмокли. Иду, как на расстрел... Сердце бьется. Ничего с собой поделать не могу...

Ну, вмиг все разбежались по кабинетам и, верным делом, хохочут уже там... А я все стою, с духом собираюсь. Не поздно еще убежать, думаю, что срамиться...

И руки дернулись к лицу — закрыть его, чтоб никто не видел. Но — отступать некуда.

Сделал шаг. Вхожу в кабину. Телефон передо мной, поднимаю глаза и вижу... насмерть испуганный взгляд миловидной женщины.

Все, Иван.

ЗОНА. ДОСТОЕВСКИЙ.

Квазимода машинально провел пальцем по шраму и посилился жалко улыбнуться.

Не получилось, только пополз вбок шрамище, еще страшнее преображая его личину.

Надежда сидела неподвижно. Словно окаменела.

Кричали и радовались встрече в соседних кабинетах. А они все не решались заговорить.

Федька быстро сообразил, что надо поднять трубку, снял ее. Батя же свою трубку поднимать не спешил. Будто раздумывал, стоит ли вообще начинать этот разговор, так печально и немо начавшийся...

Смотрел-смотрел-смотрел он на женщину, такую родную и желанную еще несколько минут назад и... такую далекую сейчас.... недоступную... уходящую...

И она подняла на него взгляд, и зародившееся с первой минуты чувство отчужденности к этому грубому, некрасивому человеку крепло, крепло с каждой секундой пребывания вместе.

И ничего она не могла с собой поделать... Навалилось какое-то чувство собственной вины и обмана, что обнадежила этого человека, а не смогла его принять сердцем. Уж больно непривычен был его облик, пугающе жесток, огромный и сутулый седой медведь...

ЗОНА. НАДЕЖДА.

Боже праведный, что ж это с ним делали? Чего ж он страшный-то такой, мужик... прямо порченый какой-то...

Ну о таком ли мечтала я эти семь месяцев?

Все, все рухнуло в один миг, мечта о счастье семейном, что могло бы состояться... И пропадает все с неотвратимой силой, и ничего я не могу сделать, чтобы остановить это...

Чужой.

ЗОНА. ДОСТОЕВСКИЙ.

И слово явилось к ней какое-то ледяное, не оставляющее надежд ни на что — чужой...

И Батя уловил ее состояние, и почувствовал, с какой стремительностью теряет он под ее холодно-изучающим взглядом душевное спокойствие, обретая взамен тяжкую горечь разочарования...

Не так. Все не так пошло... Впустую...

Ну, были разговоры — с Федей, теперь уже ничего не значащие.

— Приехали, да. Молодцы, рад. Слушаешь мамку?

— А почему тебя не отпускают домой? (Подзатыльник от матери.) Расскажи, как конструктор поломал?

Надежда заставила себя улыбнуться. Все глядела на незнакомого человека широко открытыми глазами, и угадывалась во взгляде вместе с разочарованием и острая, бабья жалость.

Она тоже вся взмокла и сейчас будто проваливалась в душную, скользкую пропасть.

Надо было что-то делать, она взяла у Федьки трубку. Тихий клокочущий бунт нарастал в ней, и она уже не пыталась себя пересилить. Казалось, вот-вот она заплачет от отчаяния, жалости к себе и страшному человеку, что сидел напротив.

Будто не оргстекло разделяло их, а пропасть...

ЗОНА. НАДЕЖДА.

Носки, говорю, привезла, теплое белье, варежки, шарф вот...

Оглядываю его — чистенький. Он мой взгляд этот уловил, и засмущался, и у него глаза повлажнели, вижу. Старается их ладонью прикрыть и вроде лоб трет, до красноты растер.

Волнуется. Смотрю — седина густая на висках.

Смотрю, и вдруг стал он расплываться у меня в глазах, будто удушливым обручем стиснуло мне горло, так стало жалко его, бедолагу...

Можно тебе все это передать? А он и ответить ничего не может, все он понял, черт стриженый, что испугалась я его...

Можно, говорит, еле-еле бормочет, расстроился. Спасибо, мол.

Ну потом потихоньку разговорились. О могилке матери его рассказала, все там хорошо, ухаживают за ней. Какие продукты ему можно, узнала. Ничего говорит, не надо. Спасибо и прости... А сам так смотрит, как никогда на меня никто не смотрел... Как на икону в церкви... душой смотрит...

Тут Федька трубку выхватил: когда приедешь?

Обязательно приеду, говорит. А сам с испугом на меня смотрит. Ну, улыбнулась я ему, ободрила хоть чуть. Ладно...

Ну и конец свидания.

Я ему и говорю: береги себя, а мы тебя помнить будем. Как попрощалась.

Понял он все это.

ЗОНА. ДОСТОЕВСКИЙ.

И тут уж он без стеснения уставился на нее, чтобы запомнить каждую черточку ее красивого лица, чтобы унести их с собой в памяти, чувствовал, что улыбающееся это счастье уходит от него навсегда.

Телефон отключили на полуслове.

Федька еще что-то кричал, расплющив нос о стекло, но слов было не разобрать.

Надежда застыла в скорбном молчании, неотрывно глядя на него.

Махнул он ей рукой напоследок, и выскочил из кабины.

Все понятно.

Все кончено.

ЗОНА. ДОСТОЕВСКИЙ.

Дробница! Дробница. Дробница... — молоточками звонкими стучало в тяжелой от недосыпа голове.

— Товарищ майор... — Кляча Смотрел на него просительно. — Мать же...

Медведев поднял голову от бумаг, встретился с ним взглядом и неприятно поразился: испитые глаза неопределенного цвета пялились на него тускло и тяжело.

Вот его мать, — вяло отметил майор, — мучается, но любит этого обноска, для нее он — самый лучший. Поплакивает, молится, поди, вечерами. Ждет.

— Вы же знаете порядок, Дробница... — печально заметил Медведев. — Причиной дополнительного свидания могут быть события экстраординарного свойства.

Говорю понятно, осужденный?

Дробница мрачно кивнул, не поднимая головы.

— Болезнь же вашей матери должна быть В обязательном порядке подтверждена документально.

— Справка, что ли? — буркнул нахохлившийся Дробница.

— Что ли... — передразнил майор, злясь на его манеру не говорить, а гундосить. —

Ты же бьешь ее пьяный, сам видел... какое же здоровье надо, чтобы тебя терпеть?

— Ну Так она там... не встает...

Майор мельком взглянул на него и разозлился — врет же, врет, подлец! — А кто вам сообщил, что она не встает? — в упор и недружелюбно разглядывал доходягу-зэка. За свою богатую практику Медведев научился распознавать безнадежных заключенных, тех самых, кого по народной мудрости "исправит только могила". Отсиди он хоть сто лет, сразу же после освобождения возьмется за старое. Вот такой тип сидел перед ним. Все воспитательные разговоры и мероприятия — это все равно, что сыпать бисер перед свиньями... Полная отрицаловка...

Дробница не выдержал его взгляда, отвернулся.

— Она писала, кто ж еще...

— и что написала?

Кляча замялся — кажется, мучительно соображал: не читал ли майор письма, ему адресованные? Вполне же мог...

Но все же решился.

— Ну... эт самое, что болеет сильно. Хочет видеть... — С него сошел весь азарт и кураж, в состоянии которого пришел он к Мамочке.

— Это-то понятно. Ну а как же она доберется-то до нас, если не встает? Мы о свидании вашем говорим, Дробница, или о том, как вас домой отпустить — за ваши ошеломляющие успехи? Чего ты темнишь-то?

— Ничего я не темню... — обиделся осужденный, и глазницы будто впали еще глубже, оттуда, из полумрака низких бровей, взглядывали теперь маленькие рыбьи глазенки.

Они были мертвые, как у мороженой трески, отчего майору стало как-то не по себе.

И вдруг из этих пустых глаз закапали — одна, вторая — крупные нечистые слезинки.

Майор нахмурился.

— Ты чего, Дробница? Во-оо...

Зэк не слышал его, а слезы, будто существовавшие отдельно от его серого никакого лица, катились по щекам, шее, и плакавший не вытирал их.

Майор закашлял — неодобрительно, плеснул в стакан воды из графина, громко хлопнул стакан об стол перед плачущим: он не верил этим слезам, навидался он таких слез — два озера — за свою службу.

Дробница выпил, полил воды на худую синюшную руку, протер глаза, размазав грязные подтеки. На майора не смотрел.

— Дядя может заместо ее приехать, дядя Саня. Он ее последний наказ мне и передаст, — сказал четко, другим голосом, будто и не плакал только что.

— Последний... ты тоже... не хорони раньше смерти... Может, и наладится — выздоровеет, — хмуро буркнул Медведев. — Я могу даже зайти к ней, помню где живет... тебя алкаша тащил домой. У тебя же такой геройский дед был, красный командир, орден Красного Знамени получил, а в те годы это была высшая награда...

За что он хоть его получил, знаешь?

— Бабка говорила, что белых офицеров в Крыму прищучил и утопил их целый полк, пленных.

— Как, пленных потопил?! Ты что-то не то буровишь. За такие дела ордена не давали... — ошарашенно проговорил Медведев. — Врешь ты все, придется зайти к матери... у нее спрошу...

— Нет, — звонко сказал Дробница. — Там же рак, гражданин майор. Все ей.

Конец.

Внимательно посмотрел на него Мамочка.

ЗОНА. МЕДВЕДЕВ.

Или не врет про мать? А я тут целую теорию под него подвел. Ведь как же на мать можно такое наговорить — рак...

Потухший, смиренно сидевший зэк вызывал теперь у меня даже что-то вроде сочувствия.

— Дядя Саня? — задумался я.

Решил — не врет. А значит — помогу.

И доходяга Дробница будто сразу понял это, подняв голову, затараторил: — Дядька это мой, дядь Саня Валенкин. Он здесь живет-то, рядом, полста кэмэ, в поселке... станционном. Он бы приехал на свиданку и все от нее передал.

Наказ, — Дробница смотрел просительно, во взгляде потухших, казалось навсегда, глаз теперь светилась надежда.

Как же я могу лишать тебя и ее надежды этой; кто еще в твоей бестолковой жизни может помочь тебе? Пусть пока это будет мент...

— Хорошо... Будет тебе свидание. Пиши своему... дяде Саше. Ты хоть понял, что оно внеочередное?

— А как же? — зэк воодушевился, и в лице проскользнуло то настоящее, которое было и у него когда-то, еще в детстве. — Век вам буду благодарен за мать, — он неожиданно улыбнулся, обнажив мелкие, как у хорька, зубы.

— Иди, — говорю. — Я это тыщу раз от вас слышал. Вот только ни разу благодарности от вас так и не дождался...

— это вы зря... — все улыбался Кляча. — это — не По моему адресу.

ЗОНА. ДОСТОЕВСКИЙ.

А когда просочилась в дверь хлипкая фигура зэка, "наказ" — отпечаталось в голове у майора. И улыбка Клячи, столь же не идущая к его унылому лицу, как и слезы.

Наказ, — металлически звякнуло последним звонким слогом... "Наказ"... — тихонько позвякивало в голове, когда он смотрел через неделю из окна второго этажа за длинным костлявым мужиком, прощавшимся у барака свиданий с Клячей.

Последний был странно весел, будто получил по этому самому материному наказу как минимум полцарства в наследство. Дядька же, в противоположность веселому племяшу, был строг и задумчив; сапоги-кирзачи и ватник придавали ему вид совсем не вольного, а такого же, как Дробница, только усталого и хмурого зэка.

