Rambler's Top100

вгик2ооо -- непоставленные кино- и телесценарии, заявки, либретто, этюды, учебные и курсовые работы

Аяпова Ажар

КОШКА - ЧЕЛОВЕК (?)

киносценарий п/м фильма
диплом

Часть 1. ДНЕВНИК ЛЕНЫ БЕЛЕНЬКОЙ.

Войти в высокую траву, вот что ей нужно, высокую траву, выше камышей, когда-нибудь сейчас, когда в тумане они стоят не шелохнувшись, каждая тростинка отдельно, как будто нарисованная, и все они вместе, исчезающие своими концами листьев в зеленом утреннем тумане, это все равно, как войти в воду, только гораздо лучше, потому что их можно раздвигать руками, и они зашелестят сначала очень тихо, ведь это утром, когда еще почти ничего не видно, кроме очертаний стеблей и листьев вблизи, а все остальное в тумане, и там ты все разглядишь, когда дойдешь, а сейчас все еще сыро и смутно, раздвигаешь эту траву у воды руками, и прохладные концы листьев проводят по щекам волнистые неоконченные линии, обрывающиеся где-то за волосами, и трава с мягким шумом закрывается за тобой и становится всеми своими прямыми и пересеченными стволами, такими длинными и бесконечными, на свои места.

Вот, что ей нужно, так я думаю, глядя на нее, как она сидит и напивается. Она сидит спиной к широкому белому подоконнику, который кажется желтым, а за окном такая жара, и тысяча листьев на каждом дереве. Солнце падает прямо на ее волосы, и они кажутся гофрованными и белыми, как пряжа, и непроницаемыми, как будто это ковер или мох в лесу. Она, как всегда, ужасно сильно сутулится, и длинные волосы висят, закрывая лицо, как у хиппи. А я сижу в тени пурпурно-красной большой шторы, спиной к шкафу, и гляжу на нее. Она в руке держит рюмку на длинной тонкой ножке и так небрежно, что она вот-вот упадет, и треугольник малинового вина внутри наклонен набок. Я так не люблю, когда она напивается, потому что она начинает двигаться как-то слишком сильно, сильнее, чем надо, и все начинает у нее болтаться, и волосы, и руки, и голос у нее делается такой, как будто она собирается блевать: ва-ва-ва-ва-ва, бя-бя-бя-бя-бя... ме-ме-ме-ме-ме.

Но сейчас она еще не очень пьяная, поэтому ей еще стыдно, что она при случае и без случая выпивает, что как бы она алкоголичка. Поэтому она поворачивает ко мне лицо и смотрит исподлобья, чувствуя, какая она жалкая и в то же время нахально, и все-таки сразу внутрь меня, так что, чтобы не выдать свои чувства, я делаю напряженное лицо дружеской выпивальщицы.

- А твой муж не заругается? - пьяно улыбаясь, говорю я.

- Нет, не заругается, - говорит она, тоже как бы пьяно улыбаясь и чуть-чуть раскачиваясь, при этом смаргивает два раза ресницами и смотрит дальше на меня, наморщив критически лоб, потому что ей неприятно, что я изображаю, ей делается от этого грустно.

- По-моему, пить в такую жару совершенно без мазы, - говорю я.

Она смотрит как-то испуганно на меня только одним глазом, как будто нарисованным тонким чернильным пером с большим зеркальным зрачком, смотрит вниз на рюмку, раздраженная на себя, лицо ее делается скучным и она предлагает:

- Ну, давай не будем пить, - и крутит рюмку в пальцах, и ссутуливается еще сильней, у меня сжимается сердце, и я говорю:

- Нет, ну, давай эту бутылку допьем...

Но я уже все испортила, и мы сидим уже без настроения с бесполезными рюмками в руках. Я допиваю свое вино и ставлю рюмку на подоконник у нее за спиной... Теперь получается, что ее рюмка, она, и моя рюмка, и она между двумя рюмками сидит, словно бы отгороженная от всего.

