Rambler's Top100

вгик2ооо -- непоставленные кино- и телесценарии, заявки, либретто, этюды, учебные и курсовые работы

Лемберский Павел

ВЕРОЯТНОСТЬ СЧАСТЛИВОГО КОНЦА

и другие истории

 

ВЕРОЯТНОСТЬ СЧАСТЛИВОГО КОНЦА

Допустим, гремит индустриальная музыка: бум-бум-бум, за-бум-кабум, да-да-да-у, бам-да-да-у, и опять: гыа-дау-джи-дага-ууз-за-у, да-а уж, гурркгау-гзы-ы-аа, ныныны-нау, и вдруг среди этого ка-ак: баух-хбум-бма-а-ау!!; кошмары огромного города это; разгул терроризма это всё; и на взрывы в вестибюлях дорогих отелей никто не обращает внимания это: плотно позавтракавшие туристы выбегают на улицу и, прижимая влажные носовые платки к потемневшим от копоти лицам, хрипят сквозь кашель: «Эй! Такси! К Гугенхайму! или нет: сперва лучше в Сохо давай», спирали электронного мусора это, вакуум гиперреальности это всё; вводные слова обретают новый смысл и тут же теряют его за ненадобностью, и еще политизация эстетического опыта это, и необратимость, и неизбывность, и неизбежность анестезии одиночества это, и скрип тормозов, и окрик: «Ты куда, дурак, совсем ослеп?», и запах теплого бензина в воздухе, и выплюнутая в окно помятого кэба изжеванная сигара на асфальте лежит и дымится, и посреди перекрестка на Парк-авеню в темной луже бьется в судорогах немолодая уже собака-поводырь, а сорока футами ниже беременная крыса осторожно перебегает рельсы сабвея, и вдруг замирает на полпути, и еще раз пугливо оглядывается на уплывающие огоньки последнего вагона грохочущего состава.

Ну, все эти страсти, когда титры еще, а начать можно вот как: он сидит в кафе у окна, что-то пишет. Крупный план: чашка черного кофе, дымящаяся сигарета, лист бумаги, на фонограмме смех, звон тарелок, средний план… обойдемся пока без него, а тем временем чуть простуженный голос за кадром вводит нас в курс дела...

«… Этот шизик не звонил — и слава Богу. И голубки не приходили с вином и травкой, и это тоже поначалу нравилось. На улице знакомые не попадались. Приходил домой, разогревал суп, ложился спать, ей не звонил. Приехал две недели назад, и все это время не говорил ни с кем ни о чем.

«Куда это все подевались?» — вдруг подумал, влезая в серые нарядные туфли. Еле дополз до университета — так жали. В коридоре встретил секретаршу декана, девушку-спортсменку, она летом с женихом объездила пол-Франции, он ей месяц назад черкнул из Нью-Йорка, она ответила.

Если так начать, сразу возникнет любопытная неопределенность: это он, сидя в кафе, пишет о ком-то, или голос за кадром повествует о нем, пишущем? Конечно, всегда остается запасной вариант: сидящий в кафе пишет о себе, и если в следующей сцене на вечере у декана мы увидим именно его, то нам придется остановиться именно на этом варианте. Но с другой стороны, если в первой сцене камера по той или иной причине не успеет добраться до лица пишущего, то неопределенность так и останется неопределенностью, а вскоре мы, увлеченные — блажен, кто верует — фильмом, о неопределенности и вовсе позабудем.

…Познакомились они где-то в мае на вечере у декана С., брата того самого. На парти его затащил Джош…» (Тут голос за кадром может на какое-то время умолкнуть, и мы окажемся в самой гуще событий).

ОФИС ДЕКАНА — ВЕЧЕР

Она почему-то разгуливает по офису без туфель, демонстрирует ему свои бицепсы, он изображает крайнее удивление. Чуть позже ее жених шепчет ему: «Если ты ей понравишься, считай — дело в шляпе». Он ей понравился, а дальше что? На приеме были знаменитости, Филлип Гласс, композитор, еще кто-то. Он шепнул спортсменке: «А что если нам забить косячок?» Она сделала испуганное лицо, пригрозила: «Сейчас в окно вылетишь». Он хмыкнул.

Потом она долго мыла бокалы, он ей помогал. Потом она коснулась его мокрой рукой. А он уже накуренный был, он тогда каждый день курил: до завтрака, вместо, в уборной, на улице. Джош говорит: покуришь с утра, и неясно — то ли вычеркнуть этот день из календаря, как безвозвратно потерянный, то ли поставить на нем три восклицательных знака. Наверно, и то, и другое: состояние поначалу очень клевое: голова-ноги легкие-легкие, язык без костей, но к концу дня под глазами тяжесть, а наутро ну ни фига не помнишь…

Гости стали расходиться. Декан С. подозвал ее царственным жестом, бросил: «Линн, уберешь?» Она улыбнулась: «Не беспокойтесь, Август».

Остались они вчетвером: он, Джош, Линн и ее жених. Джош и жених о чем-то болтали в кабинете, они с Линн мыли посуду. Она снова коснулась его рукой, потом прижалась плечом. Он спросил: «Кофе завтра в час в буфете?» Она сказала: «Конечно». Легко с женщинами, когда накуришься. Курить бы и курить.

ПО ДОРОГЕ К ДЖОШУ — ВЕЧЕР

Потом Линн с женихом везли его и Джоша домой. По дороге жених Линн спросил: «Как же вы все-таки собираетесь подорвать голливудскую систему извне при помощи ваших двухминутных студенческих фильмов — я так и не понял».

«Главное не количество, — сказали они с Джошем в один голос. — Думаешь, брат нашего декана не в курсе, кто такой Брекидж?»

«А кто такой Брекидж?» — спросил жених Линн.

Тут они с Джошем переглянулись, а Линн сказала с переднего сиденья:

«Не переглядывайтесь там, умники».

«Нам здесь», — сказал Джош.

Поблагодарили, попрощались, вышли.

«Думаешь, она спит с деканом?» — спросил он Джоша на лестнице.

«Да ты что! — удивился Джош. — Им обоим есть с кем спать!»

Джош очень уважал декана С., его брата, большинство преподавателей, их ассистентов, Линн. Джош ко многим относился с уважением. Сам он был из Нью-Джерси, а Бакалавра получил в NYU. Что его заставило перебраться в Сан-Франциско, неужели наша Богом забытая киношкола?

«В отличие от нас с тобой», — сказал он Джошу.

Они вошли в студию, куда Джош месяца два назад переехал из Беркли.

«Вот тут ты ошибаешься», — Джош загадочно улыбнулся.

«Но-но, — сказал он. — Только не сегодня. У меня дико болит голова».

«Да нет же, — рассмеялся Джош и пояснил: — Вчера я нарушил обет безбрачия».

«Это как же?» — спросил он.

«Был с друзьями на концерте. «Мертвые Офелии». Познакомился там с одной. Покурили. Пришли сюда. Снова покурили. Она осталась у меня».

«Поздравляю, — кисло сказал он. — Это, вроде, первая с тех пор, как ты разъехался с Молли?»

«Первая, — ухмыльнулся Джош. — Мать-одиночка, дочке два годика. Но поздравлять пока рано. Лет через семь поздравишь. Если виновник доживет».

«В смысле?»

«СПИД, — сказал Джош, — иногда проявляется аж через семь лет».

Спать он остался у Джоша. Было поздно и электрички до Беркли уже не ходили.

УНИВЕРСИТЕТ — ДЕНЬ. ТРИ МЕСЯЦА СПУСТЯ

«Черт меня дернул снять контактные линзы на ночь и положить их в баночку с раствором из-под линз Джоша. А вдруг он подцепил-таки СПИД у этой матери-одиночки? А вдруг СПИД передается через раствор для контактных линз?» — спрашивал он у Линн, столкнувшись с ней в коридоре перед лекцией.

«А вдруг у тебя паранойя?» — предположила Линн и добавила: «Так как насчет кофе, я уже четвертый месяц жду?»

