Rambler's Top100

вгик2ооо -- непоставленные кино- и телесценарии, заявки, либретто, этюды, учебные и курсовые работы

Картамазова Светлана

ГОРОД НА ПЕСКЕ

сценарий художественного фильма

Улица из потоков воды, как и все улицы выросшая случайно, словно плесень на балконе. В комнату проникают гудки машин, неясные, как из рога Оберона, шум дождя — самый прекрасный шум в мире — скользкий и сухой, когда хочется спать, читать, смотреть слайды. Постепенно сквозь покрытое каплями стекло начинают прорисовываться смутные, как на картинах импрессионистов, очертания города. Рассеяный утренний свет освещает комнату. Заполненная бесполезными вещами, она кажется тесной и неуютной. Поломаный радиоприёмник, старые пластинки... Паутина колышется, и кажется, что нет ничего на свете прекраснее паутины и солнца. Женщина в домашем халате пытается оторвать от стены изображения панк-звезд, застывших в нелепых судорожных позах, смывает тряпкой обрывки плотно приклеенной бумаги. С выбелеными гидроперидом, туго завитыми волосами, ярко-красными губами, она сама немного напоминает панка. Ругается, мерцая в золотым зубом:

— Господи, невозможно, невозможно так жить. До старости мать его будет нянчить. Николай, поднимайся, наверное уже давно на работу опоздал.

Молчание в ответ.

Спустя некоторое время появляется молодой человек в помятой майке, потягивается, громко зевает. Его бъёт утренний озноб... скорее приятный, чем мучительный. Пьет из аквариума, издавая горлом нарочито громкие, булькающие звуки. Заметно, что он наслаждается эпатажем. Женщина кричит срывающимся голосом, почти в отчаянии:

— Тебе водопроводной воды мало? Все у тебя не по-человечески!

Он смеётся, целует женщину, щиплет её за щёку, на ходу одевает поверх майки пиджак, довольно потрёпанный и небрежный, выходит на улицу. Останавливается в проеме двери, глубоко дышит, капли стекают по небритым щекам, глотает их, растирает по лицу. Дождь теплый, свежий, по-настоящему весенний. Светлые, широкие пространства улиц кажется вот-вот перевернутся. Косые сверкающие струи воды. Какое-то особенное настроение, радостное и лёгкое, и в то же время близкое к срыву. С наслаждением наступает на лужи, прикрываясь от дождя мокрой газетой. Заворачивает в переулок, чтобы сходить в туалет. Желтая струя, песок Египта, щурится на солнце, Мимо проходит старушка, близоруко присматривается:

— Как же это так можно, посреди улицы?

— Мне бабушка всё можно.

— Кто же ты такой, что тебе все можно?

— А я, бабушка, Николай Чудотворец...

Старушка сосредоточено, как будто это ее обязанность, ударяет его овоськой. Он уклоняется с театральным испугом. Ему весело. Дождь.

Вокзал, радуга мазута в лужах. По мокрому от дождя асфальту прыгают воробьи, вода почти зримо испаряется. Мальчик лет 7 — 8, очень хрупкий, с немного косящими зеленоватыми глазами, собирает окурки в банку из-под пива. Подходит к Николаю:

— Дяденька, не бросайте бычок, а то намокнет, дайте лучше мне. — Николай забирает у мальчика банку и бросает ее о стену.

— Никогда больше этой фигнёй не занимайся.

Окурки разлетаются, прохожие втаптывают их в грязь. Банка звякнула неприятно громко. Жест требовал продолжения. Пытаясь избежать покровительственной интонации, он произносит:

— Пацан ... а хочешь мороженого?

Зоопарк. Стремительная разноцветная толпа. Лица людей мягко освещены. Мальчик что-то оживленно говорит. Николай не слушает — слишком много звуков. Подсаживает мальчика себе на спину. Прыгает, изображая лошадь. Останавливаются у клетки со львами. Мальчик радостно испуган. Восторженно визжит, указывая рукой на верблюда. Николай прикрывает уши — так же кричат детеныши обезьян.

Тихий переулок. Редкие прохожие. Останавливается перед мальчиком, садится на колени, проникновенно произносит:

— Пацан, а знаешь кто я?

Лицо мальчика. Ресницы опущены, взволнованно вздрагивают. Черты напряжены. Поднимает глаза, зрачки расширены. Произносит с трудом, глотая воздух:

— Ты... мой папа?

Делает страшное лицо, высовывает язык, рычит: — Я — мертвяк.

Жуткий визг. Под мальчиком — лужа. Николай падает на землю, хватается за живот, корчась от смеха. Мальчик убегает.

* * *

Конец 80-х. Лето. Дачный посёлок. Деревянные темные дома переплетенные ветвями деревьев. Мальчик едет на велосипеде. Уже невозможно остановиться. Проносится сквозь заросли шиповника. Сухие ветки оставляют кровоточащие полосы на руках, лице. Солнце слепит глаза, дороги не видно. Лужа. Вкус гнилой воды на губах. Скрежет ржавого погнутого металла. Свист ветра. Земля, небо. Все движется. Нужно быстрее, еше быстрее.

Сзади: — Стой, Колька, стой, буржуй недорезаный.

Мелкие камешки трещат, перекатываясь в колесе. Преследователи неожиданно отдаляются. Странно, как будто их и не было, осталось только ощущение того, что невозможно остановиться. Иррациональная детская ненависть. Вчера они говорили:

— Колька — придурок.

— Почему, почему придурок?

— Потому что придурок.

Старый дом. Чуть слышно скрипят половицы. Воздух неподвижный, тяжелый. Пахнет сухой кожей и горчичниками. На кровати, утопая в подушках, лежит Колин прапрадедушка. Маленький, хрупкий. Белые пушистые волосы, острый шелушащийся нос. Мальчик подходит ближе, отгоняет муху, вынимает из карманов листья травы, корешки, раскладывает на полу:

— Вот, дедушка, я принёс тебе лекарства.

— А?

— Вот подорожник, вот женьшень, корень жизни.

— А?

— Как ты себя чувствуешь, де...

— А?

— Как ты:

— Я никому ничего не буду говорить: вы опять скажите, что я жалуюсь...

Ворота со стороны улицы пытается кто-то отпереть. Мать открывает дверь, смотрит недоуменно (из-за её юбки выглядывает Коля). Толстый человек с печальными глазами держит за руку испуганную девочку лет семи:

— Здравствуйте, здесь живут Петровы?

Мать: — Да, здесь, а что вам нужно?

С чувством целует матери руку: — Здравствуйте, Елена Александровна! Как я рад вас видеть!

— Извините, мне неудобно спрашивать, но вы, собственно, кто?

— А я — Петр Фомич, вот узнали, что с дедушкой беда и решили ...

Мать непонимающе смотрит: — Конечно, чрезвычайно познавательно было узнать, что вы — Петр Фомич, но поймите меня...

— Я собственно говоря муж Анечки, вашей племянницы.

— А... Я так давно ее не видела. Как она поживает?

— Она умерла.

— Ах!

— Пять лет назад... от лейкемии... собственно говоря...

— Нет не надо... Мне больно об этом слышать.

Делают печальные лица, молчат для приличия.

Мать: — Все мы когда-нибудь будем там.

Петр Фомич: — Вот Ганечка, моя дочь, поздний ребёнок, как говорится, я-то вам почти что никто, а она ваша троюродная внучка.

Мать испуганно:У — же внучка?