Потом мы все-таки напились и лежали в кухне под столом, уже почти ночью, в кухне занавески были подняты и одно окно открыто, и там вовсю бегали буквы над магазинами, а мы лежали, подстелив под головы маленькие одеяла со стульев, и не помещались, было тесно и темно, мы стукались лбами и коленями, и я боялась, что на меня будут падать тараканы, но на меня падал красный пепел с ее сигарет, и я не хотела лежать, потому что меня мутило, а она меня все укладывала за шею, как котенка, и я брякалась головой об батарею и мы ужасно смеялись, потому что она тоже куда-то соскальзывала и я ее ловила, чтобы она не выкатилась в коридор. Наконец, поймав друг друга, стали пить прямо из горлышка и это было страшно неудобно, потому что вино проливалось прямо на грудь и мы стали совершенно мокрые и липкие, и она хохотала, как сумасшедшая и забирала у меня бутылку и поливала меня вином, и вытирала меня своим платьем, а у меня так разболелось сердце, я только лежала и тяжело вздыхала, как корова, и глядела на свои ноги, торчащие из-под стола, как по ним бегают отражения букв на улице, и хватала ее за руку и говорила:"ой, как у меня бьется сердце...", но вместо руки я хватала бутылку и она была холодная, и я клала ее себе на голову, и еще мне хотелось целоваться с кем- нибудь. Но тут она заорала таким пьяным-пьяным голосом:"кто это такой, какой страшный!.." и стала визжать и хохотать, как будто сошла с ума и сейчас зарыдает. И впрямь, на фоне белой двери кто- то стоял. Видно, это был муж. Я помню, страшно стеснялась своих ног и хотела забрать их под стол.

Потом, я помню, мы стоим в коридоре, я около стенки, держась за нее рукой, сзади всех, а передо мной ее муж стоит с опущенным лицом и сложил руки, как будто крутит нитку, а она стоит в дверях спальной с бутылкой шампанского и весело сверкает глазами, оскалив клыки, и муж смотрит на нее исподлобья, бессильно сжав лицо, как будто у него накипело, но он сдерживается, чтобы не сделать что-нибудь ужасное. И мне становится вдруг так страшно, что всю жизнь мы вот так и будем выпивать и напиваться, и блевать в туалетах и больше ничего, ничего такого, что я хотела, когда я была маленькой. И я боюсь, что я сейчас заплачу или страшно закричу и потеряю сознание. И мне хочется произнести огромную блестящую речь, чтобы всех убедить и уговорить.

И она вдруг хохочет тонким истерическим голосом, выкатив на нас свои страшные черные глаза и скалясь:

- Какие вы смешные!!!

И выставив лицо, радостно и презрительно шныряет глазами то по мужу, то по мне, с удовольствием нас разглядывая.

Я понимаю, что это должно меня оскорблять, и даже оскорбляюсь, но мне делается тяжело, и я длинно, с упреком смотрю на нее.

Муж ее снова "крутит нитку" и говорит:

- Я поехал домой, - и направляется по коридору к ботинкам, нацепляет на ногу и втаптывает ноги внутрь.

Она смотрит на меня совсем трезво какими-то виноватыми глазами и сжимает губы в детскую улыбку для фотографий, и щеки у нее веселые, а нос грустный. Потом она зевает во весь рот и хлопает себя по животу:

- Уэ-эуууу...хо-хо-хо-хо... - и выглядывает из двери на мужа и смотрит на его спину растерянно и в напряжении наморщив все лицо.

Он рассерженный и злой, как молодой бычок, не глядя ни на кого, вытаскивает из кармана что-то и швыряет на пол, и с отвращением говорит:

- Вот ваши ключи...

Они падают недалеко от нее, и она смотрит на них, а потом на то, как муж с ненавистью открывает замок и уходит, с треском швырнув ее за собой, она смотрит на все это с покорностью и неудивлением, обняв на животе бутылку, и даже, в общем, не осуждает его, ей делается плохо и страшно, лицо ее делается сосредоточенным и одиноким, она с бутылкой уходит в спальню и закрывает дверь.

Я хожу по коридору, не знаю, что мне делать и говорю в тоске:"Боже мой!.. боже мой, боже мой!.." и мне страшно одной в квартире ночью.

Я открываю дверь в спальню, и она тут же смотрит на меня, как будто я ее за чем-нибудь запретным застала, вся в белых толстых одеялах посреди двух семейных кроватей, и отталкивая меня глазами, говорит:

- Чего ты?

Она совершенно голая с бутылкой, и у меня в голове мелькает "почему она голая?.." и тут же пучок каких-то мыслей, очень неприятных и гадких, что я сама пугаюсь. И она говорит строго:

- Иди спи.