Он что-то пролепетал об общем упадке сил, о том, как давят эти дурацкие туфли и вообще, что настроение у него ниже среднего.

«У меня это бывает, — ответила Линн. — Особенно, если проведу с родными больше недели. А ты ведь у своих целый месяц гостил».

«Если не больше», — сказал он и пообещал позвонить, но так и не позвонил.»

Такими, примерно, мне видятся первые пару сцен. Дальше, по идее, должна следовать ключевая сцена у преподавателя. Ни один приличный сценарий не обходится без фигуры старого мудреца, дающего советы главному герою в критический для последнего момент.

Над сценарием я работаю урывками, после работы, но, в основном, по выходным. Хотелось бы чаще, но чаще не выходит. Служба выматывает все силы, но я не жалуюсь — если бы я остался в Калифорнии, в лучшем случае работал бы официантом, как Ника. А в Нью-Йорке все-таки нормальную работу найти легче. С годик я тут, правда, потолкался в киноиндустрии, однако быстро уяснил, что без связей и родства далеко в кино не пойдешь, а хотелось далеко, и вот тогда послал я эту индустрию подальше, устроился на приличную работу (пригодилась пара курсов по КОБОЛу и Паскалю, прослушанных мною в колледже), снял маленькую квартирку в приличном районе — буквально в двух шагах от парка, завел щенка неопределенной породы, но тоже приличного и к тому же на редкость смышленого: в доме не разрешалось держать собак, и он это прекрасно чувствовал и вел себя соответственно — почти никогда не лаял, на лестнице не пачкал, и с пониманием относился к необходимости выходить гулять только после полуночи, когда живущая на первом этаже хозяйка дома уже посапывала под постмодернистский треп Дейвида Леттермана. Гулять в парке ночью было страшновато, но мысли мои во время прогулок были заняты тем, как бы удержаться на работе, в которой я, признаться, разбирался слабо — и я забывал о своих страхах. Домой мы с Дейвом, так я назвал щенка в честь своего любимого рок-музыканта, возвращались в начале второго, я давал ему пить, мигом взбирался по лесенке на кровать — она была под самым потолком, затем, превозмогая отвращение, глотал свои лекарства, запивал их теплой минеральной водой и засыпал, как убитый. Гадкие эти пилюли мне прописал мой доктор для восстановления расшатавшейся в последнее время нервной системы. Принимал я их с неохотой, так как днем впадал из-за них в сонливое состояние, с которым мне было нелегко бороться, особенно за рулем моей старенькой «Мазды» — работал я в Нью-Джерси. Так прошла зима.

Однажды, где-то в конце марта меня разбудил телефонный звонок. Звонил мой давнишний приятель по имени Дейв, а у меня, к слову, Дейвов штук пять знакомых, поэтому всякий раз, когда звонит телефон и на вопрос «кто это?» звучит ответ «Дейв», я сперва немного теряюсь, а потом начинаю задавать наводящие вопросы, стараясь таким образом сузить круг возможных Дейвов до двух-трех, не более. Однако, когда голос в трубке сообщил, что звонит Дейв из Сан-Франциско, из школы кино — куда еще, казалось бы, сужать круг Дейвов? — то и тут оставался некий элемент неопределенности (ох, уж эти мне моменты!): дело в том, что в киношколе я дружил не с одним Дейвом, а с двумя. Один из них занимался на факультете видео, был полон энергии, юмора, и, кажется, был вегетарианец, а второй Дейв был тоже вегетарианец, но занимался теорией кино, делал вид, будто понимает труды Кристиана Метца, и был несколько меланхоличен. И тем не менее после двух минут разговора сомнений у меня больше не оставалось — звонил Дейв номер один. Оказывается, он выбил кучу денег из разнообразных организаций и частных лиц и вот уже полгода работал над документальным фильмом о супружеских парах, проживших вместе более пятидесяти лет. «Ну, а я-то тут при чем? — сказал я. — Мы с Никой и трех лет не прожили вместе». «Да ну тебя! — расхохотался Дейв, причем так громко, что у меня в ухе зазвенело. — Знаю я всё про тебя с Никой. И у тебя интервью никто брать не собирается. Просто в Нью-Йорке мне нужно снимать две пары: пару албанцев, у жены Альцхаймер, а другая пара — кореянка и негр-инвалид. Остановиться у тебя можно будет?» «Можно, конечно», — сказал я и добавил, что кровать у меня всего одна, а туалет общий с соседкой по площадке. «И ради этих благ стоило валить из нашей солнечной Калифорнии?» — спросил он. «Я не ради этого валил», — ответил я сдержанно, и посоветовал ему прихватить спальный мешок. «Лучше бы это оказался Дейв номер два, — думал я, кладя трубку. — Уж очень этот жизнерадостен. Нельзя мне сейчас с такими».

Через три дня, промозглым апрельским вечером сидели мы в китайском ресторане на 82-ой и 3-ей, и Дейв, бросая брезгливые взгляды в сторону моей тарелки с мелконарезанной говядиной и овощами, рассказывал, как ему все-таки удалось собрать семьдесят две тысячи долларов для своего фильма — сумма немыслимая для некоммерческого кино. Оказалось, что он ухлопал на это дело два года жизни, обращался во всевозможные организации, и какие-то из них поначалу проявляли интерес к его проекту — тема, что ни говори, любопытная — уж очень нестабильны в наше время браки, а тут полвека вдвоем, да таких пар — раз-два и обчелся. Однако, когда дело доходило до денег, энтузиазм у заинтересованных организаций и частных лиц либо пропадал вовсе, либо выливался в сумму столь мизерную, что ее едва хватило бы на оплату телефонных разговоров с лицом или организацией, это сумму предлагавшей. И все же надежды Дейв не терял, а настойчивости ему было не занимать, и через два года у него на счету — точнее, не у него лично, а на счету компании, которую они с партнером создали специально для съемок, — лежало без малого пятьдесят тысяч долларов. Правда, сценарий документального фильма за эти два года претерпел изрядные изменения — Дейву приходилось учитывать особые интересы организаций-спонсоров и включать в фильм представителей все новых и новых групп: так в его фильме должны были появиться уже упомянутые корейская эмигрантка с мужем-негром, ветераном Второй Мировой, пара албанцев с Альцхаймером, две лесбиянки-троцкистки, прожившие душа в душу шестьдесят с лишним лет, причем, обе имели детей и внуков от своих первых, гетеросексуальных браков, и т.д. Поначалу Дейв шел на расширение формата фильма без большой охоты; он сетовал на то, что перестал узнавать свое детище, ворчал, что с таким же успехом мог перебраться в Голливуд и заниматься кинопроституцией там, однако, будучи человеком трезвым, он взвесил все pro и contra и в конце концов пришел к выводу, что без известных компромиссов ни один первый фильм снять никому еще не удавалось.

— Взять хотя бы «Политого поливальщика» братьев Люмьер, — ввернул я, а он сначала не понял, потом хохотнул, захлопал в ладоши, и продолжал…

… Остальные двадцать две тысячи всеми правдами и неправдами ему удалось выбить из общества защиты животных, которому он пообещал включить в фильм небольшой этюд о повадках индийских слонов. С такой суммой на счету тянуть со съемками Дейву не представлялось разумным, тем более, что преклонный возраст участников фильма также заставлял его поторапливаться.

ПризнАюсь, что изобретательность Дейва и его напористость произвели на меня немалое впечатление, хотя, надо сказать, я так и не понял, при чем тут индийские слоны.

—Ну, а ты-то сам, что поделываешь в свободное от Уолл-стрита время? — спросил он, не упуская случая поддеть бывшего собрата по богеме.

— Я? Сценарий пишу.

— Здорово! А о чем? — спросил мой друг и подозвал официантку.