Протянул вяло племяннику широкую свою ладонь, положил вторую руку-лопату на нее и, не сказав на прощание ни слова, повернулся, быстро пошел к проходной.

Через несколько мгновений, стремительно выйдя на волю, по-молодому ловко запрыгнул в бричку, стеганул кнутом кобылку — больно, будто не свою. Лошадь резко дернула, отчего мужик выругался, чуть не потеряв кепку.

Бричка скрылась в лесу, и Медведев, тупо провожавший ее взглядом, с тоской вдруг совершенно явственно понял, что его обманули.

ВОЛЯ. МЕДВЕДЕВ.

И сейчас ругал я себя последними словами, мрачно слушая подполковника Львова.

— ...самое печальное из всей этой истории то, что из троих бежавших вчера — все трое из вашего доблестного отряда, товарищ майор, — подполковник повернулся ко мне, смерил холодным взглядом. Взгляд я этот выдержал; стало не столь обидно, сколь противно: опять поверил человеку, ясно видя, что верить снова нельзя, и потому влез в очередное дерьмо, человеколюб хренов... Учит, учит тебя жизнь Зоны, майор, да, видать, все без толку...

Львов грузно поднялся со стула, приказал раздельно-зло:

— Так. Группа на станцию Ситниково, там найти дом Ва... — забыл со злости фамилию этого "дяди Сани". — Валенкина, Варенькина... посмотреть по картотеке — быстро: кто приходил на свидание к Дробнице пять дней назад. Поселок этот — двадцать домов, желательно сильно не светиться, иначе только пустые бутылки и найдете. Я выезжаю сразу за вами...

— Никуда вы не выезжаете, майор! — сердито оборвал подполковник. — Мне завтра в десять надо быть в обкоме, потому сидите пока здесь. Отвечаете за поиск беглецов до моего возвращения. Я задержусь в городе дня на три-четыре. Вопросы? Я хотел возразить, но так и застыл с открытым ртом, сжал на мгновение кулаки, но

— взял себя в руки. Подполковник, уходя, так и не смог поймать мой взгляд — я уже будто отсутствовал в этой гадской жизни: нестерпимо болел левый бок, и хотелось лечь — здесь и сейчас...

ЗОНА. ДОСТОЕВСКИЙ.

Этот день тянулся необычно долго и утомительно.

Понять направление движения сбежавших. Выяснить возможные захоронки. Найти станцию Ситниково. Оповестить близлежащие станции. Все заработало, и казалось — надо только ждать, когда испуганные и изнуренные люди сами войдут в силки, на них расставленные. Так обычно и было.

Но это не отбивало желания новых и новых зэков бежать и бежать из Зоны — зимой и в распутицу, в комариное лето и под выстрелы, без пищи и надежд на прорыв.

Их гнала Свобода, и не было страха смерти, потому что жизнь там, на свободе, как бы ни предполагала смерть, казалась им вечною...

ВОЛЯ. МЕДВЕДЕВ.

Поисковая группа со станции возвратилась к вечеру. Ни с чем: есть путевой рабочий Варенькин, но — дом его заперт, соседи ничего конечно не знают ("Говорить с милицией не хотят, суки", — процедил молодой лейтенант, что вернулся с группой). В общем, пусто-пусто.

Телефон обрывали из области. Я, сдерживаясь, монотонно отвечал на звонки из управления: ищем, знаем, уверены, как только, так сразу...

А еще ведь надо не проговориться и покуда скрывать свою роль в начавшейся катавасии. А ведь именно я, майор Медведев, и есть главный и единственный виновник побега. Я, как слюнтяй, поддался на слезы-сопли прохиндея Клячи, и меня, майора Медведева, тусклоглазый щенок обул по первому числу, чем сейчас похваляется в кругу себе подобных...

Телефон... опять ударил по нервам...

Лейтенант, сидевший рядом, осторожно спросил:

— Поднимать, товарищ майор?

— Свободен, — зло отдал команду. — Открыл тут глаза, недоуменно и сонно оглядел лейтенанта, в голове прояснилось, чего ж говорю такое... — Извини. Я пойду на воздух. Ничего не поднимай.

На балкончик вышел, будто с долгого сна. Зона, лежащая внизу, копошилась, двигалась, перекрикивалась. Казалось, все зэки, смотрящие сейчас в мою сторону, ухмыляясь, цедят медленно-высокомерно: "Что, начальничек, обхезался? Так-то"...

Так. Теперь режимно-оперативная часть выскажет свое наболевшее мнение о методах моей работы с подведомственным контингентом.

Особенно его превосходительство капитан Волков. Этот не пожалеет...

НЕБО. ВОРОН.

Вокруг не просто люди за колючей проволокой, должные вам беспрекословно подчиняться, но человеки, каждый из которых мечтает — каждый день, до исступления, к любым жертвам при том готовясь, — об одном — о свободе. А значит, и каждый, здесь сидящий — вечный беглец, во сне и наяву.

ЗОНА. ДОСТОЕВСКИЙ.

Волков, большой и осторожный, преувеличенно-вежливый, вошел, потупившись, в кабинет уже после отбоя. На Медведева было страшно смотреть: один день превратил его в усталого страдальца, казалось, не спавшего неделю.

— Ну? — он уже не нашел сил казаться перед Волковом этаким бодрячком, как это было всегда.

— След нашли, направление — есть, — Волков замер, ожидая, видимо, бурных оваций в свой адрес.

Майор вздохнул, спросил ровно-спокойно:

— Все трое?

— Похоже.

— Похоже или трое?

— Ну... в общем, — пожать лавры победителя капитану не удалось, отчего он нервно кашлянул и продолжил уже гораздо суше: — На 80-ом километре есть заброшенная избушка путевого обходчика...

— Валенкина этого...

— Возможно. Она уже разрушена. Подсушились они там — костерок оставили, поели: ребята банку из-под тушенки нашли.

— Почему вы думаете, что это их банка?

— Привезли и сверили с нашим НЗ на складе.

— Совпало?

Волков пожал плечами — еще бы.

— Ага, — противным голосом сказал старший по званию. — Не хочется никого с продсклада наказать, капитан?

— Хочется, — вздохнув, просто сказал Волков.

— Они у вас скоро весь запас тушенки к себе в бараки перетащат, — заметил равнодушно майор. — Продолжайте, — это он остановил сам себя, желчного и злого сегодня.

— Вот. Группа поиска двинулась на юг. Следы двоих, четкие следы, уходят к магистрали.

— А третий? — напрягся майор, всю усталость в один момент скинув.

— Третий, Кочетков, по-видимому, ушел в глубь леса.

— Кочетков? — эхом откликнулся майор.

— Ну да, — неуверенно кивнул Волков.

ВОЛЯ. МЕДВЕДЕВ.

Ха, он же ничего не знает о свидании Дробницы с этим "дядей Сашей", — отпуcтило меня. Иначе бы он сказал — "Дробница, пожалуй, ушел в лес".

Уже теплее. Давай, Волков мой, жми на Кочеткова. А Кляча мой будет, я его сам, гаденыша, вычислю. Только откололся от них не Кочетков, а Дергач...

Волков будто слышал, потер задумчиво короткую плотную буйволиную шею, продолжил монотонно и вяло:

— Кочетков Алексей. Два года как прибыл из зоны особого режима. Грабеж, разбой.

Пятнашка. Последний раз на свободе был в побеге, еще в семьдесят третьем. На воле по-настоящему не был с той поры...

— С этим всем я ознакомлен, — перебиваю. — Что ты сам думаешь? — Думаю, что хорошо, если бы он один ушел.

— это Почему? еще трудней Будет искать-то.

— Ну, искать-то трудней. Но если он второго с собой тащит в качестве теленка, вы же понимаете: чем дольше мы его будем гонять, тем быстрее эта сука сожрет парня.

— Дробницу?

— Ну А кого же? он на мясо его и взял.

— У него общий срок дикий какой-то, у Кочетка?

— Дикий... для них — нормальный. Двадцать Семь лет. Ну это Ладно бы.

— А что еще?

— у него три судимости за лагерные убийства...

— Сожрет, — соглашаюсь. — Но он вроде как сдружился в лагере с Дробницей.

— Это не в счет. На "бычка" и выбрал его. А того корми — не корми все одно тощий.

— Точно, — снова соглашаюсь. — Какой же Дробница теленок? Кости вонючие...

Скажи вот мне, как же это... можно жрать?

— А толстого никто никогда и не тащит. Худой-то ни за что не догадается, что он и есть "бычок", худой — покладистый. Он думает, что его пахан за заслуги берет в побег.

— Верно... Ближайшее жилье В эту сторону...

— Километров четыреста, — со значением сказал Волков.

— Сожрет, — задумчиво мотнул я головой, обрел второе ночное дыханье. — Оцепление на вокзале есть. Поезд со вторых суток на третьи. Будем ждать.

Волков кивнул. Достал из бушлата две бутылки пива, поставил на стол.

— Да ты что? — удивился я.

— В третьем отряде отобрал. там у меня стукачок.

— пьют...

— Пьют, — подтвердил капитан. — И нам дают.

— Думал ли ты, Николай, что их пивом будешь побираться? — вздыхаю.

— прямо Уж — побираться... — обиделся Волков. — отобрал. не положено. не Швеция.

Не будете, что ли? Я к тому, что на свое-то пиво денег нет... — грустно заметил

Волков, открывая бутылки.

— Буду... — зло говорю.

ЗОНА. ДОСТОЕВСКИЙ.

Наутро они снова сидели напротив друг друга — с красными от недосыпа глазами, но — свежие, с мокрыми после душа головами.

— Давай сообразим, — поднял палец майор.

— Давайте, — согласился и с ревом зевнул Волков.

— Ну что за воспитание? — сморщился майор.

— Я не нарочно, — совсем по-детски оправдался капитан. — Ладно... больше не буду.

— Итак, зачем пошел в побег Дробница? У него пятерик впереди, много...

— У них другая логика, он сказал дружкам, что очень ему пирожки с повидлом на воле понравились, на пирожки и дернул, — поджал губы в ниточку капитан, отчего вздувшиеся щеки отчетливей обозначили полноту смуглого лица.

Медведев в который раз отметил эту смуглость, заметил отрешенно: — Так ты не хохол, что ли, капитан?

— А? — не понял тот.

— Чего ж ты такой копченый весь? ты не хохол?

— Ладно, так и быть... цыган я. Довольны, товарищ майор? — устало кивнул Волков.

— Ну уж... — протянул, усмехнувшись, майор. — У цыган глазищи во! — показал круглые шары. — А у тебя (чуть не ляпнул, как у хряка).

Волков повертел своими маленькими карими глазками почти без ресниц.

— не похож? — спросил с надеждой.

— Не-а, — жестко ответил майор.

Волков сдался.

— Ладно, мавр я. У нас в Житомире намешано корней... чукча я! Давайте закончим, товарищ майор. Дробница, идет к двоюродной сестре, набивалась ему тут на свиданку. Пока я ее не трахнул, отстала. Фамилия по бывшему мужу — Мерзлякова.

Такая же шалава, как и он. Лишили материнства за пьянки, дочку отправили в детдом. Там у нее, уже ждет его, бегливого, засада... — поджал он тонкие свои не идущие к большому лицу губы.

— все трахаешь? — устало вздохнул майор. — не Боишься?

— Да это же дешевки... — махнул рукой капитан.

— Ясно... как ты ими не брезгуешь? и потом ложишься к жене В постель... вот это мне не ясно и никогда не пойму... — Медведев, не мигая, смотрел в полутемное еще окно, в наступающий рассвет.