— Я не могу каждому объяснять, что назвал ее в честь моего любимого героя Достоевского, и поэтому вне дома ее зовут Анной, но мои близкие, я хочу, нет, я даже мечтаю об этом, пусть её называют Ганечкой.

Мать наклоняется к ней, протягивая руку: — Здравствуй, Ганечка, будем знакомы.

Девочка рыдает.

— Ну вот, меня уже дети боятся. Не понимаю, разве я такая страшная? — (обращаясь к Петру Фомичу).

— Что вы. Вы же богиня Венера.

Мать: — Что же мы все стоим у ворот, вы проходите, проходите...

Коля показывает девочке язык.

Хочу ли я умереть? Нет не хочу, но я хочу, чтобы ОНИ поняли, что я умер. Темный гроб, мать причитает, отец еле сдерживает слезы, и я лежу мертвый и счастливый. Это ли не мечта кажого ребенка? Я в ценре мира. Все говорят: "Каким он был замечательным, мужественным мальчиком. ПОЧЕМУ ЖЕ МЫ РАНЬШЕ НЕ ПОНЯЛИ, КАК МЫ ЛЮБИМ ЕГО, без него наша жизнь потеряла всякий смысл, мы посвятим остаток своего сушествавния воспоминаниям о нем". Потом заиграет музыка — дамы приглашают кавалеров. Я открываю глаза: — Ой, я нечаянно заснул, простите, готов ли супчик, сыта ли Аринушка (моя любимая собачка)?... Мама падает в обморок, все плачут, клянуться на конституциии любить меня до конца своей жизни, угощают пироженым, карамелью, мама приходит в себя, целует меня — и я из лягушки превращаюсь в Ивана-царевича, женюсь на Гане, потому что нужно же на ком-то жениться, и живу счастливо до конца дней.

Голос Петра Фомича: — Ум, безусловно, привилегия женщин.

Голос матери — Да что вы, мы, женщины, во всем отдаем первенство мужчинам.

— Но, это же несправедливо!

— Может быть, и несправедливо, но такие уж мы... жертвенные.

Отец: — Дорогая, не хочу вам мешать, но скажи мне, по твоим приблизительным подсчетам, когда наступит кризис.

— Какой кризис?

— Ну... Ты должна меня понять.

Мать делает печальное лицо: — Даже не могу сказать.

Отец долго понимающе кивает, достает блокнот, что-то записывает, ручка дрожит, прогуливается по террасе, хочет что-то сказать, умолкает, уходит, внезапно возвращается, стучит мизинцем в грудь, голосом полным отчаянья произносит:

— Я свободный человек, так и запомните. Я не кому ничего не должен. Я не могу здесь жить вечно. Это не моя обязанность. Вы присосались ко мне, как черви; вы не даёте мне творить, трудиться. Я так и умру здесь.

Мать смотрит на Петра Фомича с иронией обращенной в адрес отца: — Ах вот ты о чем ... Могу тебя поздравить, он чувствует себя лучше. А впрочем, делай что хочешь, только оставь меня в покое.

— Не говори так. Скажи, ты можешь вернуться в город, я обещаю тебе, что не буду сердиться.

Она с усмешкой:

— Я обещаю, что не буду сердиться.

Он, потирая руки:

— Отличненько, ну вот и сладили, — пытается поцеловать её в щёку, она уклоняется.

По двору крадется Коля. Окрывает дверь амбара. В первую секунду ничего не видит, заходит внутрь, шурша сеном. Где-то в темноте фыркает лошадь. Мальчик достает из-под рубашки что-то сверкающее. Это коса, осторожно рассматравает ее. Она ржавая и местами блестящая. Подносит лезвие к вене, несколько раз ударяет — кожа не раходится — бъет всё с большим ожесточением, быстрее и быстрее. Капли пота на лбу, влажные волосы — коса тупая — подносит острый конец и надавливает изо всех сил. Наконец идёт кровь. Капля тугая, красная, стекает медленно. Рука вся в мелких царапинах. Вдалеке кричит петух. Испуганно отбрасывает косу в дальний угол. Она звенит. Мальчик садится на колени, зажимает пучок сена в руке, прикладывает к ране. Сидит скрестив ноги, о чем-то думает. Потом ложится на спину, посыпает сеном лицо. Сено влажное, прелое, холодное. Смотрит сквозь него на крышу сарая, вдыхает запах. По лицу пробегают мурашки. Сквозь щели в кровле видно небо. Под потолком кружат ласточки с комочками глины и соломинками в клюве.

Отец и Пётр Фомич сидят на террасе.

Отец: — Вы поймите меня. Мы безусловно близкие люди, но дедушка умрет, и у нас не останется ничего общего... Я даже не знаю, увидимся ли мы когда-нибудь... Я просто хочу, чтобы вы поняли меня. Моё призвание — это нечто большее, чем всё здесь происходящее. Меня ждут люди... Я им нужен. Жизнь — это страшный, безжалостный механизм. Нельзя бросать человечество на произвол судьбы.

Слышит булькающий звук, оборачивается. Петр Фомич кажется спящим: голова запрокинута, рот раскрыт. Глаз страно блестит из-под века, бормочет:

— Какие мультики? Да, да, да, это возможно так. Я слушаю... Продолжайте.

Отец рассеянно встает и уходит, где-то вдалеке хлопает дверь. Петр Фомич засыпает, веки опускаються, расслабляются лицевые мышцы, клокочет горло. Неожиданно, как будто под воздействием какой-то очень важной мысли, глаза открываются:

— Ох... ох... ох...тоже мне... Призвание... Младший научный сотрудник.

Круглый обеденный стол на террасе. Все завтракают. Мухи роятся вокруг арбуза. Ганя гладко причёсана с криво прицепленным неестественно большим синим бантом. Пытается есть. Слезы капают на тарелку. Отец свежий, с мокрыми после купания волосами, мать сильно напудрена. Указывает кухонным ножом на израненные руки Коли:

— Николай, ты опять крыжовник у соседей воровал?

Мальчик машинально прячет руки под стол. Отец громко чихает. Мать вздрагивает. Отец насмешливо раскланивается, извиняясь. Мать хмурится, у Петра Фомича неловкий вид. Молчание, стук ножей о тарелки.

Коля: — Ну я пошёл.

Мать (повелительно): — Сиди.

В небе что-то грохочет.

Пётр Фомич, указывая вилкой в небо: — Старухи говорят скоро конец света, — неуверенно смеётся. Все молчат... пытаются сохранять спокойствие. Ганя тихо воет. Петр Фомич не выдерживает первый, грубо толкая Ганю, шепчет:

— Ганя, выйди из-за стола, ты в гостях.

Ганя остается на месте.

Лают собаки. Мать обращается к отцу, поглядывая на Петра Фомича, словно ища у него поддержки (медленно, как будто рассуждая):

— Интересно, почему ты молчишь, почему ты всё время молчишь; ну конечно, зачем тебе разговаривать с такими, как мы... Не тот уровень.

Отец поднимается из-за стола: — Нет, так больше продолжаться не может.

Направляется к выходу, мать — наперерез:

— Я умоляю, тебя успокойся. Давай хотя бы раз в жизни посидим за столом по-человечески, как все нормальные люди.

Ганя тихо воет.

Отец: — Хорошо... Посидим.

Садится на краешек стула, насвистывает арию Тореодора.

Мать — Николай, ешь.

Отец, обращаясь к матери: — Почему ты на меня так смотришь?

— Как?

— Испепеляюще.