— Так, небольшой триллер об одном пареньке, который бросает девушку, колледж, друзей, короче, всё бросает, возвращается из Америки в Россию, и видит… — начал я, но Дейвид не дал мне закончить:

— И видит, что Россия стала еще одной жертвой Макдональдизации Земного шара, и решает предупредить россиян о нависшей над ними угрозе, и расклеивает на Красной площади листовки, которые …

— Дейвид, — сказал я. — А ведь с тобой неплохо говно ложками кушать, дружище.

— Это как?

— Торопишься очень. Я только ложку ко рту поднесу, а ты уже съел всё, да еще добавки просишь.

— Обиделся? — спросил он.

— Было бы на кого. А насчет слонов-ветеранов это ты здорово, конечно, придумал.

— Обиделся, — констатировал Дейв. — Ну, извини, а?

— Да ну тебя.

Мы расплатились и вышли на улицу.

— Возьмем такси? — предложил я. — Моросит, вроде.

— Давай пройдемся лучше. Вдруг нас ограбят, будет о чем в Сан-Франциско рассказать.

— Знаешь, Дейв, у вас, калифорнийцев, все-таки какое-то превратное представление о Нью-Йорке. Мы с тобой гуляем по Аппер-Ист-Сайд. Это тебе не Южный Бронкс. Чувствуешь разницу?

— Я опять что-то не то сказал?

— Пока нет.

— Ну тогда расскажи о сценарии. Приезжает твой герой в Россию. А дальше?

— Дальше? Куда ж дальше-то? — отвечал я, понятия не имея, что с моим героем будет в России. — Дальше некуда. Россия, снега, край земли. Хочешь я лучше тебе расскажу, что с ним было в Сан-Франциско?

Дейв преувеличенно закивал головой.

— Начнем с большой сцены. Она у меня почти готова.

— Валяй. Люблю большие сцены.

— Слушай. Возвращается мой герой после каникул назад в Сан-Франциско и чувствует, что подобной депрессии у него давно не было. Пугается он этого состояния и идет за советом к преподавателю.

В ГОСТЯХ У ПРОФЕССОРА — ВЕЧЕР

«Упадок сил, со мной такого еще не было. А на носу — дипломный фильм», — рассказывал он вечером профессору. Профессор жил в большом доме, в районе, который когда-то населяли хиппи. Профессор был почему-то в красном кимоно с золотыми драконами и попыхивал трубкой.

«Не узнаю Сан-Франциско. Почему здесь так тихо? Почему в полдень, в воскресенье, по Маркет-стрит проезжает три машины, ну пять от силы?» — спрашивал он профессора.

«Это тебе после Нью-Йорка так кажется», — отвечал профессор.

«Может быть, — быстро согласился он, а потом добавил без особой уверенности: — Перееду я туда, пожалуй».

«А зачем? — спросил профессор. — Чтобы жить в центре мира, да?»

«Не только, — сказал он. — Здесь всё, как в замедленном кино. И тихо, как на кладбище. И мне нечего сказать, и я понятия не имею, о чем делать свой фильм».

«А чай пить будешь?» — спросил профессор.

«Чай буду», — ответил он.

И профессор отправился на кухню.

Несмотря на разницу в возрасте, они с профессором были в приятельских отношениях. Профессор читал у них курс теории кино, считался человеком без предрассудков, на лекциях называл вещи своими именами, феминистки за это его недолюбливали, впрочем, он их тоже.

На улице кто-то заорал: «Мать вашу так, яппи! Вон из Хайт-Ашбери!»

«Ну вот, а ты говоришь, у нас тихо», — отозвался профессор из кухни.

«По крайней мере, ему есть, что сказать», — невесело заметил он.

Отодвинув портьеру, он наблюдал, как улицу медленно переходит человек в лохмотьях с велосипедным колесом на голове.

«Или взять к примеру моего приятеля Стива», — продолжал он.

«Так-так», — профессор вынес из кухни поднос с сэндвичами и двумя стаканами чая. Поднос профессор поставил на журнальный столик, а сам уселся на диван. «Ну, и что этот Стив? Угощайся».

«Этот Стив, — он поднес стакан к губам, отхлебнул чай и обжегся. — Этот Стив получил в подарок от отца дорогую видеокамеру, и, не имея ни малейшего представления об истории кино, о семиотическом анализе поздних фильмов Хичкока (тут профессор усмехнулся), не ломая голову над тем, что же, в сущности, является единицей кинофразы: кадр или сцена, и не ведая, что есть такой Брекидж, тем не менее любое событие своей жизни делает поводом для фильма — трехминутного, получасового, любого. Зуб у него недавно разболелся, щека опухла, всю рожу перекосило парню — так вот, он и об этом фильм делает. Сам себя со своим флюсом снимает, сам за кадром читает лирический монолог о природе боли, и сам возится с освещением, чтоб красивей его щека раздутая получилась! Я же, при всей доступной мне кинотехнике, при всем моем знании философии истории послевоенного японского кино, при всех сокурсниках, жаждущих мне помочь на съемках, не могу выжать из себя ни полмысли. Вот что меня ужасает!»

«Но почему, почему ты не можешь? — повысил голос профессор. — Снимай и ты о своем зубе, или что там у тебя болит!», а потом, уже тише, добавил: «Ну, как сэндвичи, еще сделать?»

«Спасибо, я сыт, — сказал он и попросил разрешения закурить. — Понимаешь, вся штука в том, что ничего у меня не болит. Ни зуб, ничего. Кто шел в кино, чтобы делать феминистические опусы, нам в прошлом семестре показывали — тридцать минут без звука очень крупным планом двадцать четыре женских половых органа. Разных, причем: старушечьих, детских — любых. Не сразу доходит, что это. Так крупно это мало кто видит. Гинекологи разве что. Только потом соображаешь. Довольно эффектно, кстати. Кто-то даже выбежал из класса, парень какой-то. Так сказать, экзерсиз по де-эротизации п..ды. А кто шел в кино, чтобы делать что-нибудь такое социально значимое: о судьбах вьетнамских ветеранов и их психологических проблемах, скажем. И вот, снимает человек фильм о ветеранах: год снимает, два, берет у них интервью. Причем, известно, что рынка на документальное кино в стране не существует. Фестивали есть, рынка нет. А он всё снимает и снимает. Я так не могу. Я не феминист, не ветеран, и зуб у меня не болит. О чем же мне делать кино?»

Профессор задумался, стал молча постукивать трубкой о край пепельницы, и чуть погодя сказал:

«А что, если тебе сделать фильм о человеке, который возвращается в Сан-Франциско из Нью-Йорка, куда он отправился, чтобы прийти в себя после разрыва с женщиной. Или, скажем, умер у него кто-то. И вот, бродит он по Сан-Франциско и не узнает города, не понимает, отчего всё замедленно так вокруг, отчего всё так тихо. Отчего ему не хочется ничего. Снимать не хочется, писать не хочется. Об этом и снимай. Это ведь тоже важно, это тебя беспокоит, правда?»

«Ну, допустим», — кивнул он.

«Отчего человек в мае месяце бегал, как угорелый, по кампусу, приставал к женщинам на вечере у декана…»

«Постой, а ты откуда знаешь?» — перебил он, но профессор не ответил.

«…Отчего человек был полон идей, замыслов, хотел снимать мини-рок-оперу по «Царю Эдипу», «Гамлету» и «Братьям Карамазовым» одновременно — ты что, кокаином тогда баловался? (он отрицательно замотал головой) — а три месяца спустя человек приезжает домой и не может вымолвить ни ползвука. Чем не сюжет для получасового фильма?»

«Сюжет», — согласился он.

«Ну вот. А ты говоришь», — и профессор снова стал набивать трубку.

Помолчали.

«Ладно. Я пойду, наверное», — он поднялся с дивана.