Там горела мертвенно-сизыми огнями, топорщилась горбами проволоки главная межа, вокруг которой кипели все страсти Зоны, имя которой — запретка.

Шестиметровая запретная полоса, вышариваемая щупами прожекторов, что будет сниться десятки лет всем, кто побывал здесь; веха, что делит два мира — свободу и несвободу.

Преодолевший запретку — смельчак, гордость Зоны, воплощение ее неизбывной мечты...

— Вот как они прорыли эти двадцать метров, а? — озадаченно спросил капитан.

— Это же фактически на наших с вами глазах. При этом кто-то должен был постоянно входить в кабинет этого... — прищелкнул пальцами— забыл.

— Рентгенолога, — подсказал майор.

— Ну. А он как бы ни при чем?

Майор пожал плечами.

— как бы. он Второй Месяц В отпуске.

— А как В этой компании Дергач оказался?

— Ума не приложу! — раздраженно бросил майор. — В актив не вступал, всегда в стороне.

— Теперь, похоже, нет. Вышел из тени... Но главный там Кочетков — он кого хочешь сумеет уболтать. И этот финт с рентгенологом, похоже, он придумал. Он же, как прибыл с особого режима, сразу в санчасть — туберкулез.

— Диагноз надо проверить...

— Да какое сейчас-то это имеет значение... Валялся он в санчасти, водили его на рентген. Там он этот побег и придумал.

Капитан встал, прошел к окну. Лучи прожектора лизали мокрый забор — взад-вперед.

Зона еще дремала, но от этой тишины успокоение обоим офицерам, сидящим сейчас в нетопленой комнате, не приходило.

Волков сказал то, о чем подумал и майор.

— Да... не завидую я никому, кто на пути этих попадется... — большой и нелепый, он стукнул своим огромным кулачищем в ладонь.

— Да в лесу-то кто их встретит? — неуверенно пожал плечами майор. — Столкнутся если, конечно, эти не отцепятся — ограбят.

— Если бы Только это...

— Ну, не каркай, Николай, — майор тоже встал, прошелся, отчаянно скрипя сапогами. — Подумай лучше вот над чем: подкоп такой за две недели не сделать, верно?

Капитан, не оборачиваясь, кивнул всей спиной — голова у него не поворачивалась, как у волка.

— Копал-то не Кочетков... — после паузы тихо сказал Медведев.

НЕБО. ВОРОН.

Вот, вот, умеете же мыслить логически! Сразу выстраивается все в единую цепочку.

Копал Дергач, умный, инженер. Недаром характеристика на него — просто впору министром выдвигать. Кочетков — обычный зэк, персонаж без фантазии. Но так как рыл тот подкоп месяцев девять, не меньше, Кочетков это просто заприметил, обретаясь в санчасти. А когда решился пойти в побег, дружка своего нового прихватил — Дробницу. На всякий случай, на шашлычок. А Дробница с Дергачом и не общался — его инженеру третьим навязали.

ВОЛЯ. ДОСТОЕВСКИЙ.

Дергач, Дергач... Помню. Расстрел ему заменили на пятнашку. Это был персонаж сам в себе. А до того в камере смертников отсидел полгода, все писал о помиловании.

Сработало — дело пересмотрели. Из этой камеры если возвращаются, то другие люди — человек иль чуть не святым становится, или уж волк настоящий — раз пронесло, теперь смерть не страшна, ею надышался.

Дергач... Получил он свою вышку за изнасилование и убийство малолетки.

Обследовали — нормальный мужик. Как же можно? Таких Зона ненавидит. Но рассказал он на первой же беседе все честно замполиту Мамочке, тот засомневался и запросил суд, когда сообщили, что дело сгорело, засомневался еще больше. Направил оперативку в горотдел милиции — те отбрехались, прокурору — отбой. И тогда он поверил, что у бывшей жены осужденного там все схвачено. Освобождался досрочно в тот город один активист, хороший мужик. Попросил его Мамочка не полениться, приглядеть за дачей Дергача, написать письмишко. Через пару месяцев ему домой пришло обстоятельное письмо, что судья и мясник сошлись, дачные участки соединили в одно целое и живут припеваючи под охраной волкодавов. Вот тогда Медведев уверился окончательно, поскрипел зубами, но ничего пробить не смог, кроме посильной помощи.

Запрятанный Дергач спал прямо в больничке, выжил.

Вот и уберег его майор на свою голову, а он так подставил своим побегом.

Теперь расхлебывай.

А может, и надо было когда-нибудь отвернуться от оберега этого, и по-своему рассудила бы Зона судьбу Дергачевскую?

Старый зэк сказал как-то Медведеву мудрую фразу — "Нет ничего справедливей суда преступников". Так оно в прошлом и было. Да и какой сегодня суд на гражданке? — бей человека, жри его, дави машиной, собакой рви — не страшно! — выкупят, выпустят под залог, купят справку-дурашку... Продажный суд! Лжа ест страну! А судьи кто?

Судили недавно где-то на Дальнем Востоке насильника настоящего, и там женщина- учительница, мать убитой девочки, не дожидаясь решения суда, выстрелила в маньяка за решеткой. Пуля срикошетила, ее под стражу, а насильника, как печально и ожидалось всеми, выпустили: невменяем.

Вот и думай, чей суд пред Богом чище — гражданский или здешний, зоновский? Нет у майора на это ответа. И у капитана Николая Волкова этого ответа нет, и у их коллег по службе — нет.

Этому Дергачу оставалось еще тринадцать лет париться, это много. И понял твердо майор, зачем он сорвался в побег... Не мог он терпеть тринадцать лет, как затекшую в щели пола кровь Машеньки, топчут ее же палачи... И взять Дергача будет просто у этой дачи, стоит только позвонить туда...

Но забудет позвонить Василий Иванович, дел много, а они все там такие умные...

Старый зэк прав... о суде преступников...

ВОЛЯ. МЕДВЕДЕВ.

— Капитан, ты его будто бы оскорблял за что-то, Дергача? И не раз? — вгляделся я в капитана.

— Кого? — недовольно сопит тот.

— Дергача.

Волков нервно повел плечами.

— Ну, оскорблял. Чтобы разбудить в нем хоть что-то. Он же как окунь замороженный, глазами своими сонными — луп-луп, кажется, толкни — свалится и захрапит в той же позе. Звал на чай, — добавил, усмехнувшись, после паузы. — Склонял... к совместной работе.

— и что?

— А то вы не знаете? Да ничего. Окунь.

— Ну вот. Моя вина значит, тут тоже...

— Да Какая вина?!Его же убить мало!И еще виниться перед ним? — хлопнул По столу ладонью капитан. — Ваша, наша — ерунда все это! Выродок он и есть выродок!

Допустили раз слабинку, когда от расстрела отмазали, вытащили, теперь вот жрем свою доброту. Кровью будем еще харкать... зря вот не те судьи добрые.

— Закон, капитан... — говорю.

— Закон... — зло он меня передразнил. — Извини... А Если бы он твою любимую внучку распял и убил?

— Ты что мелешь?! Он не может это сделать! Дергач — человек порядочный! — я даже вскочил от возмущения.

— Вот ты и проболтался, майор, с недосыпу, — зловеще ухмыльнулся Волков, — может, ты знал о побеге... и табельный пистолетик свой ему дал? Во имя справедливости? Прятал его в больничке, ты что, поверил его бредням о невиновности? Он мне тоже трепался... Все они брешут, люто врут, а ты уши развесил... Вот грохнет он тех...

— А знаешь, была бы моя воля, и дал бы свое табельное оружие... Дал бы! Чтобы суды напрасно не калечили людские судьбы, — вдруг смело заговорил Медведев, — я не поверил ему, я все проверил. Дергача подставили. Эта сука живет с убийцей и судит людей... По какому праву? Милиция с ног сбивается, под пули идут, гибнут молодые ребята, а дело до суда доходит, и все съехало на тормозах... за взятку, по звонку из райкома, за импортный гарнитур! — тут Медведев вдруг заметил, как Волкова передернуло, — ну разве я не прав, Николай?

— Правы... как всегда... Только педормотов больше не защищай, пусть их Зона судит. Каково матери той девочки, ровесницы твоей внучки? Нельзя таких сажать... их линчевать надо при народе. И с первого раза кастрировать. В гуманной Америке, между прочим, каждый год насильникам производят от полутора до пяти тысяч принудительных кастраций, все законно... по суду и справедливости.

— Ничего ты не понял, Волков... Я тебе про Фому, а ты про Ерему... Невиновен Дергач. За побег свое получит, а вот душой я с ним, хоть и не жестокий человек... Когда-то же должен быть порядок там... в судах, у прокуроров, у власти нашей?! И не стращай меня за Дергача, я тебя не боюсь... у тебя у самого рыло в пуху и... крови.

— Что?!

— Думается мне, что Филина ты хотел травануть, своего барыгу... да погиб хороший человек. Так что не шантажируй меня, а засунь язык свой в... сам знаешь куда... пока я добрый и руки до тебя не доходят.

Волков резко вскочил, вышел, зло хлопнув дверью.

ЗОНА. ДОСТОЕВСКИЙ.

Ушел, взбешенный и испуганный насмерть Волков. А майор ощутил, что неприязнь, которую он испытывал последние месяцы к нему, после сегодняшнего ночного разговора уступила место гадливому презрению, это те мрази, ради боя с которыми нужно и жить, и получать подзатыльники от начальства, а может, и заточку от подкупленного зэка. Наверное, это и есть Долг. Перед кем, чем? Не мог он сказать, несмотря на свою седину. Но быть здесь и сейчас — мог и хотел. И понял, что на этот раз Волков был им сломлен. И не посетовал на свою мягкотелость, что спас Дергача от расправы. А вот в ужас пришел от сказанного капитаном, что его любимую внучку может растерзать маньяк. Он даже застонал от этой страшной мысли... Позвонил домой, велел жене глаз не спускать с внучки, а сердце щемило тоской и болью... Пока есть гады на свободе, все может статься. Он вспомнил недавнюю расправу над "лифтером" в своем отряде и теперь уже окончательно простил своим архаровцам "Бабу-Ягу", хоть и мог докопаться, кто это сделал, но не стал... Сто раз прав старый зэк, что зоновский суд пока самый справедливый...

Опять и опять звонил домой, наконец Вера забеспокоилась:

— Ты чё, спятил там?! Да спит внучка, пятый раз звонишь.

Всю следующую ночь он так и не сомкнул глаз. Еще и еще раз поднимал сонных прапорщиков и гнал их в обход по жилым секциям. Будто ждал чего-то, но ничего не случалось — сирена на запретке молчала, Зона спала.

Предчувствие все же не могло обмануть майора. Он не знал, чего он конкретно ждет, но то, что это будет новое ЧП, знал точно.

В эти дни он не раздевался и чутко дремал на диване в большой комнате, прикрыв дверь, чтобы звонок не разбудил родных. Он ждал его, этого звонка, он не мог ошибаться, старый служака майор Медведев, не просто знавшей Зону, но чувствовавший ее разный запах — серный, горючий — к пожару, или запах вечных зоновских щей, что давал пусть небольшое, но все же ощущение домашности и покоя.

Трое в побеге так и находились в неизвестности.

Медведеву, ясное дело, первым делом заочно, из города, подполковник вынес выговор за побег.

Получив столь же ожидаемый выговор, он впервые за последние десять дней разделся перед сном, помылся, с удовольствием побрился новым лезвием и появился в спальне, чем несказанно удивил, а еще больше обрадовал жену, смирившуюся с холодной постелью офицерской жены...

Так закончился еще одни месяц, обычный месяц его службы.