Мать — Петру Фомичу: — Он скоро назовет меня медузой Горгоной, ну что же... значит заслужила. Отец прикрывает лицо рукой. Сидит, смежив веки.

Мать — Петру Фомичу: — Я понимаю, ему неприятно сидеть с нами за одним столом, но он может хотя бы сделать вид.

Отец ловит муху отрывает ей крылышки, ножки и глотает. Все шокированы. Молчание. Отец зло смеётся.

За кадром звучит торжествующая музыка, над головой отца солнечный нимб, он медленно, высоко подняв голову, спускается с террасы.

Коля идет по лесу.

— Вот уйду и не вернусь... Пусть тогда...

Садится на влажную землю засыпает, вздрагивает во сне. Над ним склоняется темное, небритое лицо.

— Ах ты, паршивец, такой сякой, куда забрался. Сколько хлопот из-за тебя.

Мальчик доверчиво протягивает руки.

— Пацаненка вашего домой привёл.

Мать подбегает. Разглядывает Колю, больно сжав ладонями лицо и поворачивая голову то вправо, то влево; ощупывает, словно желая удостовериться, что это он. Плюет на кончик фартука, пытается оттереть ему щеки. Подходит к дяде Степе, подаёт ему руку — у него ладонь грязная в мазуте — рука матери вздрагивает, на лице мимолетная растерянность. Тут же ей срановится стыдно, подает и вторую. Рукопожатие крепкое, энергичное. Во дворе горит фонарь, вокруг него роятся мошки и комары. Поют сверчки. Мальчика отводят умываться. Деревенский рукомойник, скрежет железного носика, лицо в каплях воды. Мать быстро благодарно кивает дяде Степе... Поправляет волосы рукой... Отмахивается от комаров... Улыбается, машинально оттирая руку о платье за спиной. Дядя Степа указывает в сторону леса. Мать что-то спрашивает. Мужчина пожимает плечами. Мать бежит к дому, выносит на подносе, покрытом узорчатой салфеткой, рюмку водки и горстку кривых с пупырушками огурцов. Дядя Степа смущенно берёт рюмку, выпивает, закусывает огурцом, целует матери руку. Ей неловко. Какая-то странная гармония.

Ночь. Чей-то храп сотрясает весь дом. Коля смотрит в окно. Пурпурно-серое небо, рваные облака, тени деревьев. Ветка бъется о стекло, тихо плачет Ганя.

Коля несет огромную, тяжелую корзину с крыжовником. За ним мать. Что-то говорит строгим голосом. Ягоды — ярко-зелёные, влажные. Дядя Степа лежит в луже посреди улицы, поёт:

Напилася я пьяна-а-а.......

Не дайду я да-а дома.......

Мать пытается незаметно пройти мимо. Мальчик ставит корзину на землю, восторженно кричит:

— Мама, мама, погляди, это же дядя Степа.

Мать оглядывается на людей, стоящих вокруг, неловко улыбается:

— Кто такой дядя Степа? Я не знаю никакого дядю Степу.

— Ну, это тот дядя, который спас меня в лесу.

— Ах... этот.

Дядя Степа замечает мать:

— Грязевые ванны, так сказать. Ах, как мне стыдно, не смотрите на меня — закрывает лицо рукой. — Люди добрые, вытащите меня из этой смрадной ямы... Спасите божью душу.

Коля подбегает, протягивапет дяде Степе розовую ладонь. Подходят еще несколько мужчин, помогают встать. Дядя Степа вылазит из лужи, расцеловывает Колю, оставляя на его лице разводы грязи.

Мать с Колей идут по дороге.

Мать: — Как тебе не стыдно? Ты хотя бы понимаешь, что сотворил?

Темный вечер. Коля лежит в траве. Откуда-то доносится мамин голос: — Мы растим социоапата.

Вдалеке горит фонарь. Слышны приглушенные голоса, торопливые шаги. Местная учительница в белом платье с книжкой в руках. За ней — Николай Фомич. Она кажется особенно молодой рядом с ним, очень стройная, почти прозрачная.

Петр Фомич: — Марья Федоровна, вы прекрасны... Да уберите вы эту книжку, все равно ничего не видно... Прошу вас, ну позвольте мне сказать, ну, Марья Федоровна, пожалуйста. Вы, как луна, как лес, как тот овраг за полем, вы, как та река, — указывает на речку, — размашисто мчащая волны к своему пределу. Я не могу жить без вас.

Она, наклонив голову, смотрит в книгу, но слушает с интересом:

— Вы говорите такие красивые слова, я ничего не понимаю, что вы здесь наговорили. Я всего лишь учительница — мне этого не дано, — уходит.

Петр Фомич некоторое время прогуливается по дорожке, что-то беспорядочно насвистывая, потом достает из кармана миниатюрный блокнот, произносит Марья Федоровна, Марья Федоровна, зачеркивает что-то. Напевая, уходит.

Дети играют в предсказания. Комната широкая, темная. Почему-то много красного, деревянные стены. Напряженный детский визг. Старинный потёртый цилиндр доверху наполнен листочками с предсказаниями... множество детских рук. В цилиндре остается одна бумажка. Коля сосредоточен... Подходит к шляпе медленно... Подносит руку. Достаёт сложенный вчетверо листок, разворачивает, читает:

— Ты будешь несчастен всю жизнь... Но этого не может быть... Это чья-то глупая шутка. Я даже не знаю, кто мог так глупо пошутить.

Выбегает из дома. Слезы на глазах. Идет по полю... бежит. Закат всё ярче, небо густо-синее грозное, красные тяжелые облака, переправляется бродом через речку вязнет в тине, стремительно поднимается на берег, взбирается на стог сена, тяжело дышит, падает на спину. Тишина. Поют кузнечики. Небо темнеет.

Утро. Туман над рекой. Возвращается домой. Солнце начинает пробиваться сквозь слои облаков. Тихо, стараясь быть незамеченным, заходит в дом. Крик. На него обрушивается мать. Трясёт изо-всех сил, голова раскачивается из стороны в сторону, все кружится.

— Где ты был, я спрашиваю, где ты был? Ты знаешь, что твой прадедушка умер?

У окна стоит Петр Фомич и точит ногти. Лает собака.

Поезд. Отец на перроне, печальный, машет рукой. Вращаюся глыбы земли. Быстрее, ещё быстрее. Я не думаю об этом. Мне нельзя об этом думать. Я думаю о части этого об 1\8, 1\9, 1\10. Если я подумаю об этом, то превращусь в соляной столб, в 2 соляных столба, в 3, 4. У меня нет глаз, у меня нет рук, у меня нет губ, у меня нет ничего, что могло бы думать об этом. Сейчас я открою глаза и увижу стол, стул и Петю. Поэтому я не буду открывать глаза. Дождь капает, иногда кажется, что всё очень хорошо, но нет, тяжело повернуть голову. Какую странную боль иногда испытываешь во сне. Петя... Голос противный... зудит как комар. Он тоже несчастен. Его снедают мечты о славе. Петю нужно пожалеть, не-то он расплачется, убежит и перережет себе вены. А впрочем, пусть режет, разве я виноват, что он дурак.

Петя — странный человек, похожий на яркую африканскую птицу, с нежными персиковыми щеками и рыжим ирокезом на голове в высоких лаковых сапогах со шпорами, весь обмотаный цепями. Рассматривает сапоги:

— Я дерьмо, я это прекрасно осознаю, и моё главное достоинство, что я честно признаюсь себе в этом. Заметь, на такое способен не каждый, — молчит. — Вот чего тебе хочется больше всего? Скажи честно.