Я закрываю дверь и говорю: "нет, нет, нет, нет" и не понимаю, что это и зачем.

Потом я стою в ванной в синей мужской майке до колен и мешаю в большой пивной кружке теплую воду и черную марганцовку из маленькой склянки, пока вода не делается розовая, и я очень тороплюсь, отхлебываю, проверяю на вкус и бегу в спальню, обливая себя на ходу.

- Ну, что? - говорю я взволнованно, и ее мама невидяще смотрит на меня, вернее, на кружку, и протягивает руку. Мы поим ее водой, и вокруг нас прыгает и трясется перекосившаяся комната с обоями из белой ткани с сиреневыми букетами по стенам, покрытыми неровным электрическим светом в виде покачивающихся длинных пересекающихся пятен. В черных окнах, кое-как прикрытых белыми нейлоновыми занавесками, обвисшими и оборванными, отражается люстра, висящая как бы в воздухе, наши тусклые фигуры и огромное сверкающее высокое зеркало в черной раме, за окном, сдавленная, как тесто, тишина, окружающая весь дом и соседние черные дома.

Я сажусь на кровать, уставшая до бессмысленности, и ее мама, сжав губы, как будто подсчитывает деньги, смотрит на меня и говорит:

- Ее отравили. Кто ее отравил? - спрашивает она у меня, как будто это я ее отравила.

- Кто ее отравил? - спрашивает она еще раз, на этот раз шепотом, словно мы о чем-то уже сговорились и она мне доверилась и мы как два заговорщика, и я вот-вот ей выговорю, наконец, кто это сделал и это будет решение всего на свете. Я отвожу взгляд, как бы проверить, все ли в порядке, и говорю:

- Надо тазик отнести, - тоже шепотом.

Беру тазик и выливаю его в туалете, потом наливаю из душа воду и снова несу в туалет, и здесь, пока я спускаю воду, я сквозь шум слышу, и в сердце у меня что-то обрывается, и вода так страшно громко шумит, что я думаю, что мне это показалось, какой- то ужасный звук, как медленный длинный крик, выходящий из самого живота. Я с тазиком несусь обратно.

Сразу вижу - под самой люстрой - багровое, сжавшееся, как камень, нечеловеческое, запрокинутое лицо ее матери, и блеск двух маленьких слезинок, медленно ползущих по уже проторенным дорожкам. Губы ее незаметно начинают шевелится, появляется где-то в углу низкий постепенный скрип, я смотрю в этот угол под шкафом, где скрипит, и вдруг слышу:

- У-умерла-а моя де-евочка-а-ха-ха-ха-ха-ха... - низким, страшным протяжным голосом плачет, словно поет, ее мама, держа в ладонях ее ногу и с ногой что-то страшное, - у-мер-ла-а...

Ступня неестественно скрючена вовнутрь, так что пальцы чуть не касаются пятки, а сухие блестящие складки кажутся парафиновыми, голубовато-желтыми. А голова ее запрокинута назад к спине, как будто кто-то толкает ее сильной рукой в лицо, щекой она влипла в большую толстую подушку, обнимая ее рукой, как последнее что-то, что ей принадлежит, рот у нее беспомощно разинут, сонный и удивленный, и все лцо как будто смазано, без определенных черт лица, как у новорожденных.

И мы трем ее ноги, чтобы согреть, всю эту электрическую ночь в тупой тишине, и только иногда ее мать, отчаявшись, начинает подвывать тяжелым голосом, и это подвывание плавает то у потолка, то возле самого уха. И нога, высунутая из одеяла, и мои, но как будто не мои, чьи-то руки, скользящие по ноге туда-сюда - иногда казалось, что это какое-то вечное зрелище, которое я осуждена теперь видеть всегда, из-за однообразия начинало казаться, что это что-то абстрактное и все вместе - движущиеся части какой-то машины, иногда сквозь туман я видела всю комнату, откуда-то из верхнего угла, как если бы я сидела на двери и видела всех оттуда в туманах и зеркалах, начинали мерещиться расставленные свечи, наша неутомимая работа под ровно и весело колеблющиеся яркие огоньки, и на меня находила бодрость и легкость. "Раз, два - три, четыре! Три, четыре - раз, два! Кто идет! Мы идем!" - выстроившись в колонны по четыре, горящие свечки начинали перекликаться со мной какими-то речевками, и я отдавала им какие- то команды, и начинались сложные запутанные построения колонн, в которых я ничего не понимала и отдавала не те команды, свечки падали, перепутывались, все загоралось, начинался пожар, ползущий вверх по стене...