Он спал, и спала рядом, за окном, Зона, готовая взорваться. Она, Зона, не могла жить без мысли о свободе; столь же невозможна была ее жизнь без крови, бузы, предательства и смерти — на этом был построен этот микромир, взявший из большого мира все его болячки и страшные пороки.

И был потом еще месяц, и еще. И был найден труп Дробницы без антрекота- задницы...

И пойман Кочетков — каннибал!

Но равнодушно внимал этим новостям Медведев, даже странно это было ему за собой замечать. И пришло странное письмо домой Медведеву, писал тот освободившийся зэк, что в их городе был громкий скандал, задохнулась судья в гараже с молодым любовником-мясником выхлопными газами, были они голые. Срам на весь город, народ плюется... Дачи их вдруг сгорели, виновных пока не нашли...

И принес однажды новый цензор письмо Воронцову от Надежды, и порадовался хоть чему-то грустный теперь майор: болело и болело, не давая покоя, сердце...

И настала настоящая зима, а это значит, вот-вот должен был прибыть с учебы сменщик его, майора. И принять у него отряд...

ЗОНА. ДОСТОЕВСКИЙ.

Вызывают тут меня к хозяину — Львову, иду, предчувствую плохое — думаю, опять чихвостить станет, что я кассации все подаю...

Но тут разговор о другом зашел.

— Вот тут расчеты ваши лежат, что вы для Воронцова сделали, — Львов положил руку на стопку бумаги. — Все мне понятно. Зарплата должна больше быть, а наряды по искусственно заниженным расценкам оплачиваются. Все это верно. Завтра я весь этот материал отправлю в обком партии. Плановики мои сверились, все так и есть.

Очковтирательство чистой воды. Вольных боятся обмануть, а осужденных, значит, можно? Не пойдет... — размышлял он прямо у меня на глазах или играл так искусно.

— Колония не получает огромную сумму денег, и этой фиктивной экономией вводится в заблуждение вся плановая система.

Мои плановики получат по выговору, что не контролировали процесс, а я хочу задать вам вопрос... Вы можете консультировать экономистов, если это понадобится? Не в службу, а в дружбу. И за нами дело не встанет. У вас есть нарушения?

Нет, говорю.

— Хорошо, но если вдруг получатся, за эту работу я буду снимать вам взыскания. А первое, — продолжает, — главное — молчок! Никому ни слова. Понятно? Мы потеряли за два года, по грубым подсчетам, около трети прибыли, это очень много, надо налаживать экономическое образование...

Соглашаюсь.

— И еще, — помявшись, добавляет: — Знаю, что у вас фундаментальное техническое образование, учеба позади. А у меня дочь только начинает. Она в технологическом учится, заочно. Прошу вас, посмотрите ее контрольные, а то тройки привозит с сессии за них...

Киваю, а что мне ответить?

Так стал я штатным специалистом по контрольным дочки подполковника, честно сказать, полной дуры. А когда слава о ее пятерках пошла по офицерскому городку, стали заказывать мне и другие офицеры контрольные — для жен, для детей, для себя. И пристроили меня работать библиотекарем и заведовать радиорубкой.

Расплачивались по-разному, в основном продуктами. Решал я их контрольные как семечки. Но более нравилось, конечно, выступать на разных собраниях и планерках, с лекциями по экономике, перед прорабами и бригадирами. Тут я оттачивал преподавательский талант, неожиданно проявившийся во мне...

ВОЛЯ. (Уже) ПОЛКОВНИК ЛЬВОВ.

Надо же, раскусил, разобрался, чертов Орлов. Говорят, что-то пописывает.

Недаром

Достоевским прозван. Надо его унять, иначе засадят и меня. Тогда все труды Журавлева насмарку. Попробую его пристроить в библиотеку, чтоб за ним глаз да глаз был. Пришлось вызвать Волкова. Тот вошел в кабинет, явно в чем-то провинился.

— ты мне за Достоевским присмотри. как бы он не вывел нас на чистую воду.

— Может, убрать его, как Дроздова? — заискивает Волков.

— Нет, рано. Пусть поможет моей дочери закончить институт, а там посмотрим...

Главное, чтоб ни строчки, ни одного письма с Зоны от него не ушло... Опасный тип...

Полковник посмотрел в окно и увидел, как на заборе сидел ворон и удивленно смотрел на него.

ВОЛЯ. НАДЕЖДА.

Здравствуйте, уважаемый Иван Максимович!

Пишу вам после небольшого перерыва, вы не ответили еще на мое летнее письмо, а я уже наладилась новое написать. Событий немного в моей жизни, но хочется-то все больше поговорить о том, что вас, а теперь и нас обоих касается.

Теперь, после ваших летних писем, что меня всю перевернули, могу уже и сознаться, что тогда, во время нашего свиданья неудачного такого, увидев вас, подумала, что ничего у нас не получится. Знаете, может быть, как женщины смотрят на того, с кем разделить судьбу можно, — красив был бы да строен. Грешна, так и я думала. Но с лица воду не пить, был бы человек... Через ваши письма все переменилось, даже вспомнить о том стыдно. Извините уж бабу за такие мысли.

Теперь о главном. Решили приехать мы в первой декаде ноября, как раз меня в отпуск выгоняют, и Федю попробую со школы отпросить. Но дед его не отпускает, обещает с ним домоседовать. Сейчас готовлюсь к поездке, отец смеется — что, будто в экспедицию собираешься. Ну а как же, это и есть экспедиция, вон как далеко.

Иван, не сердитесь на меня за сказанное, но не держать же это за пазухой, а теперь, когда я все для себя решила, и мне легче, и это будет честно по отношению к вам. Ждите, напишите, что еще надо очень уж необходимое, вроде я все продумала, но, может быть, что еще.

Вам привет от отца и Федьки, он вам вылепил из пластилина хоккеиста, привезет.

Будьте здоровы, до скорой встречи.

Надежда.

Да, чуть не забыла. Передайте поклон и мое спасибо майору Медведеву, он мне подарил и посоветовал прочесть книжку о Квазимодо. Уже три раза перечла Собор Парижской Богоматери... Теперь Квазимодо мой любимый герой... Я прочла за жизнь много книг про разных сильных и великих людей, но ни у кого, кроме страшного и горбатого Квазимодо, не было такой чистой верности своей любви, такой преданности...

НЕБО. ВОРОН.

И настала осень. Последняя в нашем сказании, потому что не только оно подходит к концу, но подходит к концу целая эпоха в жизни этого государства, что дало мне приют в последние годы.

ВОЛЯ. ДОСТОЕВСКИЙ.

Леденящий дождь со снегом ливанул оглушительно и вмиг промочил всего насквозь.

Направляющийся уже домой майор Медведев успел добежать только до клуба.

Мокрый и жалкий, весь струясь холодной водой, он переступил порог актового зала и замер у батареи отопления.

На сцене пели...

Сегодня здесь его отряд готовился к праздничному октябрьскому концерту.

Мощный бас Глухаря выводил последние слова куплета задушевной, любимой Медведевым еще с фронта песни — "Эх, дороги"...

Хор в шестьдесят глоток дружно и заунывно одновременно подхватил припев.

Простуженные, прокуренные, прочифиренные голоса зычно взметнулись под потолок, заметались в тесноватом зале, требуя простора.

Обладатели голосов смотрели перед собой, ничего не замечая. Медведев глядел на них.

О чем они думали сейчас — шестьдесят душ, изнемогших от неволи? Так не узнал он это толком, а теперь уж и не узнает, поздно. Он будто прощался сейчас с ними, пользуясь случаем, что они все сейчас рядом, вместе, но — уходящие, истекающие из его жизни...

Потому повлажнели почему-то глаза у майора, и застыдился он своей сентиментальности, и пошел прочь, мокрый и грустный, из хорошо натопленного клуба на улицу, где кончился мрачный дождь и, сдержанно шумя, неслись мутные потоки воды, все в одну сторону — сюда, в Зону. Они сдерживали его, но он боролся, он уходил против течения домой навсегда.

ЗОНА. ДОСТОЕВСКИЙ.

За две недели до октябрьских праздников, майор твердо решил: завтра начать подписывать обходной.

Взял серенький листочек, повертел его в руках и понял, что это, возможно, его последняя серьезная бумага в служебной жизни. Вот подпишет у многочисленных служб ее, вздохнет с чувством исполненного долга и прервет ниточку, что держит его здесь, и свободен. И было печально, и радостно, не поймешь, чего больше.

Больше — устал.

Но с утра надо было сходить на полигон, проверить все напоследок. Оставлять ничего на потом не привык, а сейчас этого "потом" просто уже и не было — надо было завершить все дела сегодня.

Взял с собой Волкова, чтобы в случае чего тот был в курсе информации по отряду, которую оставляет майор своему преемнику.

Отношения с капитаном стали натянутыми, Волков приморозил свой хвост, боялся.

Так и сейчас — перекинувшись парой фраз, двинулись по трассе, думая каждый о своем.

Но капитан молчать долго не мог, потому и стал вскоре докучать майору, выводя его из приятной созерцательности утерявшего осенние краски знакомого пейзажа.

— ...дело тут не во мне, — бубнил, задыхаясь от быстрой ходьбы, капитан. — В моей семье жена моя, что конь, ей-богу... Уговорит на что хочет. А нет — застращает, заставит.

— тебя можно заставить? — подозрительно Оглядел его Медведев.

— Можно, — скорбно вздохнул потный капитан, вытирая лоб огромным несвежим платком. — Помогите мне... — просительно выдохнул он и взял майора за локоть. —

Сегодня после обеда приедут из управления, будут там... выяснять — что да как...

Обидно. Сколько на службу положил, а теперь... — он совсем скис, ноги заплетались.

— на службу точно ты положил... Так что говорить? — улыбнулся еле заметно майор.

— Я переговорил с осужденным Куриным! — затараторил обрадованно капитан. — Он готов дать показания, что не работал у меня на даче.

— не работал? — хитро улыбнулся майор.

— Давайте передохнем, товарищ майор, — выдохнул капитан. — Не могу больше...

Присели на пенечки под огромным дубом.

— Работал... — закуривая, протянул печально Волков, — конечно, работал...

Угощайтесь... — протянул пачку сигарет. — Но он же пидор. Я же его спасал от регулярного насилования.

— Нет, не буду, — покачал головой майор, потирая сердце, — еще траванешь сигаретой.

— Да ладно тебе! — озлился Волков. — Понятно, все лепишь мне врача, докажи сначала...

— Там, наверху, — Медведев кивнул сквозь крону дуба в небо, — там все докажут...

— В Бога, что ль, поверил? — хохотнул капитан.

— Справедливость-то должна быть, хоть там. — Но ведь я кормил Курина и других...

А Курину-Снежинке досрочное освобождение сделаю, обещал и сделаю. Вот помог, дневальным он уже год... — опять про свое заладил капитан.

— А почки отмочил кто ему? — перебил его Медведев. — не разобрались? не стали мараться, да?

— Но он же сам не написал заяву на Цесаркаева! — обиженно прокричал, выплевывая табак, капитан. — Я за них это должен делать?

— Потому что не настоял ты... — тихо сказал майор. — А досрочку ты Только тогда делаешь, если тебе баба зэковская даст, да?

— Да, — обезоруживающе просто сказал капитан. — От нее не убудет...

— Ладно, пошли... — вздохнул майор.

И двинулся сам, один, будто и не было у него попутчика.

ЗОНА. ВОЛКОВ.