— Спать охота.

— Если бы ты был искренним, ты бы ответил : ... бабу и дерябнуть пива — эти слова он произносит быстро фальцетом, видимо они дались ему с трудом, краснеет, о чем-то долго думает, морщась и тяжело вздыхая. — Мы наивные романтики, сколько можно учиться жизни, пора уже начинать жить, любить, воспитывать детей мы должны восвращаться к чему-то материальному, крестьянскому труду. Ты знаешь — я никому это не говорил — я иногда плачу по ночам... Я представляю небо, безбрежное, синее... небо... луг... трава... такая высокая и зелёная-зелёная, как изумруд... коровы с колокольчиками. И вдруг поднимается ветер, сильнейшый необычный ветер — и в небе появляется как-бы марево... нет я не могу это выразить, ты меня извини, я не буду дальше рассказывать, — молчит. — Потом марево, а потом вдруг появляется космический корабль, и я бегу к нему бегу, бегу... и плачу... Нет, я вижу тебе не интересно.

— Продолжай, продолжай.

— Нет я пошёл, глупо что я так разоткровенничался...

Уходит, через минуту возвращается. — Всё таки, нельзя перед людьми раскрывать свою душу, это глупо, я посижу у тебя ЕЩЁ минут пять, ты не возражаешь?

Узкий двор, похожий на колодец. Серые, в разводах плесени, высокие стены. Кричит:

— Ганька.

Никто не отзывается.

— Ганька-а-а. Выходи, я знаю что ты меня слышишь.

Скандирует: — Ганька-а-а. Ганька-а-а. Ганька-а-а. Ганька-а-а. Я ведь из принципа не уйду.

..тишина... С ненавистью смотрит на высокие безликие окна. Поднимает камень и в раздражении бросает его в окно.

За круглым столом — несколько человек, передают друг другу косяк. Произносят по очереди:

— Остроумие — самый большой наш порок, мы не можем себе позволить усомнится в нашем несовершенстве, и поэтому мучаем друг друга...

— Важно создать иллюзию заполненности...

— У нас нет основы, мы сбиваемся в стаи, чтобы забыть об одиночестве, но даже в самом страшном угаре мы смотрим на себя со стороны...

— Чтобы оценить, насколько художественно наше поведение...

— Да, точно, мы сходим с ума, потому что это красиво...

— Нет, скорее, потому что это цитата...

Он сидит в углу на полу. Поднимается, идет по темным коридорам. У окна несколько человек играют на гитарах. Лиц не видно. Он подходит к ним, спрашивает:

— Доза есть?

Кто-то вскакивает, черный силуэт с бородкой, говорит быстро, как поляк:

— Сейчас, сейчас, минуточку... — готовит дозу. Мелькают белые руки. Очень белые. Белый порошок поднимается в воздух.

Идет по улице, шатаясь. С неба падают скользкие жирные жабы. Прыгают по асфальту. Громко кричат. Останавливается, боясь оступиться, упасть в эту кричащую живую плотскую массу. Садится на газон. Кружится голова. Сжимая виски руками, мучительно: — Это где-то было. Где это было?. Идет вдоль красной кирпичной стены, долгой, долгой, ударяется о неё головой. Кровь. Бьется всё сильнее:

— Ты — творец, я — тварь.

Люди вокруг, безразлично смотрят. Кровь течёт тонкой струйкой, впитывается в сухую землю. — Ты — творец, я — тварь, тварь, тварь...

Боли нет... боли нет вообще, но это думаю не я. Боль — это гудки машин, что-то долгое, но это не я, я не ем мозги, я их только чувствую.

Пожар вся улица в огне вино разлито и асфальт в вине.

Лежит в реанимации, люди в белом перепачканые кровью. Темнота, танцует красная огненная фигурка, звучит музыка североамериканских индейцев

* * *

Вокзал. Толпа. Толстый человек в обтягивающем чёрном трико с большим круглым животом и маленькой острой бородкой, похожий на тучного Мефистофеля, держит на поводке таксу. Собака пытается вырваться, визгливо лает. Толстый человек c отрешенным видом грызет семечки, плюет шкорки себе на живот. Проходит похожая на утку, женщина в ситцевом платье с цветочками. Несет ведра наполненные красными, яркими яблоками. Сталкивается с кем-то. Яблоки катятся по перрону. Женщина торопливо поднимает их, складывает в ведро. Толпа. Яблоки превращаются в вязкую кашицу. Женщина кричит на толпу, размахивая кулаками. Солдат в старой камуфляжной форме и разбитых сапогах пересчитывает мелкие монеты. Цыганка, сверкающая на солнце как жар-птица, ведёт табор детей, все чумазые и прекрасные, с огненными дикими глазами. По перрону бежит человек вслед за отходящим поездом. Спотыкается, бежитит. Поля, поля, поля. Быстрые. И нет ничего невозможного. Небо синее. Вот-вот прольется. Пьяный тамбур. Кто-то в очках читает газету. КТО-ТО ПРИСТАЛЬНО СМОТРИТ НА МЕНЯ. Это же я сам... это мои глаза в окне... как же я себя не узнал? Надо быстрее, быстрее, быстрее. Сжимаю турникет, крепко-крепко. Вперед пространства, летите, мучайте меня, у меня ничего не осталось... только рёбра и ветер. Тишина вдруг. Снимаю кепку. В кепке сидит воробей и говорит: "Из туалета-то попахивает". — странно. Снова одеваю.

Перрон старый, знакомый, старушки сидят в ряд, торгуют семечками. Воздух... влажно, мокро, сыро. Дышу осторожно, почти пью. Тихо, очень тихо. Сторожа кричат: — Чего высматриваешь, бомбу хочешь подложить?

— Курить хоть можно?

Дым почему-то сладкий. Вокзал — жёлт, кустарник — чахл. Перон — влажен. Воробьи орут. Домой — через поле. Солнце и луна на небе, да я помню, так бывает. Трава зеленая, высокая, хрустит под ногами Кузнечики как сумасшедшие. Река по колено, руки по локоть в крови. Комары, длинные прозрачные крылья: — Кушайте-кушайте, прошу за стол, пейте, угощайтесь, меня много. Всем достанется — я не жадный.

Я видел это во сне. Плавные тени от колышущихся ветром ставней. Словно что-то чужое вышло на охоту. Крестовины. Окна в которые страшно смотреть. Деревья как водоросли на дне моря. Подхожу к окну. Слабый огонёк мерцает. Вижу себя за столом. Маленький мальчик с книжкой. Смотрит в окно. Глаза широко раскрыты. В них ужас. Свеча гаснет. Слышу жуткий детский крик.

Дом мёртвый: черные окна, потемневшие от старости стены. Заколочен. Очень длинные гвозди, странно длинные.

Утро. Идет по комнатам — полы скрипят, мыши разбегаются. Открывает ставни — потоки света. Щурится, закрывая лицо рукой. В старой шляпе для гадания — мышиное гнездо. Гулкие шаги. Распаковывает краски, делает холст, забивает гвозди.

Темная комната. Лежит на деревянном полу, привязанный толстой бечевой к железной кровати. Зрачки вращаются, быстро, очень быстро. Гудок паровоза. Стук колес о рельсы. Кто-то с белым лицом смотрит в окно, стучит и быстро уходит. Огромная белая луна плывет по небу. Он кричит. Тело изгибается, подпрыгивает, бъется об пол. Глухие удары. На лбу капли пота. Мокрые волосы...