«Погоди, — сказал профессор. — Я тебе вот еще что скажу. Пример из жизни. Когда я разводился с первой женой, было мне очень хреново. Я ведь с ней десять лет прожил вместе. И что ты думаешь, записался я к одному специалисту из Беркли, практикующему групповой психоанализ. К чему это я? Кто знает, возможно, тебе стоит попробовать, и именно групповую терапию. Один из уроков, который я лично извлек из сессий у этого терапевта, был вот какой: я понял, что мои проблемы были сущим пустяком в сравнении с проблемами других. Иногда это совсем не мешает понимать… И последнее. Мой тебе совет: сейчас ты находишься в таком состоянии, что тебе просто необходимо окружить себя людьми, которые к тебе хорошо относятся. Только такими людьми. Понимаешь?»

НА УЛИЦЕ — ВЕЧЕР

«Легко сказать, — думал он, выходя на Хайт-стрит. — Особенно сейчас, когда все куда-то разъехались». И он мысленно стал перечислять всех своих берклийских друзей: шизик — тот получил работу где-то возле Лос-Анджелеса и переехал туда месяц назад, голубки — так они с Никой прозвали пару художников, изредка навещавших их с вином и травкой, — голубки разлетелись по разным гнездышкам и теперь избегают всех, кто мог бы напомнить им о тех временах, когда они порхали вместе. Джош оставил колледж, снова сошелся с Молли и уехал с ней куда-то в Орегон. Кто еще? Биолог с женой? Да ну их, вечно они тоску наводят. Биолога он каждый раз встречает с другими дамочками, а супруга биолога вечно строит ему глазки и многозначительно сообщает о любопытном концерте, имеющем быть в следующую субботу в «Зеллербахе», и что муж ее, как назло, опять занят в лаборатории».

И вдруг он увидел Нику. С полевыми цветами в руках она шла по другой стороне Хайт. Он хотел сделать вид, что не заметил ее и поскорее свернуть за угол, но она уже кричала: «Эй, незнакомец!» и, улыбаясь, бежала к нему навстречу.

«Ну, привет, — сказала Ника. — А чего это мы такие смурные?»

«Не знаю», — ответил он.

Тут она хотела поцеловать его в щеку, но он увернулся.

«Кому цветочки?» — спросил он.

«Мне», — ответила Ника.

«От кого, если не секрет?»

«От получателя, — сказала Ника. — Сама себе не сделаю приятное — никто не сделает».

«Это точно, — буркнул он и стал искать по карманам сигареты. — Слушай, там твои вещи остались какие-то. Они тебе что, совсем не нужны?»

«Заберу как-нибудь. Тебе они не мешают?»

«Пока нет».

«Ну, а когда я у тебя буду играть Офелию-Сфинкса-Грушеньку?» — спросила Ника.

«Очень скоро, буквально на днях, — ответил он. — Ну, а как жизнь вообще?»

«Вообще ничего, — сказала она. — А если честно — не очень. Но дальше будет легче. И тебе будет легче. Вот увидишь».

«Вот спасибо, — ответил он. — Утешила».

«А ты не иронизируй», — сказала Ника.

«А ты не утешай меня. Я в твоих утешениях не нуждаюсь, — сказал он. — И поучать меня тоже не надо. Хватит меня поучать. Ты мне уже не мама. И не муза. Ты мне уже никто».

«Завелся», — нахмурилась Ника, а он неожиданно для себя почувствовал, что она ему по-прежнему нравится, и она это тоже почувствовала, и даже хотела потрепать его по щеке, но он снова увернулся.

— Хм, трогательно, — сказал Дейв. — Постой, а почему Ника? Других имен нет, что ли?

— Это совсем другая Ника, — ответил я. — Слушай, что было дальше.

ЭЛЕКТРИЧКА — ВЕЧЕР

«Значит так, — думал он в пустой электричке. — Один тип возвращается в город, из которого все куда-то разъехались. «На фига я сюда вернулся?» — думает он. Он листает записную книжку, стараясь по фамилиям припомнить свои отношения с этими людьми, и из суммы этих отношений восстановить себя, свое представление о себе. Следующая сцена: он с друзьями в кафе, средний план: одет он богемно, но не так богемно, как молодые люди вокруг, у него всего одна серьга, и не в носу, а в ухе, и пострижен он очень коротко, но не наголо, друзья же его на фоне посетителей кафе и вовсе смотрятся белыми воронами: она в строгом темносером платье от Энн Тейлор, ее спутник в бейсбольной шапке, футболке и джинсах. Он жалуется друзьям, что потерял себя. Они утешают его, советуют завести собаку, увлечься выпиливанием по дереву, изучить какой-нибудь язык позаковыристей. «Зачем мне это?» — недоумевает он. «Ну как ты не понимаешь? Ты всё это освоишь, заведешь пса, и тогда все будут знать тебя именно как того парня, который в полночь, как часы, выгуливает эрдельтерьера, говорит на японском, как на родном, и божественно выпиливает разные фигурки. А потом ты и сам осознаешь себя именно таким». Они весело смеются, причем, громче всех он; друзья платят за его кофе с булочкой, договариваются на следующий уикенд пойти вместе в кино на что-нибудь поприличней («Но только, ради Бога, не на Брекиджа!» — умоляют они его), он приходит домой, пишет последнюю записку и глотает целую пригоршню таблеток снотворного. Это если фильм пятнадцатиминутный. «А если фильм подлинее? — думает он. — Тогда что? Тогда вместо последней сцены, он случайно встречает на улице свою бывшую девушку, чувствует, что она ему всё еще нравится, что их размолвка была ошибкой, и предлагает ей попробовать еще раз. Она делает вид, что не понимает: «Что попробовать?» Попробовать, сможем ли мы жить вместе. А вдруг у нас получится? Вдруг мы слишком быстро решили поломать то, что строили так долго? Она пожимает плечами. Он покупает ей цветы. И рассказывает, как ему не хватало ее все эти полгода. Такой лирический монолог минут на пять. Это если делать двадцатипятиминутный фильм. Другими словами, всё зависит от формата», — решил он.

«Всё зависит от времени. Чем больше времени, тем вероятней счастливый конец. Неплохая мысль», — похвалил он себя.

Но уже через две остановки мысль эта показалась ему весьма и весьма спорной. А когда он вышел на своей остановке в Беркли и снова увидел пустую Шатток-авеню, «Макдональдс» на углу Юниверсити и шумных подростков, осаждающих вход в кинотеатр перед началом последнего сеанса «Звездных войн», он уже твёрдо знал, что ему нужно бросать свое кино и уезжать из Беркли, как можно скорее и, по возможности, навсегда…

— Ну, что я могу сказать? — промолвил Дейв, когда мы добрались до моей клетки на Мэдисон-авеню. — По-моему, совсем неплохо. Диалоги, правда, несколько деревянные, и слишком много рассуждений за кадром, но все это легко исправимо. Хотя, ситуация здесь, как ты сам понимаешь, не новая: фильм о режиссере, который не в состоянии делать кино. Тут, как мне кажется, самое главное — найти баланс между некой фрагментарностью, к которой ты явно тяготеешь (все эти отсылки к Брекиджу неслучайны, правильно?), и линейностью повествования, к которой все-таки обязывает формат двухчасового фильма. А кроме того, мне кажется, следует более четко определить, зачем твой герой отправляется в Россию и что его ждет там. Неопределенность неопределенностью, но и без мотивов тоже нельзя. Короче, тут может получиться нечто довольно любопытное. Дашь почитать, когда закончишь?