Вот же упорный какой этот Блаженный. Ну нет чтобы помочь... Это ж мелочевка, все эти работы на дачах. Курина и наркоту доказать никто не сможет, да и Львов не позволит копаться в этом. А эта дача — чепуха, выговор дадут, херня. И то не хочет помочь, жлоб.

Ладно, подписывай обходной и катись, обойдемся, друг ситцевый.

Дошли наконец до проклятого завода.

Он завернул в бригадирскую, а я сразу в мастерскую сантехников, подхожу, а там замок амбарный, да на дверях записка — "я на полигоне". Сплюнул я, вот, тащились сколько...

Но тут слышу — за дверью-то — голоса.

Ну точно... Кто-то есть. Да игривые такие, будто девки хихикают.

Я быстро наверх, в бригадирскую. Там сидит на корточках Воронцов, рукавицы полученные считает. И здесь без него обойтись не могут...

Ухарь Лебедушкин, дружок его, опять рядом, понятно, что бы ни делать, лишь бы не работать. Медведев табель с бригадиром новым — Гагарадзе — просматривает.

— Так, — говорю бригадиру этому, — генацвале, ключи мне от сантехников каптерки, быстро. И так выразительно глянул на майора, что тот сразу все понял и за мной двинулся, когда я ключи взял.

ЗОНА. ДОСТОЕВСКИЙ.

Как только вышли офицеры, Батя направился следом, Лебедушкин ничего понять не может, но видит — что-то случилось.

— Бать, чего?

— Ты... здесь побудь. А я гляну, что там у них! — поднял палец Батя и скрылся за дверью. Гоги и Володька — за ним.

ЗОНА. ВОРОНЦОВ.

Ох, Ястреб, Ястреб... Предупреждал же я тебя. Что же ты? А ведь плакал...

Обещал парня не унижать. Неужто никому нельзя верить? Как Волк ключ попросил, я сразу все понял — у сантехников кто-то заперся, и вернее — опять за этим делом...

И не его я спасать иду, а от него. Накурившись анаши ,он может натворить бед, все его убийства так и случались. А я за все в ответе в отряде, дела бригадирские только сдаю...

ЗОНА. ЛЕБЕДУШКИН.

Я вышел вслед за ним на лестницу.

И слышу — внизу шум, кричит кто-то.

Спускаюсь, а Батя стоит перед дверью, все слышит, но войти не решается.

— Скотина! Расстрелять тебя мало, пидора! — кричит во весь голос оттуда капитан.

— Успокойся, разберемся! — пытается урезонить его наш Мамочка, но — куда там, орет Волков.

Батя меня не замечает, слушает, напрягся весь...

И тут голос его перекрыл рев Ястреба.

— Ментяры-ы поганые! Замочу!

Рванул Батя на себя дверь...

ЗОНА. ДОСТОЕВСКИЙ.

Ворвался Квазимода вихрем в мастерскую, как раз в тот миг, когда Ястребов со своим огромным тесаком бросился на Волкова. Только на лету руку его успел прихватить проявивший неожиданную для своего возраста прыть Медведев.

Но это только придало озверевшему Ястребову новый порыв ярости, вспышку молниеносной силы: он рывком высвободил руку, взмахнул коротко и верно — прямо в грудь майору.

Ничего, казалось, не остановит этого удара.

Это успел сделать Воронцов.

Он толкнул — сильно и внезапно — майора в плечо, и тесак с каким-то зловещим свистом и хрустом скользнул вдоль по рукаву, распоров его и оцарапав руку.

Ястребов, неожиданно для себя промахнувшийся, снова дико зарычал, глаза налились кровью — теперь он хотел только бить, бить и бить.

Неразворотливый Волков стоял рядом, растерянно хлопая глазами... он страшно испугался, левым локтем закрыл лицо, а правая лихорадочно шарила по пустой кобуре. Крутанувшись к нему, Ястребов намерился вбить в огромное капитанское тело свой остро заточенный тесак.

Но другой человек — такой же зэк — Квазимода, полыхая налившимся страшным шрамом, стоял перед ним, тяжело дыша. Он закрыл спиной своего лютого врага Волкова... Он выполнил наказ Поморника! Он поднялся выше злобы... И только в этот миг понял, что победил в себе зло! И какая это была радость! — Своих все спасаешь! — истерично крикнул ему Ястребов. — Нас опять сдал, сука!

Ничего не ответил Воронцов, а бросился на ставшего враз недругом вчерашнего побратима — выбить нож, остановить его, сеющего смерть.

Только споткнулся о какую-то железяку на полу и оттого рухнул буквально всем телом на бритву длинного ножа...

И вонзил в него друганок нож по самую ручку, резко выдернул и радостно осклабился и повернулся торжествующе к майору. Но тот до сих пор не мог встать, полулежал в углу, скинутый туда ударом Воронцова, схватившись за сердце.

Пока упавший Воронцов вставал, Ястреб шагнул к глыбастому Волкову и молниеносно ударил ножом в грудь, с диким визгом:

— Ме-ент поганый! Кваза мне на перо толкнул! Братана из-за тебя, сука, подрезал!

— вбивал и вбивал В огромное капитанское тело свой тесак.

И тут подрубил его снизу и смертно обнял раненый Квазимода, наконец вырвав за лезвие нож...

ЗОНА. ЛЕБЕДУШКИН.

Я уж и не помню, что до того было.

Я-то когда забежал, смотрю — Батя на полу с Ястребом борются, Мамочка в углу корчится, Волков в крови весь, стонет, лежит посреди мастерской.

Тут еще из угла выскочил этот додик, штаны натягивает, и тоже в драку, по черепу Ястребу бьет ногой.

А я его оттаскиваю, и не отрывается он от Бати, а тот обнял Ястреба, сильно, и молчит...

Еще ребята заскочили, кто разнимает, кто бьет.

— Прекратить самосуд! — Мамочка сипит, а сам весь синий.

И меня оттаскивать стали от Ястреба, я его уже почти задушил.

А Батя рядом уже лежит, и хрипит только, и хрипит...

И Волков как мертвый, отвалился...

...У Бати грудь уже вся кровью пропиталась, будто в два раза тяжелее он стал, и я его поднимаю, подхватил под мышки, а он смотрит, и не узнает... будто.

Хрипит у него все, свистит, рана сквозная потому что, елки-моталки... Держу я его, а он заваливается на меня и весь будто разваливается, ноги подгибаются...

Я заплакал, чего говорить...

А он будто даже улыбнулся на это — мол, не плачь, кивнул. Тут и я весь ослаб, осел тоже. Подхватили его — Гоги, другие ребята. Понесли.

ЗОНА. ДОСТОЕВСКИЙ.

А несли Квазимоду, заваливаться он совсем стал, пена розовая, как детский шампунь, изо рта пошла. Видимо, тесак пробил легкое... Из рассеченной ладони цевкой текла кровь, но пальцы еще держали мертвой хваткой лезвие отнятого ножа.

ЗОНА. МЕДВЕДЕВ.

Сердце из груди вырывается, и тянет меня все время почему то сесть, прямо на пол, странное такое желание — сесть и забыться, успокоиться...

Приподнял я себя, оглянулся и ужаснулся — лужа крови посреди мастерской, Волкова несут к свету, и страшно хрипит он как огромная паровая машина.

Лебедушкин держит на руках Воронцова, а у того голова болтается, как без шеи.

Ястребов на полу лежит, на него насело несколько человек, подбежавший лейтенант его в лицо изо всей силы пнул, и на меня кровь изо рта зэковского брызнула.

— Стой... — кричу.

ЗОНА. ДОСТОЕВСКИЙ.

Только казалось майору, что кричит он...

Еле-еле шептал он что-то посиневшим ртом, махая беспорядочно здоровой рукой.

На него никто не обращал внимания, и тогда он подошел к дежурному — мастерская уже была набита офицерами, прапорщиками, активистами, зеваками, кем попало — и крепко схватил его за рукав.

Лейтенант испуганно и недоумевающе на него уставился, а майор нашел в себе силы и сказал раздельно и зло:

— Воронцова вместе с офицером везите! Пока дождемся конвоя, он кровью истечет!

Понятно вам?!

Лейтенант кивнул, выскочил из мастерской, а майор, поддерживаемый прапорщиком, тяжело вышел вслед за ним...

Только сейчас он понял, что не ранен, что выжил в этой страшной и быстрой игре со смертью, и слабость его — иного рода, сердечная. И только сейчас начал искать по карманам вечно теряющиеся свои пилюльки. И снова не нашел. И виновато смотрел на прапорщика, показывая на рот...

ЗОНА. ВОРОНЦОВ.

Они меня несли, неловко, спотыкаясь, я хорошо помню, до машины. Втащили в кузов, а ног-то я не чувствую, и плывет, плывет все... будто засыпаю. Больно тоже, но болит не одно место, а вся спина, и грудь, и голова, весь... И Волков тоже лежит в кузове, только хрипит... Когда качать меня начало на колдобинах, я будто проснулся, высветилось все — солдат молоденький и прапор на меня испуганно смотрят, и Володька, Володька рядом стоит на коленях и плачет.

Я ему хочу сказать, чтобы он не плакал, но почему-то не могу, ссохлось все во рту, будто не мой и рот уже. И думаю: видать, умираешь ты, Квазимода.

Зачем, вот только не пойму. Почему? ..

Машина заглохла по дороге, прямо под тем высоченным дубом... И тут очнулся Волков и приказал прапору поднять ему грудь повыше... захлебывался кровью... меня солдатик тоже чуток поднял, подложили ватник.

Тут зовет меня кто-то как из тумана: Иван! Иван!

Я повернул голову... Волков лежал на боку и с кровавой пеной на губах, совсем другой... Хрипит чуть слышно: Ива-а-ан! Прости... прощай... ухожу...

— Бог простит... — А Сам на Голый дуб смотрю... на самом юру бьются на ветру два сухих резных его листа... и вот оторвались от родимой ветки и полетели... А вот воронок мой летит и черными крылами застит небо... Горячая тьма...

НЕБО. ВОРОН.

Два резных листа... сквозь горячую тьму... Умирают под своим родовым древом два русских мужика... Ради чего, зачем они бились друг с другом, эти два сильных человека. Они могли нарожать по дюжине детей, строить дома, пахать землю. Но возжелал один из них легкой жизни и получил тяжелую, а второй власти, денег и исполнения алчных прихотей стервы жены. Останется она теперь в нищете и забытьи, с вонючим псом и котами....

ЗОНА. ДОСТОЕВСКИЙ.

Медведев сидел на скамейке и пытался мучительно вспомнить, что же случилось вот только сейчас там, в сумеречной мастерской.

Сознание подводило его, он с трудом воспринимал действительность, хотелось одного — лечь и лежать...

ВОЛЯ. НАДЕЖДА.

Я очнулась от сна в испуге, физически ощущая, что рядом со мной кто-то лежит...

Я только что ласкала этого человека, жалостливо гладила ладошкой рубец шрама на его лице... В полусне-полуяви, я все еще ощущала его рядом на кровати, боясь шевельнуться во тьме. Осторожно двинула рукой... и коснулась стены. Нет никого... Странно, помнился даже стон его... он застонал от боли... Я резко встала, подошла к иконе в переднем углу и перекрестилась... Что за сон? Явь ли?

И еще из сна явилась какая-то красивая женщина в черном, она плакала... она молила меня поспешить к Ване... осеняла меня крестным знамением... Кто она? Вдруг за окном близко каркнул рассветный ворон... Я вздрогнула... И тут все мое существо охолонуло такой бабьей тоской, такой жалостью и любовью к этому человеку, что слёзы брызнули из глаз. Вынула из-за божницы его письма, включила настольную лампу, начала их перебирать, читать... и тут поняла, что с ним беда!