Пишет: Часто сижу голодный, я могу сказать, что мне лень готовить, и могу сказать, что считаю это пустой тратой времени; и то, и другое будет правда. Очень трудно все систематизировать. Все мои ощущения непонятным образом оборачиваются своей противоположностью. Много странных предчувствий, почти бессознательных, когда одно из них сбывается, остальные кажутся тем более нерельными. Сегодня опять бросал кости. Всё будто застыло. А я так не люблю бездействие. Меня волнуют символы, по-моему они предвещают ужасный конец. Существует тысячи возможных исходов, но какой из них наиболее желанен. Иногда наступает сумасшедствие, но чаще ипохондричаю. По утрам приходит вдохновение. Пишу. Быстро устаю.

Чинит покосившийся забор. Доски от ветхости рассыпаются в руках. Вдалеке появляется девушка в темных очках и массивной косухе. Он улыбается, кричит:

— Ганька, ты что ли?

Девушка подходит ближе. Хмурит брови. Пытается казаться сердитой. Но не слишком. Ей сейчас интереснее просто "быть":

— Вот ты где. А мы тебя всюду искали. Серега даже предложил поминки по тебе справить... Ну ты знаешь, ему лишь бы выпить. — он улыбаясь смотрит на нее. — А потом я вспомнила, что есть это место, и подумала, почему бы и нет ... Ну, как ты здесь живешь, рассказывай.

— Ну в общем то нечего рассказывать.

— Тогда показывай, — открывает дверь в дом. — Фу, какая у тебя грязища; даже заходить страшно.

Достает из сумочки духи (флакон в виде губ Сальвадора Дали), распыляет спрей вглубь дома, заходит осторожно, прикрыв лицо носовым платком:

— Живешь здесь, как чучмек, совсем от цивилизации отбился.

— Как кто живу?

— Как "чучмек"; это новое модное слово.

— Ты садись, — указывает на скамью. Ганя, наклонившись, долго рассматривает почерневшие от времени доски, не решаясь сесть. У нее светлые брюки:

— Нет, я постою, — осматривается.

— Ты не скучаешь по этому дому? — берет ее за руку. — Помнишь там, наверху, ночью, ты плакала, и луна светила, и было так хорошо, оттого что ты плакала...

Она нервничает, выдергивает руку, вытирает ладонь о брюки:

— Нет, не помню. У тебя тут ни к чему и прикоснуться нельзя. Все. Хватит. Собирай вещи. Поехали. Где у тебя сумка?

— У меня нет сумки.

— Прекрасно. А хоть что нибудь у тебя здесь есть, или только одна грязь?

— Ты знаешь, я не хочу тебя обижать, но я, наверное, не поеду.

— Как это не поедешь? То есть, как это не поедешь? Как это...? Нет, действительно не поедешь или "наверное" не поедешь?

Он кивает головой. Ганя садится на скамью. Долго поправляет волосы.

— Нет, я не могу тебя здесь оставить одного... Это будет просто: аморально с моей стороны... Нет, действительно не..., — он кивает, — даже если "Я" тебя об этом попрошу? — "я" она произносит, почти взвизгнув.

Он, радостно улыбаясь, кивает. Ганя поражена:

— Что-то я плохо соображаю... И что же ты ЗДЕСЬ останешься?

Он кивает.

— А зачем?

— Не знаю.

— А что же я? Ты хотя бы чуть-чуть думаешь обо мне о нас с тобой? — шипящие и свистящие в этой фразе она произносит, шипя и свистя. Вдруг становится печальной — Ты совершенно погряз в своем эгоизме. Подумай, как я без тебя буду сдавать зимнюю сессию? Меня же опять эта стерва загрызёт, если ты мне не поможешь.

— Нормально.

— Нет, ты ничего не понимаешь, — она подходит к нему, смотрит долго. — Я же не могу без тебя, только ты один понимаешь меня.

Он пытается ее обнять, она отстраняется, поворачивается к нему спиной, произносит трагически:

— Нет ты ничего, ни-че-го не понимаешь. Все мужчины совершенно бесчувственны... Нет. Ну хочешь...ну хочешь... должен быть же какой-нибудь выход. — долго думает, лицо ее становится все оживленнее. Решительно произносит — Ну хочешь я останусь здесь а потом ты решишь. Я остаюсь здесь. — решительно, пытаясь голосом убедить себя. — Да, это точно, я остаюсь. Не смотри на меня так удивленно. Я вполне отвечаю за свои слова. Мы купим дом в сандинавском стиле, много земли, трактор. Назовем его Солвейг. Россия начинается здесь. Ты гений! Я всегда знала что ты гений! Так, где здесь продаются русские сарафаны?

Николай (недоуменно): — А как же институт?

— Ах, институт...? — думает, потом радостно. — Да пошел он.

Темнеет. Сидят за столом. Далеко в лесу воют волки. Он говорит:

— Знаешь, мне кажется, что где-то там, в городе остался мой двойник, он ест, пьёт, шатается без дела, не знаю что он может натворить, иногда страшно, оттого что я не могу его контролировать.

Она: — Замолчи, я не хочу об этом слушать... такие мрачные вещи, — на минуту расстраивается, потом случайно ловит свой взгляд в окне, не отрываясь, словно завороженная, смотрит на себя, поправляет волосы, любуется.

Ганя спит, Тяжело вздыхает во сне. Николай смотрит в темное окно.

Мальчик у окна. По аллее гуляет Петр Фомич, медленно с удовольствием вдыхая воздух. Следом за ним — девочка с кошкой. Петр Фомич толстый, неповоротливый.

— Папа, а мы полетим когда-нибудь на луну?

— Нет, деточка, на луне у нас начнётся кислородное голодание:

— Папа, а что такое кислородное голодание?

Он останавливается, внимательно смотрит на нее:

— Деточка, иди-ка погуляй, — идет дальше.

— Папа, а кислородное голодание это плохо?

— Да, плохо, но не очень. Ганечка, я умоляю тебя...

Роется в карманах, достает 5 копеек. Протягивает Гане. Девочка берёт монету, рассматривает её; она кажется огромной в маленькой детской ладони, кладет в кружевной карман, догоняет Петра Фомича:

— Папа а...

Он оборачивается, в глазах слезы, с болью произносит:

— Такое светлое, ясное утро и такие противные дети. Никак нельзя создать поэтическое настроение.

Уже светло. Спит положив голову на стол. Ганя наматывает прядь его волос на тонкий с острым ноготком палец — резко дергает. Он просыпается. Непонимающе смотрит вокруг. Ганя — сидит, красиво положив голову на скрещенные руки; поизносит медленно:

— Ну что же, ты наконец решился?

— На что?

— Сам знаешь. Поедешь или нет?

— Зачем?

Она нараспев: — Зачем пьют мартини со льдом, зачем радуются солнечному свету, зачем видят во сне Египет, зачем помнят то, чего не было, зачем умываются, зачем любят?

— Не-а, я не могу.

— Но почему, почему?

— Тебе действительно интересно?

Обиженно: — Ну, конечно.