На следующее утро Дейв убежал на съемки, прихватив с собой пальто, которое осталось у меня от Ники. Пальто было черное, с широкими плечами, она купила его в комиссионной лавке, поскольку, во-первых, оно стоило копейки, а во-вторых, такие тогда снова начинали входить в моду. Апрель в Нью-Йорке холодный, вот пальто Дейву и пригодилось. Я-то его из шкафа не доставал давно — не хотел бередить старые раны. Я много чего из вещей, когда-то ей принадлежавших, захватил с собой из Калифорнии, но постепенно все либо отдал в «Армию Спасения», либо выбросил — хотел все, что так или иначе было связано с ней, убрать из своей жизни. Так, из моего шкафа исчезли три пары ее трусов, несколько лифчиков, две пары колготок, одна из них серебристого цвета, желтые остроносые туфли на высоком каблуке из того же комиссионного — такие носили в конце 50-х, когда она их надевала, она и прическу конца 50-х делала — «бихайв», четыре шелковые косынки, несколько мужских шляп с широкими полями — она собирала мужские шляпы, чашки с ее инициалами, чашки с ее знаком зодиака, чашки с ее любимыми персонажами мультфильмов, фотографии ее родственников, наши с ней фотографии в костюмах Адама и Евы, сделанные ее подругой Дайан на нудистском пляже в Стинсоне, китайская шкатулка из нефрита, купленная мной на ее двадцатипятилетие, — она мне ее вернула, когда мы расставались, бусы — Ника была немного сдвинута на бусах — бусы из ракушек, бусы из деревяшек, из акульих зубов, из разноцветных стекляшек, бусы из наконечников для стрел, найденных ею в археологической экспедиции (она целый год увлекалась археологией), ковер, на котором мы с ней любили друг друга, томик Хайдеггера, акварель «Гусеница, превращающаяся в бабочку с перебитым крылом» — ее я, кажется, сжег, и много еще всякой всячины, ну а всё, что осталось — это пальто, которое и пригодилось моему приятелю Дейву, правда, ненадолго. Поздно вечером, на второй день съемок, после затянувшегося интервью с албанцами, когда ассистенты Дейва, прихватив аппаратуру, разъехались по домам, а сам Дейв сидел на скамейке неподалеку от арки в Вашингтон-сквере и обдумывал детали следующего интервью, к нему подошли двое молодых людей — у одного из них был нож — и попросили денег. Денег у Дейва оказалось восемь долларов. Тогда молодые люди попросили его снять пальто. Благоразумный Дейв решил с ними не связываться.

Узнав об этом, я сначала обрадовался, что мой приятель отделался легким испугом, а потом подумал: «Ну, слава тебе. Теперь меня с ней ничего не связывает, теперь я свободен, теперь я по-настоящему свободен».

«Ну, что, Дейв, — сказал я, когда мой приятель, отсняв необходимый материал, улетел в свою Калифорнию. — А ведь жизнь продолжается, ты как полагаешь?»

И тут он заскулил впервые, кажется, за всё время, да и мне тоже сделалось тоскливо-тоскливо, и заснул я той ночью не раздеваясь.

SNOOPY В КАСИМОВЕ

Мучился когда-то вопросом, недоумевал, чему приписать неоспоримый факт полного отсутствия у меня литературного дарования. Игре природы? Слепому случаю? Генетической аберрации? И это при том, заметьте, что в моем роду без труда можно насчитать как минимум пять литераторов, двое из которых, по мнению их современников, внесли ощутимый вклад в сокровищницу отечественной словесности. Дед мой, еще при жизни за заслуги на литературном поприще удостоенный двух высоких наград и нескольких премий, написал дюжину романов и киноповестей, и как выдающийся инженер человеческих душ был похоронен со всеми почестями на Новодевичьем. Отца моего самиздатовского долго не печатали, потом в начале шестидесятых опомнились и стали печатать, потом на какое-то время, вроде, опять перестали, а теперь, с легкой руки восьмидесятников, вдруг выясняется, что он довольно-таки заурядный беллетрист, и лагерная проза его, уровнем много ниже шаламовской, а по скуке почти не уступающая солженицынской, благополучно покрывается пылью во всех столичных и областных «Домах книги». Ну, куда ему, в самом деле, до Джеки Коллинз и Сидни Шелдона? Я в смысле занимательности и знания Голливудской подноготной.

Но не об отце и деде рассказ мой. И даже не о двоюродном брате деда, народном поэте Игнате Тимофеиче, в годы войны сложившем множество чудных песен и дошедшем до самого Берлина, где вскоре после успешного завершения операции «воздушный мост», он открыл на Куфюрстендамме небольшое кафе «Chez Ignaz», процветающее и посейчас. Речь здесь пойдет обо мне. О том, кем я был до концерта, и кем стал после него.

Рос я беспечным литфондовским дитятей, родные забегали мне все дороги; благодаря связям деда меня ожидала блестящая карьера; в самом начале перестройки я оказался в небольшом университетском городке на Восточном побережье Соединенных Штатов, где изучал экономику с группой таких же баловней судьбы, попавших в программу по обмену студентами. Четкой макро-цели у меня не было, зато было множество микро-целей, ее заменяющих. Ну, скажем, как бы не завалить сессию, куда бы еще съездить на каникулы, что бы еще такое сделать, чтобы ощутить себя своим среди американцев, или, по крайней мере, как бы получше дать им понять, что я среди них — свой и т.д. Большинство микро-целей оказались легко достижимыми: науки давались мне без труда; время летело незаметно; плоды моей американизации также были налицо: пицца, пиво и мультики с травкой по утрам в субботу сделались неотъемлемыми ингредиентами моего существования в Новом Свете. А если к этому добавить, что я довольно регулярно пользовался успехом у свободных от предрассудков сокурсниц, которым импонировало внимание «этого русского», то, надеюсь, станет вполне понятно, что назад в Москву, в наши четырехкомнатные хоромы на Земляном Валу меня не очень-то тянуло. Да и родные чуть ли не в каждом письме били тревогу, что там, мол, ТАКОЕ сейчас творится, что нужно быть не знаю кем, чтобы СЕЙЧАС туда возвращаться. Сиди в своем колледже, писали они, и не чирикай. Тут надо сказать, что я и сам пришел к аналогичному заключению, и уже успел разослать документы в несколько престижных колледжей, надеясь, что моя успеваемость, рекомендательные письма от профессоров и личное обаяние на интервью произведут должное впечатление как минимум на одну из приемных комиссий, и в одну из аспирантур на отделение то ли экономики, то ли менеджмента, то ли чего-нибудь там еще — меня непременно примут. А это означало еще два-три года безоблачной жизни в США. Ну кто мог предположить, что судьба ткнет меня мордой в совершенно другой сценарий?

Приглашает меня в воскресенье очередная моя подружка на концерт, «Благодарные Кеннеди» что-то такое. Перед концертом, как водится, заходим в «Хааген Даз», берем по порции йогурта, я делаю попытку за нее заплатить, она, понятное дело, отказывается (телки здесь жутко независимые, не то что у нас), садимся мы в ее старенький «Плимут», по дороге мило общаемся: «А в России есть йогурт?» — «Да, есть», и тут она протягивает мне какую-то бумажку величиной с ноготок младенца, не больше. На бумажке собачонка Snoopy изображена в темных очках. «Что это?» — спрашиваю. «Кислота», — отвечает. «Какая еще кислота?» — «Ну ЛСД, ты что, с луны свалился?», — и высунув язык, кладет на него такую же бумажку. «А что будет?» — спрашиваю. «Будет бесконечно весело», — обещает, глотает бумажку и добавляет, интригуя: «На молекулярном уровне». «Ага, — думаю. — Интересно».