Он зовет к себе... Что-то стряслось... Посмотрела на ходики — пять утра...

Автобус в город проходит через полчаса. Как сумасшедшая заметалась, собрала сумку, разбудила отца:

— Все, батя, я поехала!

— куда?

— К нему... За Федей пригляди, скажи в правлении, чтобы отпуск сдвинули пораньше... отработаю.

— Не суетись, что стряслось, — отец лежал под одеялом, — коснулся ее руки, — как на пожар...

— Зовет он меня, приснился...

— раз Зовет — езжай... это серьезно. вся В Мать душой... она столько побирушек кормила... в госпитале меня нашла и выходила... Езжай... Быстрей, на автобус не поспеешь... С Богом!

ВОЛЯ. МЕДВЕДЕВ.

Ночью домой позвонили с вахты, приехала к Воронцову женщина. Я помолчал и спросил:

— Сказали уже ей?

— Пока Нет...

— Не говорите ничего, проводите ко мне домой.

— что там опять? — шевельнулась Во сне Вера.

— Вставай, мать... Разогрей чё поесть. К Воронцову приехала Надя... Сейчас приведут. Ей спать негде, переночует у нас... Утешь ее, ты уж постарайся по- бабьи...

Она робко переступила порог, поздоровалась. Солдат поставил сумку и вопросительно взглянул на меня.

— Спасибо, что проводил... свободен. — Проходи, Надь, раздевайся, будь как дома.

— Что с ним?! Где он... Я ведь чую... Василий Иванович!

— Плохо, Надь... мужайся, погиб Воронцов, спасая офицера.

Ее так и шибануло о косяк двери. Задрожали губы и хлынули слезы...

Вера обняла ее за плечи, увела на кухню. Когда чуток пришла в себя, уверенно проговорила:

— я его заберу... похороню рядышком с его мамой. это можно? — можно Еще. я утром позвоню В больницу своему другу главврачу и Дам распоряжение, чтобы выдали урну...

— Как... урну?

— Его кремировали в морге, так мне сказал главврач. Он мужик мировой...

Хирург от Бога, а ничего не смог сделать... Волков умер еще в дороге, а с Иваном возился пять часов... на операционном столе и скончался, не приходя в сознание.

Потерял крови больше трех литров... Я сам душой изболелся, как сына потерял...

Все! Ужинать и спать!

— Какой ужин, кусок в горле стрянет вторые сутки... Даже в самолете не могла поесть.

Вера увела ее в зал укладывать... Я курил на кухне папиросы, одна за другой, запивая сердечными каплями, пока Вера не хватилась и не отобрала пачку. И чую, тоже глаза мокнут, теперь уже о душе этой женщины... Это какое же надо большое сердце иметь, чтобы заочно, увидев мельком всего один раз страхолюдного Квазимоду, так полюбить и убиваться... Господи-и... Никто в мире не сможет стать рядом с русской бабой по высоте души... Никто...

ВОЛЯ. ГЛАВВРАЧ СОКОЛОВ.

Она стеснительно вошла в мой кабинет и скорбно застыла у порога. На голове черная косынка, глаза опухшие, губы покусаны...

— Проходи, Надя... Он звал вас во время операции... Проходите...

Не надо было это говорить, старый дурак, зарыдала. Я подошел, обнял ее за плечи, погладил по голове, усадил на стул и долго разглядывал, раздумывая и наконец решился. Встал, замкнул изнутри дверь на ключ, вернулся в свое кресло и отключил телефон.

— Где он... урна. можно забрать?

— Забрать можно, но при одном условии...

— При каком?

— Мой друг Медведев рассказал его судьбу... Сегодня десятое ноября, день милиции, — старик хирург взглянул на настенный календарь, — Медведев только что звонил мне из Зоны, начинается бунт... Я отсидел там двенадцать лет после войны... и сердце кровью обливается... Может все кончиться трагедией... я чувствую этот запах смерти...

Так вот, ему о бунте ни слова, попрется туда.

— Кому, ему?

— Иван жив, он у меня дома...

— Как жив?! — вскочила она, опрокинув стул.

— Я сделал невозможное... я все же полевой хирург и практика у меня на фронте была уникальная, еще не таких спасал. И все же он умер в конце операции...

Увезли в морг... Я сообщил об этом Медведеву. А через сутки я был в морге на вскрытии в морге, подошел в дальний угол к нему... смотрю и глазам не верю.

Простыня на груди шевелится... дышит. Чудо какое-то! Всех разогнал... Сделал уколы, перешил раны. А ночью украл! Засунул в свою машину и привез домой. В Зону сообщил, что труп кремирован... Что будем делать?

— Поехали, поехали к нему, скорее! — глаза ее сияли... Спасибо вам... я... я вам сальца пришлю деревенского...

— Пришли, сальцо я люблю, — рассмеялся я. — Вот что будем делать, — я встал и походил по кабинету, — я уже все предпринял за эти две недели. Умер у нас один бродяга... я проверил через друзей... Детдомовец, вербованный сюда на стройку...

Родни нет, документы в ажуре. Местный умелец, бывший мой корешок по лагерю, который и сейчас из простой газеты червонцы делает, и никакая экспертиза их не отличает от настоящих, мне ксивы чуток подправил, влепил новое фото Ивана.

Все чисто...

Только теперь у него другая фамилия... Имя осталось такое же, отчество вписали Максимович. Забирайте! Поезд ночью, подвезу сам к вагону на машине. Слеплю все справки и направления, что везешь его в санаторий на лечение после несчастного случая на шахте. Согласны?

— Да...

— Подумайте... Если об этом узнают, нам обоим не сносить голов... Я старик, а вы молодая... вам еще жить да жить...

— Да! Да! Да! Я согласна!

— Молодчина! И где он тебя откопал такую? мне вот не повезло. Всю Жизнь бобылем.

Да и кто бы стал со мной жить при такой работе, днюю и ночую тут, в больнице...

А завидки берут... Сейчас обед, поехали ко мне... Им я его не отдам! — А Василий Иванович знает?

— Нет.

ВОЛЯ. НАДЕЖДА.

Мне кажется, что машина ползет, как черепаха... Останавливается... Я как во сне... Идем по лестнице... Щелкает ключ в замке... Захожу в квартиру, пахнет лекарствами... Никого... И вдруг из кухни появляется красивый, высокий мужчина... Я не угадываю... Замираю... Это не он... шрама нет... чистое лицо, только царапинка по щеке... Густой темный волос на голове...

И тут! Я вижу глаза... глаза его... Боже! Бросаюсь к нему... слёзы... слёзы... целую его лицо... пахнет лекарствами... как сквозь вату слышу голос Николай Тихоныча:

— Осторожно, швы разойдутся...

Целую, глаза его, волосы, они ползут под руками, и тут понимаю, что это парик... хохочу, как девчонка... Спрашиваю:

— А где же твой шрам, Квазимода?

— Это я его маленько подремонтировал, — кхекает за спиной Тихоныч, — удалил рубец, как хирург, я не мог вытерпеть такого кощунства в своей профессии.

Ну, вы тут хозяйничайте, а я поехал на вокзал за билетами... Счастья вам, голуби...

Если родите сына... назовите Колькой... У меня детей нет... Все... Уехал...

ВОЛЯ. ИВАН БЕЗРОДНЫЙ.

Мы сидим на тесной кухне и не можем наглядеться друг на друга. Надя гладит мою еще перевязанную руку... пальцы уже шевелятся, работать будет... Молчим...

— Больно было, когда рубец вырезали?

— Не помню... Очнулся уже здесь и без рубца, он мне его прям тут и удалил... заживает быстро, сам себя не узнаю... Паспорт теперь у меня на другого человека... ему, видимо, в детдоме дали фамилию — Безродный.

— знаю...

— что будем делать?

— Жить, Ваня, жить...

И тут, видя мою робость, сама обнимает меня и крепко целует в губы... еще...еще... шепчет:

— Родной, жалконький мой... Ванечка...

Боже ж ты мой, — думаю, — за что же мне такое счастье подвалило?! Вот счас проснусь... на вертолетах в изоляторе... и головой о стенку стану биться. И вдруг встал в глазах Поморник... исповедь... скрипнул зубами, чтобы сдержать слезы, и не смог... Сидим целуемся, ревем вместе... Я как дитя малое раскис...

Чую, совсем другим становлюсь рядом с ней... Ликует душа... Хочется выйти на улицу и заорать во всю глотку от радости!

Ночью уселись в машину Тихоныча. А меня страх душит, колотун напал... Не дай Бог, опера возьмут... сорвется все... опять Зона... Озираюсь кругом...

Тихоныч оборачивается и через плечо говорит:

— не паникуй!Нет Больше Квазимоды... Никто искать не Будет тебя никогда и нигде... сжег я Квазимоду в топке крематория!

Пока это единственный выход... Временный... Я буду хлопотать, чтобы тебя посмертно помиловали за то, что в поножовщине спасал офицера... Когда это пробью через Москву, а у меня там большие друзья есть... Можно будет восстановить фамилию и легализоваться. Пока нельзя...

Остановились.... Вокзал... Идем... Ментовский наряд... я аж похолодел весь, споткнулся... Надя поддержала под руку... Прошли... Тихоныч говорит: — вот билеты В вагон СВ... вот все документы... до Москвы будете жить В отдельном купе, особо не шастайте по вагонам... Надь, когда приедете в деревню, отпиши письмо мне...

Поезд... Вагон... у меня по спине мурашки, опять менты шарашатся, и кажется, что все смотрят на меня... Вот-вот схватят... Иду как во сне... Двухместное купе... я таких и не видал, все на столыпинских катался... Тихоныч ставит на стол большую сумку...

— вот вам еды до Дома Хватит и пять тысяч рублей на первое время...

— Да вы что! Такие деньги, — было заикнулся я возмущенно.

— А мне что ими прикажешь свой деревянный бушлат обклеивать, когда помру? — тоже возмущенно. — Берите! У меня зарплата — не проедаю.

Трижды целуемся по русскому обычаю, Надя в слезах. У меня комок в глотке, хриплю:

— Спасибо, милый человек... век не забуду!

— Ладно, — смеется, — лучше заказ мой не забудьте. Кольку! Кольку родите, — махнул рукой и убежал.

С лязгом трогается поезд... Открываю занавеску, смотрю в окно... Уплывает ночной город, поселок... И вот, является из ночи Зона... Над нею полыхает до туч мертвенное зарево прожекторов... Огненной гадиной уползает назад, извивается, шипит, и вдруг ее закрывает какое-то высокое здание... огоньки в окнах деревни... И тут я угадываю в отсветах фонарей огромную полуразрушенную церковь, перекошенные купола и кресты, пустая колокольня, обросшая бурьянами, провалившаяся крыша... окна зияют пустотой... И тут я словно возрождаюсь, огромный прилив сил, я понимаю, зачем еду и куда... Оборачиваюсь и обнимаю, зацеловываю Надю...

НЕБО. ВОРОН.

В этот день в стране, лежащей предо мной, именно в день советской милиции случилось важное с ее точки зрения событие, что для людей внизу имело огромное, по их мнению, значение. Понятно, никакого значения на самом деле ни для судеб мира, и, уж понятное дело, Неба эта мелочь иметь не могла, но со свойственной маниакальностью делать свои невзрачные события центром Вселенной люди внизу расценили этот факт (а речь идет о смерти одного из людей — по прозвищу Брежнев) как "судьбоносный". И тогда, и впоследствии он, этот факт, еще долго бередил им душу.