— Ладно, сейчас я попробую объяснить... Не знаю, как это сказать... Ну, понимаешь, вот например, тут я прекрасно знаю, когда хочу есть, а там не знаю, хочу ли я есть или хочу гамбургер; здесь я знаю, когда начинается вечер, а когда утро, а там день — ночью, а утра, как мне кажется, не бывает никогда; здесь у меня тысяча дел, элементарных, конечно, но очень ясных и конкретных, и я не чувствую времени, а это очень больно чувствовать время, — ты знаешь; там я веду пустые разговоры, от которых потом тошнит, не разделяю общее мнение, пытаюсь эпатировать публику, изображаю из себя эстетическое целое, а здесь можно просто думать, думать, думать, рисовать иногда, здесь всё реальное, экстравертное, как в античности, небо, земля, хлеб на столе, скорее даже это минойская эра, а там такой слом времён, такая голубая, нет, наверное голубая с золотистым отенком тоска, почти древнеегипетская, что даже жить кажется ненужным и лишним — радостно. — И теперь мне не снятся эти дурацкие сны.

Она прячет лицо в ладони, сидит некоторое время неподвижно. Резко поднимает голову. В глазах — слезы.

— Не хочу тебя слушать. Какой у тебя все-таки ужас. Не могу здесь больше оставаться. Последний раз спрашивать не стану? — выжидательно смотрит на него. Он отрицательно мотает головой. Она встает:

— А все таки человек должен оставаться человеком — нельзя превращаться в животное.

Доводит ее до порога, останавливается, она идет дальше, брюки в саже, каблуки вязнут в грязи. Оборачивается:

— А все таки, ты — просто сволочь, хоть и строишь из себя интеллектуала, — идет дальше, он морщится, ему в голову приходит какая-то мысль:

— Слушай...

Она останавливается. Не оборачиваясь:

— Ну что?

— Ты не кому не говори, что я здесь.

Она медленно поврачивает голову, глаза опущены, пытается изобразить недоумение:

— Конечно. В чем дело? — улыбается, показывая мелкие зубы.

Машет рукой. Пытается идти по грязи красивой походкой, но ноги разъезжаются. Разбегается стая гусей.

Первый снег. Идет по дороге, скрип наполненных водой вёдер. Контуры людей в окне его дома. Приоткрывает дверь, слышит срывающийся голос Гани:

— Он добр, но груб и бесчувственен, я отношусь к нему... Нет, я очень хорошо к нему отношусь, но... Он слишком отвык от реального существования.

— Абырвалг, абырвалг. — бросается на кого-то из темноты.

Общий визг восторга. Подбегает Ганя. Что-то кричит, указывая на него безымянным пальцем. Кто-то подносит ему стакан водки. Долго пьет.

Спустя время — на полу бутылки, грязная посуда. Несколько человек с гитарой:

— Нет не то, давай эту.

— Эту?

— Нет эту.

Поют надрывно:

— Все идет по плану, все идет по плану...

Кто-то сидит в углу, зажав голову руками, повторяет:

— Дерьмо... дерьмо... дерьмо...

Подходит Ганя, медленно, как кошка. Он говорит, как будто обращаясь к самому себе:

— Мне кажется, что где-то здесь точка гармонии; я брожу по всему дому и не могу найти ее.

Она произносит, приняв значительное и таинственное выражение лица:

— Здесь только твои сны; ты думаешь, твой мир реален, ты думаешь, что реальна эта картофелина, этот хлеб; тебе столько раз снился этот дом, что он уже давно превратился в сон, и этот сон никогда, поверь мне, никогда не сбудется... Ты обижаешься на меня?

— С чего ты взяла?

— Не понимаю, как можно быть таким обидчивым ...

Идет вдоль стен, смотрит на свою тень. Сидит на полу со шприцем. Кто-то читает стихотворение, странно серьезно и сосредточено:

Во глубине сибирских руд

Храните гордое терпенье...

Группа людей — темное сплоченное пятно на белом снегу. Печальные лица, сморщенные и серые. Метет поземка. Очертания фигур постепенно растворяются. Остается белый чисоте пространство снега. В небе появляется огромный шприц, игла впивается в землю. Брызжет кровь. Красные пятна на белом снегу.

Прилетает ворбей. Садится на снег. Прыгает. Ищет зёрна.

Вокзал. Все садятся в поезд. Николай замешкался на пероне. Ганя истерично кричит:

— Ну, давай, чего ты там копаешься?

Он тихо: — Я, кажется, что-то забыл.

— Садись быстрее, поезд отправляется.

— Я кажется, что-то забыл... — кашляет. Все удивленно смотрят на него. Поезд отходит, уменьшается. Ганя что-то кричит. На перроне остается одинокая фигура.

В соседнем дворе девушка развешивает белье. Сгибается под тяжестью мокрых простыней. От тёплого белья поднимается пар и девушка словно растворена с нем. Она в серой легкой телогрейке, на голове строгая косынка. Темное обрамление волос. Очень белое тонкое лицо. Пространство вдруг начало слоиться. Николай замер, вспомнив, что он видел всё это во сне. Внезапно становится заметно что она беременна. Из дома выходит мужик (несмотря на то, что очень холодно, он в майке — тело у него красно-синее), курит безучастно смотрит на нее. По-видимому немного пьян. Недовольно оглядывается на Николая, наблюдающего за девушкой. Доносятся ругательства, самый грубый мат. Направляется к нему нетвердой походкой, корча зловещие рожи и сплевывая сквозь зубы, перешагивает через покосившийся забор:

— Мужик, ты чо вылупился, чо надо?

— А тебе какое дело?

— Мне то никакого, а будешь таращится зенки выколю.

Возвращается, сам снимает белье, заводит девушку в дом.

Николай сидит в тёмной комнате у открытого окна.

Белый снег кружится на фоне чёрной ночи. В доме напротив кто-то зажигает свет, потом гасит, опять зажигает, жёлтые вспышки в темноте. Слышны крики:

— Ах ты сволочь... Сука... Фря французская... Убью падлу...

Женский оправдывающийся голос. Звон посуды, хлопанье дверей, хриплый лай собаки. Николай выпрыгивает в окно, перебирается через забор соседнего дома по сугробу, сухой скрип снега. Осторожно открывает дверь. Девушка в слезах. Из-за спутаных волос сверкают глаза. Вытирает слёзы грязной занавеской. Николай останавливается, смущённый:

— Извините, я не хотел беспокоить, вас, кажется, Леной зовут.З — емляной пол, ветхие гнилые стены, холод. — Берет её за руку. — Извините, я не хотел вас беспокоить. У вас, случайно, нет спичек?

Лена: — Уходите, пожалуйста.

— Я хотел лампу зажечь, свет опять вырубили, а спички закончились.

Мужик внимательно смотрит на него, тихо бормочет:

— Совсем жизни нет... Ходят тут, бродят, спать не дают. Те чо надо, говори толком?

— Да спичек же!

— А-а-а спичек, нет у нас никаких спичек, вали отсюда.

Разворачивается, уходит, уже у порога слышит крики:

— Ах ты сука.

Возвращается обратно. Лена испуганно смотрит на него.

Лена: — Уходите, пожалуйста.

— А может головешка у вас какая-нибудь в печи завалялась, мне только огонь развести.

Мужик подходит вплотную, берет Николая за горло:

— Чо те надо, хмырь? Чего ты тут бродишь. Кто тебя звал? — начинает раскачивать его из стороны в сторону, сначала медленно, потом быстрее и быстрее, с силой отталкивает. — Иди, мил человек, иди-ка ты по добру-по здорову, не мешай трудовому народу культурно отдыхать.

— Никуда я не пойду, — садится на стул.

Лена: — Уходите, пожалуйста, я очень вас прошу.

Мужик разбивает бутылку:

— Пойдешь — пойдешь, побежишь как миленький.

Лена бросается к нему, держит его за ноги, кричит: — Нет, не надо.