Подъезжаем к стадиону, где эти самые «Говорящие Кеннеди» должны играть, глотаю я бумажку со Snoopy, и … ничего, только, вроде, теплее как-то сделалось. Заходим в зал, занимаем места, сцена, правда, далеко, но у Наоми с собой бинокль; народ свистит, на сцену выходят музыканты, причем, я успеваю заметить, что один из них в костюме мясного какого-то цвета с прожилками, и очень он суетится все время, а толпа — та уже просто в экстазе, и музыканты уже начинают дергаться и переворачиваться, но не вверх ногами, а как-то непонятно, по диагонали, что ли, и вот тут-то мне и приспичило. «Ты куда?» — слышу голос Наоми где-то сверху, но вместо ответа прикладываю палец к ее губам и иду в темноте, спотыкаюсь о чьи-то ноги, но иду, стараясь держать курс на надпись «Выход», потом на надпись «К туалетам», потом на надпись «Мужчины», и думаю: Боже, как всё запутанно-перепутанно, и сколько надписей кругом! И ведь каждая что-нибудь да означает! За каждой что-то или кто-то стоит! Вот эта, например, что она должна значить? Что за этой дверью меня ждут мужчины, так что ли? А на кой мне, простите, мужчины? Мне поссать бы. Стою, короче, перед дверью «Мужчины», час где-то стою, и не знаю, как дальше быть, хоть убей. Наконец-то решаюсь зайти к «Мужчинам» (хотя, признаться, очень к женщинам тянуло), а со мною туда просачивается еще человек тридцать, причем, большая часть их зеркальная, особенно низ, как в калейдоскопе, но меньше граней намного, ну а я смотрю в писсуар — и глазам не верю. Всё верно: макро на микро равняется мокро почти без остатка, я давно это нутром, шестым каким-то чувством чуял, а строго вывел только сейчас, ну а я — этот самый Snoopy и есть, меня просто взяли и подменили, тут у них это быстро, тут не надо быть генетическим инженером с дипломом из Стенфорда, чтоб понять, что куда. То есть, на бумажке этой в темных очках я остался, а проглотил себе тоже я сам, ну и двери уже, понятное дело, не двери, а так — для отвода глаз, и где выход — там вход, а где вход — там и выход, слава Богу, хоть с этим мы разобрались! И кафель! И кафель очень холодный! а эти «Мертвые Кеннеди» уже наяривают нечто мрачное очень такое, нечто очень такое агрессивное, очень антиистэблишмент, а Наоми найти совершенно не представляется реальным, мне, то есть, не представляется — билеты-то у нее — а мне без нее здесь не по себе как-то. Хорошо, что в кармане у меня оказались баксы, мокрые, но баксы, и пара кредитных карточек, тоже влажных, а вокруг всё в точечках пошло, точь-в-точь, как у Сера, а я от счастья аж хвостом виляю, от внезапно нахлынувшего. Какая разница, как я оказался в аэропорту?

В самолете я все анализировал, все анализировал: нарисован я или напечатан? И если нарисован, то как мне теперь размножаться? Не иначе, как при помощи карандаша? Но об этом пока думать рано. Значит, — и это существенно — теперь я смогу направить весь свой нюх, всю энергию и талант (а для пса он у меня незаурядный, не спорьте) на борьбу с нелегальным ввозом в страну наркотиков, оружия и «живого товара». В какую страну? В мою страну, в мою микро-державу, в мое молекулярное отечество, всё ясно? При этой мысли у меня даже слюна от удовольствия потекла, а мой сосед слева пересел на свободное место у иллюминатора. Жизнь показалась мне и разноцветнее и четче. Макро-смысл стал сам собою выкристаллизовываться. Ну и что, что я лишен литературного дара? Подумаешь! Зато теперь над пропастью во ржи буду! Чем не работа для кобеля?

И стал ждать выхода на связь с пилотом. Но пролетел. Да-а, вяло все-таки ФБР фурычит. И ЦРУ, к слову, ничем не лучше их. Все-таки многого до конца не просекают. Раздут все-таки непомерно бюрократический аппарат; все-таки бездумно расходуются деньги налогоплательщиков. Хорошо все-таки, что я это за свой счет проворачиваю, причуда я карикатуриста этакая. И тут меня как ошпарило: МУРЗИЛКА! (а не пилот вовсе).

Приземлился в Москве, с Шереметьево на такси — ну и цены, совсем озверели! — до Казанского, оттуда в Касимов. Почему в Касимов? Потому что Касимов = и мосКва, вот почему. Тут не надо быть структурным лингвистом из Гарварда, чтобы понять почему.

Ну вот, сижу, значит, на центральной площади в Касимове у писсуара, жду выхода на связь с агентом М., но пока что-то глухо. Нет М. нигде. И тут меня стали сомнения одолевать. И зачем это я себя съел на бумажке? а Наоми — сучка такая сладенькая, и волосы у нее каштановые и пахнут кокосом, а носик вздернут и холодный. Она, небось, ищет меня повсюду, скулит. Вроде, как сон, а проснуться нет мочи. Жду Мурзилку. День жду, два жду.

А между тем уже начало октября, и по утрам уже холодно, и пар из пасти идет, и перила деревянного мостика, что на улице Свердлова, покрываются тонкой корочкой льда, и старички у входа на рынок достают из кошелок пиво «Ячменный колос», перемигиваются и шутят: «Кто пьет пиво «Колос» — прорежется голос», и потирают озябшие руки. Словом, скоро зима. И думаю я: нет, неспроста это всё. Это все должно что-то значить. Это пароль, не иначе! Вот покажется сейчас вдали фигурка Мурзилки в берете и шарфике, и посмотрит он на меня своими черными глазками-угольками, и присядет рядышком на скамейку, и скажет, обращаясь как бы и не ко мне вовсе: «Кто пьет пиво «Колос»?» А я ему тут же ответ выдам. Тогда он пожмет мне лапу, почешет за ухом, и станет подробно рассказывать, что мне делать дальше. Иначе замерзну я на этой скамейке, как пить дать замерзну. Знаю, что нарисован я (или напечатан), а все равно — очень холодно. Ведь рисовали меня (печатали), когда выше нуля было, а сейчас — явно ниже.

А вот и он, Мурзилка! Ну наконец-то, сколько можно! Господи, да какой же он махонький! Ну, я тоже не собака Баскервилей! А что это он такое пищит? А, ну да, пароль. А громче можно? Где у них тут звук? «Кто пьет пиво «Хайнекен»?» А при чем здесь «Хайнекен»? Пароль ведь: «Кто пьет пиво «Колос»?», отзыв: «Прорежется голос». Они что там, в последний момент пароль поменяли, а мне ни ползвука? Или это поправка на то, что я из-за бугра? Ну и дела! Что же мне ему ответить? Ведь он сейчас встанет и уйдет. Боже, ведь я подохну в этом Касимове, деньги-то мои почти на исходе, и где явочные квартиры — я без понятия. «Кто пьет пиво «Хайнекен»?» — повторяет Мурзилка и косится в мою сторону. Я должен ему что-то сказать. Все равно что — главное, чтобы с «Хайнекен» рифмовалось. Но что по-русски рифмуется с «Хайнекен»? Ничего не рифмуется. Вот наваждение! Сюда бы сейчас дядю Игната из Берлина, он бы в два счета рифму нашел. Прорежется айнекен, прорежется цвайнекен, прорежется драйнекен… Чепуха на постном масле какая-то! Кушать хочется. Вот он уже встает. Вот он уже уходит. Поворачивает за угол магазина. Нет! Нельзя так, не могу я его вот так — взять и отпустить. Не имею права. Отпущу — а дальше что? Снова ходить на «парти», делать «шоппинг», смотреть телевизор и изображать из себя американца?

«Эй, родименький, постой, ну куда же ты? Я ведь сюда аж со Стони Брук добирался. Это по Лонг-Айленд Экспрессвей. Ты пойми, братец, не знал я, что у вас тут пароль поменяли. Меня не предупреждал никто. Что мне дальше-то делать, а? Отвык я от здешних особенностей, давно здесь не был, забыл многое… Готов выполнять любые задания. Слышишь: любые! Скажи только, в чем мое предназначенье? Кому я здесь нужен? Ну, не молчи, Мурзилочка! Ну, пожалуйста!»

И вот тут он оборачивается, пристально глядит на меня, словно фотографирует своими глазками-угольками, поправляет берет и говорит слегка осипшим на холоде голоском:

«Мудак, ох, мудак! Боже, какой мудак! Ну, что с тобой делать, американский коллега? Забыть пароль! Нет, это надо уметь! Недаром все-таки говорят, что нация вы несколько туповатая. Хотя по-русски ты ничего навострился. За местного сойдешь. Ну да ладно. Айда, за мной, тут у нас до штаба — рукой подать».