ЗОНА. ДОСТОЕВСКИЙ.

Ну, а тогда Зона просто как взбесилась.

Сообщение о смерти очередного "всевышнего" — Брежнева, которого в Зоне презрительно звали "Двубровый орёл", зачитали по радиосети в шесть вечера, а на ужин уже пришли первые пьяные, и прапорщики по два раза пересчитывали входящих в столовую, и выхватывали из колонн глупо улыбающихся, обкуренных зэков, кричавших: — Одну стопочку за праздник ментов. Вторую за упокой генерального секретаря...

В столовой стоял гвалт и шум. Ели, как в последний раз, побросав недоеденную кашу, стучали в тарелки, бродили меж столов, куражились над активистами.

Офицеры, занятые переживанием исторического события, опять упустили Зону, пузырящуюся на глазах бунтом. Отрицаловка распустила слух, что Квазимоду добили менты по дороге... и что на нож его кинул вперед себя Волков. Бунт стремительно зрел...

Только на сей раз был он не против чего-то, не злой, не требовавший крови, а наоборот — радостно-бесшабашный, ничего не пытающийся извлечь из себя самого.

Как всплеск. Но всплеск в Зоне — это не драка на пэтэушной вечеринке.

Зараза неподчинения быстро проносится над всеми бараками, заражая вначале дерзких, затем их последышей, затем — всех.

И тогда стали прижимать по углам активистов, заставлять их кричать "Да здравствует Леонид Ильич Брежнев!" И бросилась обкуренная Зона на Маней и Клавок, и с радости стала насиловать их, на каждом углу...

Когда Зона огласилась этими кощунственными криками, спохватились офицеры. Но уже мчался буром на вахту кем-то выгнанный из гаража самосвал. И разбежались в разные стороны прапорщики, и машина, управляемая горланящими людьми, ссыпая на землю сидевших на подножках, страшным ударом врезалась в ворота, и скособочилась, и привстала, и загорелась.

И побежал горящий человек. И стали стрелять в орущие тени испуганные солдатики.

И полетела в небо ракета, и зашарили прожектора с вышек.

Бунт.

Бежали к вахте люди и что-то кричали очумело смотрящим на них офицерам, и бросали в них палки и обрезки труб, неизвестно откуда взявшихся...

ВОЛЯ. МЕДВЕДЕВ.

Меня уже домой довезли, когда позвонили с работы.

Вера сразу заплакала.

— чего? — приподнялся я.

— Ничего! — кричит, вся в слезах. — Чего? Твои урки восстание подняли, чего! — Чего ж делать? — я уже к ней на кухню приковылял.

— Чего, чего?! — кричит жена, обычно спокойная. — Беги! Может, по дороге кондрашка и хватит! Вася... — взмолилась она. — Тебе же вставать нельзя, какая зона? Васенька... — обняла она мои ноги.

И жалко, и больно в сердце, и понимаю все, но как ей объяснить: я должен, должен, должен сейчас быть там...

ЗОНА. ДОСТОЕВСКИЙ.

Никто не ждал там майора, и без него было все понятно — бунт, а значит, вероятность прорыва, а значит — надо тушить...

К этому времени нападавшие на вахту втащили в Зону через турникет зазевавшегося и искричавшегося на зэков Шакалова.

И Львов приказал командиру взвода кинуть десятерых автоматчиков на помощь орущему прапорщику — ему выламывали руки.

— Да вы что, товарищ полковник? По инструкции не положено заходить в Зону с оружием, — возразил молоденький лейтенант.

— Выполнять! Если зэки сунутся — стрелять по ним!

— Есть!

Солдатики, поеживаясь, бросились, как маленькие волчата, в темень Зоны, и были встречены мраком, и, поводя автоматами, не могли выстрелить в плотную людскую массу, а она, будто зная это, разом качнулась и поглотила их.

Офицеры лишь немо наблюдали, как десятки рук деловито разрывали на куски старшего прапорщика Шакалова, и дико кричал огромный человек, и крыл их матом, но только свирепели они, и наконец открутили ему голову, и подняли ее на пику, и бежали с ней, и были рады, как безумные.

И бегали пьяные от свободы зэки, а солдатиков утащили куда-то за бараки, и оттуда раздалась первая автоматная очередь.

Она скосила двоих офицеров, молоденький взводный по-заячьи тонко закричал, и Львов увидел его развороченный пулей глаз. И облегченно понял, что есть на кого списать свою ошибку... и десять молодых солдат.

Уже все захваченные отрицаловкой автоматы прицельно били по вышкам, по окнам административного корпуса, и эти очереди уже до утра звенели в голове у Львова, и он в одну секунду все решил и стал командовать почти машинально.

ВОЛЯ. ДОСТОЕВСКИЙ.

Не вовлечься в эту вакханалию было трудно. Я попал в общий настрой непонятно откуда нахлынувшей радости.

Неужто что-то изменится, неужто, неужто? — думал я, бегая вместе с другими такими же идиотами у костра, в котором жгли инструкции по содержанию нас...

Неужто, неужто? — повторял я, как заклинание, когда лез куда-то вверх, чтобы подышать там свежим воздухом и закричать во все легкие дальнему лесу, и полям, и стране своей — мы живы, мы радуемся, мы надеемся... не забывай нас, страна наша великая СССР, не забывай, если начнешь новые дела! А они могут начаться — другие — про нас и для нас, а не только для кого-то. Не забывай...

А спускаясь вниз со здания, я увидел в окно горящие лампочки в радиорубке, забыли в этом гаме выключить, когда замполит читал сообщение о смерти вождя...

Как завороженный я вошел в сизый коридор и дошел до дверцы радиорубки, нажал на ручку, и она открылась. Как в волшебной сказке, почему-то такое тогда было чувство. Будто все двери вдруг стали в тот день открываться...

И я мог понять зэков, которые стали штурмовать вахту: казалось, она поддастся маленькому удару и выпустит их, все должно было в этот вечер открываться...

Лампочки горят. Я включаю радиопередатчик, и он подмигнул мне — давай, скажи. Но что говорить-то — поздравляю, товарищи зэки? Нет. А что? Лежали тексты нарядов, инструкции, стояли стопкой пластинки, которые я за последний месяц приобрел в обмен на решение задачки по сопромату. Как бережно держал я в руках это чудо — пластинку. Взял одну, провел задубелыми пальцами по дорожке. Раньше я чувствовал ее своими музыкальными, не сбитыми от работы, с нежными подушечками пальцами.

Взял еще одну пластинку, другую — марши, марши. марши. Дерьмо. Неужто и послушать здесь нечего? Перебираю. И нахожу вдруг совсем новые конверты.

Чайковский, Бах, Бетховен, Моцарт, Шопен... Нет, все не то... Вот оно, наконец!

Боже... Вагнер, "Валькирия"... Кто же такое сюда купил, не иначе по пьянке, или на остаток государственных денег, уцененные... Спасибо, дорогой друг. Ставлю я на проигрыватель "валькирии", включаю, надеваю наушники, погружаюсь... погружаюсь туда, о чем никогда не говорю и не пишу, находясь здесь, — в ту мою — настоящую жизнь...

ЗОНА. ЛЬВОВ.

Я думаю, умом уже трогаюсь от всего этого. Слышу вдруг отчетливо, что над беснующейся Зоной плывут звуки музыки... да, да, жутковатой такой музыки, поют будто трубы архангелов... А уже вовсю идет бой... Кричу рядом стоящим — слышите что-нибудь? Они тоже стоят, напряженные. Слышим, отвечают, музыка какая-то...

Вот страх-то... Откуда?

— Радиорубка? — ору замполиту.

— Нет! — отвечает. — Там такой музыки нет...

— А что ж это? — спрашиваю почти В ужасе.

Он только плечами пожал, а сам весь трясется.

ВОЛЯ. ДОСТОЕВСКИЙ.

Музыка идет в эфир, на всю Зону, и вся она вдруг залилась жутковатыми фантазиями Вагнера.

Они нарастают, Они приходят.

Они маршируют где-то рядом, и люди слышат Их мертвящую поступь, и Их трубы зовут всех не на пир — на смерть...

Испугались люди, и многие остановились, вперившись в ночное небо, будто поверив, что глас этот, глас Смерти, идет с небес, стали успокаиваться, крестились, расползались по баракам...

Более того, как сказали мне оставшиеся в живых, пока играла музыка, весь бунт вообще прекратился, совсем застыли все, остановились.

И казалось — приди сейчас погонники, не обратили бы на них внимания зэки, тихо- покорно сдались бы им, завороженные звуками необычными с неба...

Так над Зоной воцаряется тишина, ничего не мешает валькириям, летающим вокруг людей и пророчащим смерть.

Но закончилась музыка, зашумела толпа, и ударили первые прицельные очереди в Зону, скосившие ошалевших людей, и пали они на мерзлую землю, приняв пули как логичное продолжение этой музыки, прощавшей их, но их и отпевавшей...

ВОЛЯ. МЕДВЕДЕВ.

Ковыляю я, а Зона-то вся светится, кричат там люди, прожектора, страх. Мимо меня машины идут с войсками. Молодец, командир, все вовремя делает. Хотел остановить, да куда там, у них — приказ, торопятся, и верно. Сам доковыляю.

Когда я услышал выстрелы, стало неожиданно светло — открылся месяц, разнесло тучи над звездами, и все вверху прояснилось. Воздух был уже морозным, и выстрелы щелкали, как игрушечные.

А страшно стало, когда вступили пулеметы, я понял, откуда и как они били. И осел от этого осознания.

Зону расстреливают...

Как?! Значит, все те люди, которым отдавал я свои силы и время, сейчас, потные и жалкие, спасаются от пуль, и вряд ли спасутся. А если и выживут, то страх перед этим расстрелом уже навсегда поселится в них, и ничем я не смогу ни заглушить его, ни дать им новую веру — в нас...

Там расстреливают меня. Я лежу на обочине сам полумертвый в сердечном приступе и вдруг вижу, как из-за поворота на полной скорости вылетают танки... И почудилось вновь, что я на войне. Их надо остановить... Любой ценой... Они могут убить все живое в Зоне, погибнут невинные люди... Кто дал приказ?! Все кажется кошмарным сном... Их надо остановить! Я их остановлю!

С трудом встал на ноги... свет фар все ближе... грохот... рев дизелей... война... Остановитесь! — закричал я и шагнул на дорогу со вскинутой рукой...

И тут понимаю, что слишком поздно... Водитель меня уже не видит... мертвая зона, хочу упасть под брюхо, как это делал на Курской дуге... но лязг гусеницы настиг и...

Как страшно слышать хруст своих костей...

Прости, Вера...

ВОЛЯ. КОМБАТ ХОРЬКОВ.

Во! Наводчик, ты видишь в прицел тот дуб в поле, блин, разросся, как баобаб... а ну, шарахни из пушки по нему, и все подлюги в этой зоне сразу залезут в щели...

Пристреляем орудие, сегодня все можно! Засиделись мы в казармах! Стой, я сам наведу... та-ак... Огонь! Ага! Раскорежили! Падает! А ну, гляну из люка...

Хорьков приказал остановить танк и долго любовался, через прибор ночного видения, на расколотый надвое дуб... Одна половина Древа упала, и толстые ветви, словно воздетые к Небу руки, молили о пощаде. Почудилось комбату, что из тела поверженного дерева темным потоком хлещет кровь...

И вдруг Хорькова сильно ударила в лицо какая-то огромная черная птица, она зловеще каркнула, сбив головной убор. Комбат нырнул в танк и зло приказал: — Вперед!