Мужик оталкивает ее, машет перед собой горлышком от бутылки. Осколок, блестящий, яркий, боль как вкус снега. Красные струйки по лицу. Все кружится.

Как всё невозможно... иногда во сне какое-то особенно счастливое ощущение... и кажется ты не спишь, и сон как матрешка, тысячу раз просыпаешься и пугаешься своему счастью, окончательному счастью, а когда просыпаешься на самом деле, нет сил поверить в реальность... ногти изгрызаны до корней... нет сил поверить в это серое небо, в эти дома за окном, странно покосившиеся, с пустыми окнами, если бы меня подстерегала смертельная опасность, я был бы счастлив. Мама звенит посудой. Холодно. Через тысячу лет кто-нибудь будет ностальгировать по этому пустому бессмысленному времени, кто-нибудь раскроет книжку, будет рассматривать модели костюмов, удивляться, читать обрывки писем, кулинарных рецептов. И все — само значение, и книга давно архаика, и какое-то особенное счастье держать её в руках, пыльное, осторожное счастье... А сейчас все невозможно.

Приходит в себя. Лена перевязывает ему голову, мужик послушно подметает осколки.

— Больно? Нет? Потерпите. Сами виноваты. Кто вас сюда звал?... Принеси ещё бинт. Там в тумбочке. Вы уж его извините. Не подавайте в милицию. Он не со зла. Так по глупости.

— Ну конечно... по глупости... я охотно верю. Да и вы хороши! Я вас спасти хотел, глупо конечно получилось, но как вы вообще можете так жить? Так же нельзя! Нет, вы поймите, так нельзя, — произносит по складам — Так не-ль-зя. "ль" для четкости — отдельным слогом.

Она задумывается: — Все можно... Все можно, лишь бы с душой... Вот, уж, кажется, как мы тут живем, хуже и жить нельзя, а ведь и радуемся, и печалимся, как все нормальные люди. Корову на днях купили. Счастья никогда много не бывает, но видать и мало тоже. Вот и алкашей наших...

Муж вомущенно: — Кто это тут алкаш?

... Пьяниц наших, кажется, что хуже их и быть не может, а ведь жалеем их, а жалеем значит любим. Так что, все можно.

Николай (холодно): — Да, я знаю, что все можно, извините.

— Да ничего, бывает.

С надеждой: — Но почему же можно, иногда вовсе даже и нельзя.

— Кто знает, может быть и нельзя.

— Ну вот видете, а вы говорили.

— Ну что ж, всякое бывает.

Пьяный мужик заплетающимся языком кричит:

— Ничего нельзя, ничего нельзя, ничего нельзя.

Николай подсаживается к нему:

— Почему же нельзя?

Лена берет Николая за плечо: — Не надо.

— Нет, он интересен мне как тип; он имеет право высказать свою точку зрения.

— Выпьем, тогда скажу.

Глаза Николая крупным планом.

Николай идет с мужиком в обнимку. Поют не в лад, целуются.

Мужик: — Прощай, друг мой милый, друг закадычный.

Николай, улыбаясь, неловко кланясь: — Досвидания, досвидания.

Возвращается домой, спотыкаясь. Вязнет в сугробах. Смотрит на небо. Видит огромные звезды. Говорит:

— О-го-го.

Сидит с перебинтованной головой, постоянно трогая руками повязку, словно стараясь удостовериться, что она на месте, ест яблоко. Белый бинт на голове даёт ему чувство уверенности, что голова не разлетится, все мысли на месте и в порядке. Стук в дверь. Открывает. Человек в массивной шубе. Тонкое красивое лицо. Декаденский вид.

— Ах, буранище. На расстоянии вытянутой руки ничего не видно. Ах, буран, буран, домового ли хоронят, ведьму ль замуж выдают? отфыркивается. — Ничего, что я тут? Не помешаю? Я тут скраю расположусь, на скамеечке. Ничего?

Николай (откусывает яблоко):- Да проходите же.

— Право же, мне так неловко вас беспокоить.

— Проходите, у меня правда грязь страшная, почти помойка.

— Да что вы, мне даже нравится, когда в доме не убрано, даже грязь, когда нравится, я это называю творческим беспорядком. А вы творческий человек, я вижу, почти что художник. Ну а я — поэт, Несмыльковский, вы обо мне, надеюсь, слышали?

Николай (смущенно): — К сожалению, нет.

— Что же вы так отстали от жизни? — самоиронично и безупречно приветливо. — Ах, понимаю, понимаю, молодость... деревня... глушь... Саратов... а мне Ганечка все о вас рассказала, Ганечка прелестное создание, не находите? — подмигивает.

— Нет, не нахожу.

Тот долго смеется: — Ну что же, у всех свои вкусы. У кого-то хуже, у кого-то лучше... Ксати, я здесь не просто так, а, так сказать, посмотреть. Конечно, за просмотр деньги платят, но и я не с пустыми руками. — распахивает шубу, достает огромную сумку, из нее — кастрюльку, рюмки и бутылку водки. — Вот, кастрюлька, котлетки, водочка, как же без нее, родимой, русскую душу залить. Знаю, все о вас знаю. Мы, кстати, много о вас спорим, о вашем образе жизни, если можно так выразиться, вы в нашем кругу почти что достопримечательность. О вас все говорят, да говорят, но, конечно, это вас не может интересовать... Вы не такой..

— Да чего тут спорить...

— Как же, это же целое подвижничество, можно сказать, — распечатывает водку с умилением смотрит на то, как Николай ест котлету. — Ах, если бы молодость знала, если бы старость могла. А это ваши картины... какие милые вещицы... и что же, вы их прямо здесь в деревне рисуете, — смеется . — Как же вы молоды, любопытны и наивны, и как же я вам завидую. Конечно, в этих... Картинах, если можно так выразится, ещё не чувствуется таланта, но зато — молодость, душа энтузиазм; здесь нет ухищрений искусства — это почти что примитивизм, но сколько энергетики, молодых здоровых усилий. Вот здесь, верхняя часть картины от Моне, а нижняя от Сезанна. Ну что же, мы все у кого-то учились. Вы не обидились?

Молчит.

— Да, это прекрасно, то что вы сделали, — внезапно принимает заговорщицкое выражение лица. — Но, вы знаете, не все одобряют ваш поступок, — с деланым ужасом. — Некоторые даже считают его позерством, только не подумайте, что и я отношусь к их числу, совсем наоборот, хотя некоторая толика сомнений у меня все же возникла, — Долго испытующе смотрит на Николая. Тот жует котлету, кашляет:

— Что-то я не могу понять, о чем вы говорите.

— Да не о чем таком важном, вы не переживайте, кушайте, кушайте, я вам еще котлет привезу. Моя жена готовит превосходно, пальчики оближешь, жир так и капает.

— Все-таки я не понимаю, зачем вы сюда приехали.

— Как же вы не понимаете? Я приехал встретить с вами Новый год!

— А что, разве уже Новый год?

— Ну конечно же, через час. Вот "деревня". Вы никого не ждете? Даму сердца?

— Да нет.

— А что, признайтесь, деревенские девочки пресноваты?

— Да нет.

— Пресноваты, пресноваты... А кстати, как же это я совсем забыл, — разливает. — Выпьем по рюмашечке за Новый год, чтоб был не хуже прошлого, — пьют несколько рюмок, одну за другой, быстро. — Может прогуляемся, встретим Новый год среди зверюшек, в лесу. Романтика все же. Так, так, так, водочка — с собой, кастрюлька, котлетки.