И мы с Мурзилкой скорым шагом направляемся к деревянному мостику на улице Свердлова, и по дороге он в деталях разъясняет мне мое первое задание, а я чувствую себя эдаким Савушкиным из «Мертвого сезона», оживленно киваю головой, скалю зубы, виляю хвостом и ловлю каждое его слово.

РАНЬШЕ РАДОВАЛ ДОЖДЬ, А ТЕПЕРЬ — НЕТ

— Послушай. Прошло полжизни или даже больше. Всё, о чем ты тут говоришь со слезой в голосе — поцелуи под дождем, гитары до рассвета — всё это из первой половины, до антракта. До того, как все двинули в буфет подкрепиться перед развязкой. Нет, ты не думай, я не против поцелуев. Но не под дождем, у меня чуть что — ангина сразу, организм такой. А в кровати, да с супругой, да под теплым одеялом — раз в неделю, — как часы. А иногда и два, как часы. И гитару люблю, но классическую. Uriah Heep не прошибает уже. Теперь о месте, занимаемом тобой.

— Догадываюсь. Можешь не продолжать.

— И все-таки я продолжу. Место ты занимаешь, не сомневайся в этом. Номер места, в каком ряду оно, не спит ли рядом сосед — как это просчитать всё — не знаю. Да, все мы где-нибудь застреваем, это ты хорошо подметил. Кто на чем. Ты застрял в прошлом, я — в меньшей степени. Может быть, потому что мне есть что вспомнить и кроме гитар под дождем? Медовый месяц, например, без копейки в кармане. Или как первый ребенок родился, чуть ли не в такси по дороге в больницу; жена материлась, таксист тоже, я был в полуобмороке. Удовольствие ниже среднего, но вспоминается. Много было всего. И похороны уже случаются чаще, чем десять лет назад, и не только у стариков, кстати. Короче, много всего успело произойти с тех пор, как мы с ней целовались в парадном.

— С кем это?

— С ней, под дождем.

— Погоди. Ты что, хочешь сказать, что в моей жизни с тех пор ничего не случилось? Ты это хочешь сказать, да? Так вот я не согласен. Я ведь и женат был два раза, и профессий штуки три поменял, сделал деньги, потерял деньги, сейчас снова закручиваю кой-чего с Германией...

— С Германией? Первый раз слышу. А ну, колись давай.

— Подожди. У меня тоже всего до фига было. Просто я застрял. Понимаешь — застрял. А другие…

— А другие — нет. А ты застрял. Ну и что? Тебе что, плохо от этого?

— Да нет же. Наоборот. Неплохо. Просто, кто бы мог предположить, что лучше того времени — при всех его склоках и издерганности — лучше того времени у меня не будет? И чувствовал я себя не в своей тарелке — с девчонками заикался, с ребятами двух слов связать не мог… И вдруг, это неловкое, прыщавое, глухонемое какое-то время оказывается самым приятным воспоминанием. Понимаешь?..

Если бы в середине ноября прошлого года группа путешественников из будущего сочла необходимым остановить свой времялет в нашем городе где-то на уровне окон восьмого этажа высотного дома на западной стороне двадцать четвертой улицы и, временно став на хроно- якорь, отважилась бы заглянуть в небольшую трехкомнатную квартиру с полупрозрачными портьерами и невысокими потолками, то взгляду незванных гостей издалека явилась бы неприбранная, тускло освещенная гостиная, несколько дешевых индонезийских масок, украшающих ее стены, столик у торшера, два стула возле телевизора, а в креслах у журнального столика путешественники заметили бы двоих мужчин, одного повыше ростом, другого пониже, одного одетого по-домашнему: в халате оранжевого цвета и белых шлепанцах на босу ногу, другого — по виду, гостя — в свитере и джинсах. Так оно, кстати, часто и бывает: если беседы ведутся дома, и беседующих двое, то либо эти двое живут вместе (что в нашем случае исключается: у одного из собеседников была семья, а другой вообще жил в соседнем штате, где у него, к слову, была молодая любовница, преподавательница физкультуры), либо один из собеседников зашел к другому в гости (наш случай), и только редко-редко случится, что занятые беседой лица находятся в гостях, а хозяин квартиры (некто третий) отправился, скажем, в магазин или на почту (не наш случай). Померзнув с часок на палубе своего времялета, почти невидимого в вечернем ноябрьском тумане, путешественники увезли бы с собой среди прочих диковинок нашего времени беседу вышеупомянутых друзей. Причем, неизвестно еще, какие бы они сделали выводы, благополучно добравшись до своего пятого тысячелетия и прослушав сделанную запись. Многое, конечно, зависело бы от того, с какой целью они пустились в путь и с какой целью вели наблюдения. Также немаловажно знать, какие еще артефакты или записи нашего времени путешественники взяли бы с собой. А еще, кое-что зависит от того, что будет представлять их собственное время. Будет ли оно напоминать наше? И если будет, то чем? Нет, одежда у нас, разумеется, не такая, как у них; сотовые телефоны наши смешат их своей неэффективностью, телевидение удивляет полным отсутствием информации, компьютеры представляются непозволительно медленным средством массового бальзамирования как-бы-живых и так далее. Я не об этом всем. И также не о том я, скучно ли им по вечерам или весело, и верят ли они в Бога и боятся ли смерти. Так же, наверное, верят, но сомневаются, и так же боятся, но все-таки на что-то рассчитывают. И еще: неважно здесь, что один из собеседников — это я. Ни для них неважно, ни для вас, ни для меня самого. Настолько это неважно, что в беседе, с которой началось это повествование, я и не указываю, кто я, а кто мой собеседник. Тем более, что и собеседник мой пожелал бы, уверен, остаться неизвестным, узнай он, что беседу нашу я решил опубликовать. А пришел я к нему (или он ко мне) по какому-то пустяшному делу — чуть ли не чемодан одолжить или что-то в этом роде. Чемодана подходящего у меня (у него) не оказалось, а когда выяснилось, что никаких срочных дел на тот вечер ни у него, ни у меня запланировано не было, решили мы ударить по стаканчику «Джек Дэниелс», потом еще по одному, потом разговорились, разоткровенничались, расслабились…

— Нет, многое еще радует, и это радует, — сказал один из нас. — Но многое уже не радует, и это не радует.

— Как ты говоришь? — встрепенулся другой.

— Многое еще радует, и это не может не радовать, — повторил первый, — но многое уже не радует, и это не может не огорчать.

— Примеры. Примеры порадовали бы. С ними намного сочнее выходит.

— Толстые женщины не радуют, к примеру. Даже если они двоюродные сестры. Прыщавые женщины не радуют, даже если у них это временное, весеннее.

— Хорошо, выпукло.

— Не радуют говорливые, легко пьянеющие еврейки с оголенными мясистыми руками, оживленные и, как я уже сказал, говорливые. Не радуют.

— С чего бы это? Возраст такой или мироощущение такое?

— Возраст такой. В известном возрасте — и это наблюдение совсем недавнее — у женщины на подбородке выскакивают волосы. Женщина еще хороша собой, общительна, недавно постриглась и стрижка ей удивительно к лицу. А на подбородке у нее — длиннющий волос. Что делать? Закрыть на волос глаза? Сообщить ей об этом полушепотом? Реже с ней видеться, поскольку волос все же очень раздражает?

— Это, конечно, дело сугубо личное, но я бы так поступил: закрыл бы глаза и сообщил ей об этом. Полушепотом, по-дружески, по-хорошему. Что-нибудь вроде: дай слово, что не обидишься, но у тебя на подбородке…

— Я не могу так: вы с ней старые друзья, когда-то ты был ею, скажем, увлечен, она была замужем, сейчас, похоже, что она не прочь, но женат ты. Точнее, не женат, но это долго объяснять, да ты и знаешь всё.

— Почти всё.