И вдруг нога убегает от меня под одеяло, и я с подушкой и пледом иду в серую гостную спать и из открытого балкона дует утро, и пока я сплю, на потолке проносятся тени с крыльями под фырканье птиц за окном.

Вот какая она была в детстве: в байковом коричневом платье, на котором черные полосочки образуют клетки, под ним широкие лыжные штаны, отвисающие на коленях, и крепко зашнурованные ботинки, на лице самое правдивое выражение, готовое для всех фотографий, и брови скрыты ровной блестящей челкой, такая прическа называлась француженка - ровная челка и остальные волосы ровно подстрижены, начиная от щек вокруг всей шеи, и вот она в такой прическе смотрит честными-пречестными глазами, слегка вобрав нижнюю губу, и прядь волос налипла у нее на щеке, придавая концам бровей и маленькому подбородку что-то не то чтобы хитрое, а скорее радостное. Она имеет вид человека, приготовившегося для всего, что может ждать нас замечательного в жизни. Она стоит, сдвинув ноги вместе, на белом табурете, и руки по швам, как солдат, и ест всех глазами с фотографии - храброе лицо, радостное и самоотверженное. Она серьезна, она готова страдать, у нее маленькие губы. И прядь волос стремится к этим губам.

Однажды она в детстве приготовилась умирать, у нее страшно болел живот, и она терпела эту мучительную боль и ждала смерти, лежа на кровати. В окне с ненастоящей быстротой проносилсь облака, то вспыхивающие, то пропадающие, это был март, и было слякотно и свежо. И это было так прекрасно и страшно - умирать, ожидать часа своей смерти, и плакать от счастья и одиночества, и ветер из форточки делал холодными глаза и мокрые ресницы и дорожки на щеках, и иногда за окном и в комнате все вспыхивало от промелькнувшего солнца, меняя все цвета в ярко-белое, и снова постепенно все остывало в темное и трепещущее от ветра. И тогда пришел папа, он еще не умер тогда, он был с папиросой и в просторном светло-сером плаще, и когда он зашел, она ему ничего не говорила, а только с грустью смотрела на него, и не пошевелилась, когда он стал спрашивать, где мама, а смотрела на него словно бы издалека, мысленно с ним прощаясь, она смотрела на него с жалостью за то, что он такой старый, и с несильным любопытством представляла его уже совсем старого, с белой бородой и длинными волосами, как он идет по горам, по долам, с посохом в руке, и ветер тащит его за одежду куда-то, потом она подсовывала в эту процессию старую маму в большом платке и сзади всех сестренку, тоже уже старую старушенцию, спотыкающуюся и плачущую. Поэтому она смотрела на него с интересом, пока он засовывал ей градусник и щупал лоб. У него было продолговатое лицо и тонкие губы, все щеки были сине-зеленые от щетины и совсем прокуренные редкие зубы, волнистые, уже немного седые волосы падали ему на лоб, когда он наклонялся, чтобы расстегнуть ей платье, и лицо было отсутствующее и доброе, как будто он все время думал о чем-то своем, приятном и хорошем. В этот момент у нее опять скрутило весь живот, и она героически мучалась молча, пока он засовывал ей руки в рукава пальто и завязывал веревочки от шапки на подбородке. Ей казалось, что все это напрасно с ней такое проделывают, но она была покорна судьбе, как настоящий святой.

В машине, в такси, на заднем сидении, где она сидела, закутанная еще и в плащ, с поднятым воротником, как старый генерал, и в лицо ей дул пасмурный ветер из разбитого окна и раздувал ей волосы с лица, ее охватило настоящее вдохновение и она начала прощаться со всеми прохожими, улицами и домами, со всем городом, в котором она родилась и провела свою жизнь. "Прощайте, деревья! Прощайте, облака! Прощай, мое солнышко, мой друг!" - и ее охватила печаль, что она видит это все в последний раз в такую хмурую и ветренную погоду, а не в синий прозрачный день, как она хотела бы. И все, что ей попадалось на глаза по пути, казалось ей значительным и величественным, даже какая- нибудь обыденная старушка с бидоном или какая-нибудь собака, которая отвлекшись от мусора, глядела вслед машине. "Собака, запомни меня, запомни меня, прощай, моя прелесть, прощай!.." и она как бы перелетала на место этой собаки и смотрела вслед машине и запоминала изо всех сил свое лицо и мысленно плакала от жалости и любви к этому умирающему лицу, пропавшему в лихорадке и ветре... увидев двух школьниц, может быть на год старше ее, она смотрела на них, стиснув зубы, и вглядываясь во все глаза, и у нее в голове блестело как молния, что она никогда не будет школьницей, и она им прощала, что они узнали в жизни больше ее, и не подозревают, что она едет умирать в больнице.