НЕБО. ВОРОН.

Они убили Древо и свое Гнездо... Да, я не оговорился... По глупости своей люди разорили свое Гнездо, и нет им, бездомным, спасения на Земле... И не будет прощения их смертным грехам... Я заметил что-то блестящее внизу и спикировал туда... На Пути размятая гусеницами ушедших танков, сиротливо взблескивала кокарда с перевернутой кровавой звездой... Я оставил ее в грязи...

ЗОНА. ДОСТОЕВСКИЙ.

Стрелять вначале стали с вышек, короткими, экономными очередями, будто ставя целью растянуть удовольствие. Люди заметались черными тенями, но когда прожектор попадал на землю, там многие уже были мертвыми. Валились зэки десятками, и не поймешь, кто убит действительно, кто упал от страха. Гроздьями сыпались с пожарных лестниц, пытаясь спрятаться на чердаках, залезали в бараках под кровати, но и там их находили пули. Притворялись мертвыми...

Так случилось с шутом Крохой, к которому после спектакля намертво прилипла кличка Ленин. Он упал живым, сокрылся, трясясь, но, когда вдруг соскочил и побежал, его догнал медленный луч прожектора; закричал, запетлял, как заяц, Ленин, но пулеметный веер догнал... И закрылись его глаза, где на веках можно было прочитать "Не буди". "Они устали".

Индюшкин долго думал, да в суп попал... Побежал на вахту сдаваться и был на полпути застрелен в спину своими. Бухгалтера Журавлева снял в толпе снайпер... на него указал Львов, как на главного зачинщика... точно в висок. Сычова заколол его же заточкой взбесившийся от свободы пидор Снежинка...

Сучий барак под его предводительством воспрял, наспех делают из простыни белый флаг и гуртом прут к вахте сдаваться... Впереди них мечется ничего не понимающий слепой Клестов с палочкой, выбежавший из горящей больнички... И все... все ложатся в агонии и крови... Простреливают квадратами. И бегут к баракам желающие остаться в живых. Но добегают немногие. Сбив ворота, один за другим в Зону врываются пять танков, стреляя на ходу, в шмотья разминая гусеницами мертвых и живых, замерли веером и разом ударили пушки по окнам барака, где засела вооруженная отрицаловка. Следом за танками входят, со щитами и в бронежилетах сотни шестого полка. Они двигаются как страшные инопланетяне и стреляют прицельно, метр за метром очищая Зону от всего, что здесь пока движется... и сами валятся убитыми...

В хаосе и стрельбе, меж тел, расчетливо ползают двое цыганят, перебегают, падают рядом с мертвыми солдатами и потрошат их подсумки... Они собирают автоматные рожки с патронами, как Гавроши... их послал на смерть "барон" Грачев.

ЗОНА. ГАГАРАДЗЕ.

Мы назначаем командиром Дупелиса, бывшего офицера Советской Армии. Он раздал автоматы и по два запасных рожка самым надежным ворам. Я прошу его не резать захваченных солдатиков, но он не слушает. Он уверяет нас, что вырвемся из Зоны и уйдем в леса, станем "зелеными братьями", как его отец, а там уж рванем на волю кто куда. Жестокий человек, этот прибалт. Он первый заваливает погонников у вахты, отрезая все пути назад. Но выход заперли танки, заработали пулеметы на вышках, ударили прожектора и... я понял, что нам кранты. Мы нарезали круги по Зоне, пытаясь пробиться через запретку, и уже потеряли четверых... Не-ет, брат Дупелис, это не по мне. Я лихорадочно ищу шанс спасения и нахожу его...

Сбиваю очередью активиста из шестого барака, сую под него свой автомат и незаметно заползаю в офицерский туалет, с трудом пролезаю в очко и затаиваюсь по горло в дерьме...

ЗОНА. ДУПЕЛИС.

Никто не хочет умирать. Кончаются патроны... и тут нарисовался цыган Грачев с вещмешком автоматных рожков. Мы радостно кидаемся к нему, а эта черномазая сука торгуется... не верим своим ушам! За каждый рожок — штука из общаковской кассы... Я с наслаждением втыкаю ему в глотку автоматный штык... Раздаю патроны... Но Зона горит, танки ползут меж бараков, поливая из пулеметов выскакивающих из огня зэков. От разрывов снарядов взлетают крыши, стоит вой и крик, рев дизелей. И тут я замечаю, что в одном танке открывается люк и высовывается командир. Я даю короткую очередь, стремительно заскакиваю на броню, выкидываю тело и сую в люк ствол автомата. Где сидит экипаж, я знаю точно.

Им нет спасения. Выкинув мертвых за броню, я подгоняю танк вплотную к дверям барака и четверо зэков с автоматами ныряют ко мне. Люк закрыт. Я сам сел за рычаги и рванул к вахте, давя гусеницами все, что попадалось на пути. Освобожденный из ШИЗО Джигит что-то воинственно поет, на голове чалма из зеленого полотенца, братва ликует... Вот уже ворота... а за ними воля... Ястреб, тоже выпущенный из следственного изолятора, из пулемета валит красноперых... Вот она! Воля...

ЗОНА. ЛЬВОВ.

Когда я увидел летящий к воротам танк, смявший цепь солдат шестого полка, я сразу понял в чем дело. Схватил трубку оставленной мне танкистами рации и заорал:

— Комбат! Захвачен один из твоих танков!

И вдруг смех... Кто-то посылает меня матом с прибалтийским акцентом. Танк уже у ворот, сметает и переворачивает пожарную машину... И я тут понимаю, что комбат сам лоханулся и уже мертв. Вылетев из зоны, танк вдруг остановился в двухстах метрах, и башня стала поворачиваться. Я разговариваю по рации с командирами других танков, и вдруг в моем кабинете раздается грохот... пыль, звон стекол... и мощный взрыв на территории Зоны. Снаряд прошел через окна и не разорвался.

Я мигом вылетел из кабинета... Куда бежать? Что делать?! А зэковский танк лупит по штабу, рвутся фугасы... Но я как с ума спятил, я ликую... заскочил в бухгалтерию, выбив ногой дверь, свалил шкаф с документацией и поднес огонек зажигалки к бумагам... Сам поджег многолетний архив... Я рискую жизнью, но еще больше рискую, если комиссия станет рыться в документах... Все горит, но я уже далеко... Лежу как партизан в кустах за Зоной и хохочу в нервном припадке: — Давай, сволочь... не промажь. По бухгалтерии! По бухгалтерии! И она горит! Горит! Со всеми документами! Лучшего и не придумать! Все списано!

Вдруг из Зоны громыхнуло орудие, и беглый танк сначала смолк, задымил, а потом со страшным грохотом взорвался на своих снарядах, башня отлетела в сторону...

НЕБО. ВОРОН.

Если Вседержителю понадобилось семь дней, чтобы сотворить жизнь, то бесу и одного мгновения хватит, чтобы уничтожить все!

Я сделал в Небе всего десять кругов над Зоной, но этих мгновений хватило, чтобы там, внизу, истребить более тысячи живых душ...

Но это только репетиция... А может, через десять лет один из таких полковников Львовых, получивший за свой "подвиг" генеральское звание и первую должность в своем ведомстве, по обкатанной схеме проведет такую же масштабную операцию в столице... Видимо, палачи нужны власти всегда... Неужто в России, на Земле, это противостояние вечно?

ЗОНА. ДОСТОЕВСКИЙ.

Расправа была обычной, мало ли как усмиряли Зоны.

В живых остались старики, что так и не вылазили из бараков, да попрятавшиеся по щелям активисты. Ворвавшиеся в барак солдаты, давно отрезавшие бегущих разгоряченных и окровавленных зэков, оглядели оставшихся восемь человек, сидящих на койках и явно не выходивших из помещения, пошевелили автоматами и дали им жизни — старикам, активистам, трусам и тем, кто хотел выжить и жить...

Лебедушкина нельзя было отнести ни к какой категории — после известия о смерти Бати он лежал в дальнем углу, не реагируя на происходящее. И тем самым остался — случайно для себя — жив...

Все же, кто был на улице, в этот вечер были убиты.

Я же был в радиорубке, за что и получил прикладом по голове, но остался жив...

Утро тоже было построено по обычной схеме — погрузка оставшихся в живых в спецмашины, и отправка по спискам, и проверка — тех ли отправляем, и сухое протокольное — "убит", "убит"... и этапирование кого на кладбище в общую траншею, уже вырытую бульдозером, кого в следственный изолятор.

И стоял Львов у выбитого окна сгоревшего штаба, и смотрел на печальную кучку людей внизу, и думал о том, что же будет дальше. В голове созревал рапорт...

ЗОНА. ВОРОН.

Но уже назавтра мысли его придут в нормальное русло, и он начнет выполнять свой долг — ремонтировать и заполнять Зону новыми людьми. И в этом его поддержат, и снова очень скоро наполнится Зона новыми здесь временщиками.

А очень скоро и вообще хорошо будет здесь с контингентом, совсем скоро придет к власти очень жесткий политик, и другой — очень слабый, и иные люди придут сюда, совсем неожиданные зэки нового времени, и не будет хватать им места, и будут строить они сами себе бараки, и уже не будет хватать им пищи, и будут валить и валить они лес, и станет их столь много, что впору подумать: кому жить-то на воле?

Но система будет работать и работать — на то она и система, и не вольна над ней воля Вседержителя, а уже сам антихрист управляет ею и сам назначает жертвы сюда и их мучителей, и ревностно за тем следит... и будет это длиться... и не будет тому конца...

ЗЕМЛЯ:

Небо, ответь мне... Много ли у тебя таких Миров, где Твои создания так нелепо губят себя?

НЕБО:

Разве ты не помнишь, Земля, что ты есть ристалище для высших созданий...

ВОЛЯ. ДОСТОЕВСКИЙ.

И когда подали по наши души воронки, и выкатились оттуда злые солдаты, и погнали нас к машинам, не толкая, но вбивая в спины дерево прикладов, отчего вскрякивали мы, готовые к убою... не знал никто — куда сейчас повезут — в поле, чтобы дострелить да забыть, на новый ли срок, на новые, до сих пор не изведанные мученья — никто того не знал; и жить сейчас, в эти минуты, не хотелось никому...

И тогда, преодолев все преграды, солдатские и офицерские, все крики злобные людские, низко каркнул в небе Батин любимец, ворон Васька.

И посмотрел мне в глаза внимательно, и сказал скрипучим вороньим карком: — Лови перо, Достоевский... ты им обязан это написать...

А солдат уже метился, но ворон, кивнув мне, вдруг резко изменил направление полета и...исчез.

С Неба медленно падало черное воронье перо. Оно кружилось, было огромное и ладное... И вот оно коснулось пахнущей кровью и порохом планеты Земля...

ЗЕМЛЯ И НЕБО - БЫЛИНА
ЗЕМЛЯ И НЕБО - ЛЕТОПИСЬ
ЗЕМЛЯ И НЕБО - СКАЗАНИЕ

Костомаров Леонид

.

copyright 1999-2002 by «ЕЖЕ» || CAM, homer, shilov || hosted by PHPClub.ru

 
teneta :: голосование
Как вы оцениваете эту работу? Не скажу
1 2-неуд. 3-уд. 4-хор. 5-отл. 6 7
Знали ли вы раньше этого автора? Не скажу
Нет Помню имя Читал(а) Читал(а), нравилось
|| Посмотреть результат, не голосуя
teneta :: обсуждение




Отклик Пародия Рецензия
|| Отклики

Счетчик установлен 7 мая 2000 - 603