В лесу пьют водку.

Николай: — По моему, мы уже полчаса пьем.

— А это безмерная водка, сколько её не пей, она не кончается; так вот, продолжим. Конечно, мое объяснение не могло показаться вам исчерпывающим, я это прекрасно понимаю, и поэтому хочу объяснить все честно, без обиняков; как уже вам известно, мне о вас все известно, простите за тафтологию, Ганечка нарисовала мне много живописных картин; конечно, словестных, как вы понимаете, но от этого не менее, а может быть и более ярких и художественных; конечно, вы можете поспорить со мной о превосходстве визуального искусства, но не в этом суть, передо мной возник образ честного самоотверженного молодого человека, готового посвятить всю свою сознательную жизнь служению музе и самосовершенствованию, безусловно, он привел меня в восхищение, буквально в восторг, но потом, слушайте внимательно, вас должно заинтересовать, что было потом, потом в моей душе возникли некоторые сомнения, а не самообольщается ли этот молодой человек, не принес ли он свою жизнь в жертву беспощадной правде действиельности, в жертву тому, что противно его природе, тому что приведет к гибели его творческие неокрепшие силы. Я размышлял долго, мучительно, целыми днями и ночами я думал о вас, я десять раз рисовал себе ваш портрет, мысленно конечно. И к какому же выводу я пришел? Нет, если вам не интересно, я могу не говорить... — берет его за руку. — Мой дорогой, мне тяжело произнести эти слова, и, начиная фразу, я даже не знаю, закончу ли я её, но я вынужден, это мой долг, мой дорогой, вы губите себя.

Николай озадаченно смотрит на него: — И вы тоже так думаете?

— Разве кто-то еще думает так? — внимательно всматривается в него. — О, милый мой, вы умнее чем я думал?... А строите из себя не то конька-горбунка, не то Иванушку-дурачка. Вот вы тут живете, извините за мовентон, трудитесь в поте лица, и вам, наверное, кажется, что вы совершаете какой-то необыкновенный подвиг, поверте, нет тут никакого подвига. — Поднимает крышку кастрюльки, кричит. — Ау, где ты, подвиг? Ведь это потусторонний мир: Ха-ха-ха, мне смешно... Можете ничего не говорить, я понимаю, вы косноязычны, как большинство художников, но нужно иногда пробовать думать, хотя бы по-немножку.

Признайтесь честно, у вас никогда не возникало желания оставить ваши задумки, махнуть на все рукой, сказать себе: "Я свободный человек". Зачем вам притворяться, зачем обманывать самого себя? Поверте моему опыту, вы себя слишком плохо знаете, чтобы поступать так необдуманно. Вот где вы ищите истину, вдохновение? В курином помете? Встретите вы себе здесь какую-нибудь царевну-лягушку, нарожает она вам детей, поправится килограмм на 80, будет вас лупить с горя, повадитесь в магазин за нашей русской микстурочкой — высокое забыто, в душе воцаряется запустение. Неужели вы к этому стремитесь? Да, вы отреклись от городской суеты, вернулись к первоосновам, так сказать, и это похвально но не большим ли подвигом будет, отрекшись от мира, принять его снова. Возможно вам тут комфортно в одиночестве, в гордыне, на пути нравственного самосовершенствования, но нет ли тут самолюбования, стагнации, филистерского довольства жизнью? Вы спустились с небес на землю, простые люди, мусор, грязь, конечно это прекрасно — маленький человек, но ведь он безобразен, он страшен даже в этой наготе и округлости, маленький человек — это плебей, пьяница и вор, он совершенен потому что элементарен, он прекрасен, потому что дик, а эти пустые горизонты. Холодные, ровные и ровно ничего не значащие, наверное завораживающие, потому что бездна всегда притягательна. Что увидели вы здесь? "Мне мало надо: Краюшку хлеба и каплю молока. Да это небо, да эти облака". Могу поздравить вас, диагностирую — склонность к паталогическим аспектам действительности. Вам нравится эта жизнь? Может быть, вы хотите осветить её болью творческого озарения. У вас ничего не выйдет. Действительность засосёт вас как сон, как трясина, здесь нет боли, здесь та же повседневность, что и везде, — нищета, отчаяние, страх — это тоже повседневность. Здесь тоже есть время — эта серая страшная нить, которая проходит вот тут, — указывает на грудь, — и которая разрывает сердце. Поверьте мне. Поедемте со мной, я сделаю вас вторым Леонардо, круче Леонардо, — я покажу вам такие страны и города, которых не видел ни один смертный и вряд ли когда нибудь увидит, я превращу тебя из твари в творца — мороз трещит — а эти горы, печальные скалы........

— Что?

— Ничего в них буря, в них бездна, в них слава, печальная чистая, горькая отринута рина арина ариночка собака лает хочется спать.

Николай сонный, в снегу, посреди леса, один — "ничего не понимаю" ползет долго — долго, с трудом рассекая пласты снега.

8 дней лодка плыла по морю, и не было видно берега. Я понимал тогда, что это притча, чувство священнодейства переполняло меня, светило солнце, синело море, птицы кричали, но при этом была тишина. Иногда я плакал от благодарности. Я чувствовал щероховатость весел, но тело уже растворилось. Казалось, что это скоро сбудется, когда настолько счастлив, можно просить только об одном, о смерти, но у того, кто выше, свой план действий. Как чудесно знать, что это притча. Город Иерусалим. Песок, как золото, и небо, как синь. Можно прижаться лицом к акварели и услышать, как пульсируют водные токи, рыба бъется о песок, дыхание её — огонь. Гибнут люди, города, но нельзя об этом думать, потому что всякая мысль — проклятие.

Несмыльковский : — Ты скучный и нудный, от тебя не будет толку, я тебя вычёркиваю. — Отмечает что-то в блокноте.

Николай стоит у окна, пчела садится ему на руку, он рассматривает ее:

— Я что-то хотел сказать тебе и забыл, мучаюсь, никак не могу вспомнить.

Голос Лены: — Ты должен вспомнить, это очень важно.

— Нет, никак не могу.

— Жаль, этот сон не исполнится.

— Откуда ты знаешь?

— Так уж, знаю.

— Нет, исполнится.

— Нет, не исполнится.

— Исполнится, исполнится, исполнится.

— Нет не исполнится, не исполнится, не исполнится.

Снег вдруг становится тёплым, даже горячим. Николай просыпается. Контуры леса вдалеке внезапно првращаются в город, они становятся всё более яркими и четкими, спустя некоторое время их очертания становятся невыносимыми для глаз, и кажется, что если мы продолжим всматриваться в них, то быстро ослепнем, но превозмогаем боль, и скоро она становится привычной, а потом вообще исчезает. Перед нами разворачивается белое пространство, которое в то же время является городом. Мы рады, что вернулись сюда, но груз ответственности не даёт нам почувствовать радость в полной мере.

КОНЕЦ

Картамазова Светлана

.

copyright 1999-2002 by «ЕЖЕ» || CAM, homer, shilov || hosted by PHPClub.ru

 
teneta :: голосование
Как вы оцениваете эту работу? Не скажу
1 2-неуд. 3-уд. 4-хор. 5-отл. 6 7
Знали ли вы раньше этого автора? Не скажу
Нет Помню имя Читал(а) Читал(а), нравилось
|| Посмотреть результат, не голосуя
teneta :: обсуждение




Отклик Пародия Рецензия
|| Отклики

Счетчик установлен 2 августа 2002 - 1020