— Почти всё… Так вот. Германия. Joint venture. К чему это я? Средство для выведения волос. Контракт с «Ревлоном» уже есть. На пять лет. Заключили. Переговоры были длительные, но подписали быстро… Мой партнер… патент… потенциально… средства есть, включая от пота… на той же основе, что и … potassium… широкая дистрибьюторская сеть… портрет на этикетке… патология… «Ревлон»… шатенка, три унции нашатырного, с ограниченной ответственностью… до и после, но лучше до… а их там наташами называют, наша — та тет-а-тет… потери минимальны, потри… потом три и три… хорошо разотри… затраты… тара… тыры-пыры… тарара… рата…

Услышав перебои в записи, путешественники во времени засуетились и, пожимая узенькими плечами, принялись нервно постукивать по своим записывающим устройствам. Ноябрьский туман сгущался. Через пять минут звуковой сигнал был восстановлен. Просто отсырело у них что-то в приборах, батарейки, кажется…

— Ну вот. Тащу я, значит, чемодан с образцами, а там банок триста, тяжеленный, не чемодан — дом с мезонином.

— Так есть же со специальными колесиками, чтоб катить.У меня был такой. В Лондоне украли, в аэропорту. Пакистанец.

— Это я уже понял. Где ты раньше был, скажи лучше? А тогда мне — что с колесиками, что без. Я ж в коммерцию, извини, из сравнительной антропологи… Я свой взял, бабушкин, с антресолей. Тащу, руки отваливаются, спотыкаюсь, но тащу — «Ревлон» все-таки. Хорошо, что с запасом вышел, где-то час у меня был, так я — что ни шаг — перекур, что ни шаг — перекур. Полпачки по дороге выкурил. Тот из «Ревлона» потом раскололся, контракт, говорит, не вникая подписал, чтоб от меня избавиться — у него на дым аллергия. Немец, блондин. Шерсть знаешь как впитывает! У меня стопроцентная шерсть пиджак. Он при мне пупырышками покрываться стал, немец этот.

— А знаешь, когда я понял, что постарел?

— А?

— Знаешь, когда я врубился, что молодость уже того?

— Ну когда? Хотя к чему ты это?

— Нет, я забыть боюсь, если сейчас не скажу — забуду. Я летом как-то в конторе одной работал на Парк-авеню. Ну вот, выхожу на улицу после работы, дождь только кончился, мостовая блестит, свежо, хорошо, а не радует. Вот ты говорил, что многое не радует. А я ведь на дожде всегда балдел, и особенно после. Увижу мокрую мостовую — сразу настрой на две октавы выше. А тут — дождь налицо, светофоры в лужах мигают, чего еще, казалось бы? А я — ну ни фига не ощущаю. Ноль эмоций. Ай-яй-яй, — думаю, — вот беда. Когда же это я успел атрофироваться? Знаешь, бывает нога заснет, когда сидишь долго? А тут внутри что-то. Понимаешь? И, что хуже всего, мне ведь двадцать тогда было. Ну, может, чуть больше.

— Не спрашивай, отчего прежние дни были лучше нынешних, не от мудрости слова твои.

— Вот-вот. А все-таки?

— ………………….……

— ………………….……

— ………………….……

— Сосиску подали сегодня на завтрак телесного какого-то цвета. Ее даже неловко есть было. Чуть ли не с прожилками.

— Что ты говоришь!

— А за соседним столиком — четверо молодых людей и среди них привлекательная девушка с грудью будоражащих параметров. После второй бутылки шампанского (на завтрак, заметь), беседа молодых людей сделалась оживленней, речь их чаще стала прерываться смехом, один из завтракавших, видимо, кому-то подражая, вертел головой, и это очень забавляло порозовевшую девушку; она прикрывала салфеткой рот, чтобы случайно не выплюнуть на стол пережевываемую пищу. Проглотив же ее не без труда, она стала смеяться в голос. О привлекательности ее не могло быть уже и речи. И грудь ее не радовала взор. Не радовала.

— Вот так история.

— Как же, спрошу я тебя, уловить, как зафиксировать тот миг, когда то, что радовало, вдруг перестает радовать?

— А зачем? Зачем тебе его фиксировать?

— Из научных побуждений, скажем. Из превентивных. Чтобы отсрочить тот момент, чтобы продлить то, что радует.

— Это невозможно. Как невозможно бесконечно оттягивать оргазм.

— Да, но оргазм можно отсрочить. Или повторить.

— Меня дождь никогда не радовал так, как в семнадцать. И после дождя тоже. И первый раз не сравнить с тем, что было потом. Всему свое время. Первая любовь, острота ощущений. Думаешь, это одни поэты с физиологами выдумали?

— …………………………….….

— …………………………….….

— …………………………….….

— Если бы сто лет назад ты кому-нибудь рассказал о телевидении, тебя бы засмеяли или упрятали в сумасшедший дом. А сотовые телефоны? Кто о них, кроме армии, слышал какие-то двадцать лет назад?

— Ну и что? И много они принесли радости?

— Не в радости дело, а в удобствах. Мне без льда.

— Женщина с большой грудью, даже вид ее люб. Взглянув на нее, уже грешишь с ней, хоть глаз себе рви. Вид женщины, набившей полный рот омлетом, смеющейся, раскрасневшейся, неприятен, невзирая на бюст. И мужчина, громко пукнув за праздничным столом, огорчил бы, невзирая на костюм и тонкость манер. Есть приятные зрелища, звуки, запахи, и есть неприятные. И кто знает, быть может их шампанское и веселье огорчали тебя, уткнувшегося в свою сосиску с прожилками, больше, нежели ее смех с полным ртом.

— Т.е. ты хочешь сказать, я им завидовал, что им, мол, весело, и у них за столом грудастая девка, и денег куры не клюют?

— А что, скажешь нет?

— ..……………………

— ..……………………

— ..…………………….

— Приносят ли удобства радость?

— Конечно. Позвонить — и принесут на дом. Набрать номер и услышать: я уже раздета, а ты, радость моя? Удобно? Да. Радостно? Еще бы!

— Но ведь она, которая по телефону, не любит тебя. Ты ее клиент. Ты и кончить не успел, а она уже с другим.

— Подумаешь! Открыл Америку. Вот когда близкий человек не успел ты кончить, уже с другим — вот это плохо. А тут сервис. И когда машину покупаешь, продавец — твой лучший друг и интересуется, как детишки. А купил ты у него «Олдсмобиль» этот, и его уже не волнует, как дети, и рукопожатие его не такое крепкое.

— Ну хорошо, это сервис. А радость тут при чем?

— А при том, что если радостей с годами становится всё меньше, то сервис, удобства и т.д. приобретают всё большее значение. Зависимость тут обратно пропорциональная. И хорошо, когда этот сервис и удобства ты можешь себе позволить. Обеспеченная старость — ты, конечно, слышал это словосочетание?

— Слышал, слышал. Более того…

Но дальше разговор зашел о пенсионном плане, об акциях, сбережениях, ценах на недвижимость, способах удвоить капитал, работая меньше, способах утроить его, работая столько же, а также о том, включает ли страховка моего друга визиты к зубному врачу. Темы существенные, спору нет, но к литературе имеющие, в лучшем случае, косвенное отношение. Готов даже предположить, что путешественники во времени именно в этот момент выключили бы свои записывающие устройства, включили бы темпоральные двигатели и бесшумно взмыли бы в ноябрьское небо. Вот так же и я, дабы не испытывать более читательское терпение, оставляю меня и моего старого друга в гостиной, где беседа наша продолжалась далеко за полночь — редко мы с ним все же видимся — и на цыпочках удаляюсь из этого повествования.

© 2001 Paul Lembersky

.

copyright 1999-2002 by «ЕЖЕ» || CAM, homer, shilov || hosted by PHPClub.ru

 
teneta :: голосование
Как вы оцениваете эту работу? Не скажу
1 2-неуд. 3-уд. 4-хор. 5-отл. 6 7
Знали ли вы раньше этого автора? Не скажу
Нет Помню имя Читал(а) Читал(а), нравилось
|| Посмотреть результат, не голосуя
teneta :: обсуждение




Отклик Пародия Рецензия
|| Отклики

Счетчик установлен 28 июля 2001 - Can't open count file