И в таком ветреном и малярийном состоянии она вошла в больницу и позволила, чтобы с нее сняли плащ и все остальное, и шла по коридору, выхватывая отдельные лица из сидящей очереди, в основном, детские, лица тех, с кем она могла бы дружить, тоже с ними прощалась, кивая им.

Она вошла в большую белую комнату, и врач с морковно- накрашенными губами и железными очками на белом лице положила ее на кушетку и стала мять ей живот, и она уже совсем устала умирать и думала "уж, скорей бы уж", а потом эта женщина села за стол и вытащила лекарства и дала их папе, а она сидела на кушетке и поправляла платье и штаны, и папа издалека взглянул на нее быстро и растерянно, и она с удовлетворением печально подумала:"Да.Да...", бедный папа подозвал ее и она подошла к ним, спокойно выпила лекарство и ей сказали:

- Иди вот с этой тетенькой.

Она оглянулась и увидела толстую старую женщину. Та взяла ее за руку и повела ее. Они пришли в туалет и женщина дала ей больничную справку, она была рассеянная и даже как следует не глядела на нее, а все куда-то по сторонам. И выходя, эта женщина сказала:

- Ну, давай, рыбка, я приду скоро... - и оставила ее одну.

И она стояла и ждала ее, а потом женщина пришла, заглянула в дверь и сказала:

- Ну, все? - и они пошли по коридору, там на стульчике сидел папа с плащом и пальто в руках. Они оделись и поехал обратно, справку она отдала отцу и он засунул ее в карман.

Они снова поехали в такси, и в животе у нее вдруг начало что-то расцветать-расцветать и страшно захотелось в туалет. И вдруг оно совсем все растворилось, и боль растеклась и стала горячая. "Папа, папа..." - сказала она, и папа посмотрел на нее через плечо, и такси остановилось и они побежали по грязи, прыгая через арки, и залезли в дырку в заборе, и она села рядом с кусочком старого черного снега, и папа с одобрением посмотрел на нее и дал хорошо размятую справку. Она глядела на него с улыбкой снизу и была счастлва, ей было стыдно и очень хорошо. Дальше домой они пошли пешком, она была очень усталая и хотела спать, шла, еле передвигая ноги, сняв шапочку и положив ее в карман, как после удачного боя.

И потом она лежала, засыпая, завернутая в одеяло, и вся комната была заполнена блеском предвечернего солнца, косыми линиями от теней и столбами пыли, поднявшимися от нагретых одеял и ковриков, и протертая старая штора с большими оранжево- коричневыми цветами светилась всеми своими дырочками и протертостями, и все это вместе было благодарность. И папа тоже был восторжен, подарил ей подснежники в граненом стакане и от этого был страшно доволен собой. И они вели себя, как будто произошло чудо. Он поправлял одеяло, ходил, курил, приносил что- то, уносил, и двигался как корабль, как будто то, что она не умерла, это его рук дело и долго не мог успокоиться и придти в себя. И она лежала и ее радовало, что он так взволнован вместе с ней, что ему все передалось, и эти подснежники - такая радость, и такая неловкость, что она все таки не умерла - такое стыдное счастье, поэтому смешно, было очень смешно.

И вот он, ее муж, тогда он был еще женихом, ласково глядя на ее затылок, берет ее двумя пальцами за шею сзади, и говорит всем, чуть не прищелкивая языком:

- Вот - птичка! - в то время, как она наливает чай всем нам. Его друзья, сидящие за столом, мельком взглядывают, одобрительно и снисходительно улыбаются. Он придерживает ее за шею, любуясь, а она сидит, опустив голову, с рассеянным видом, в каком-то беспамятстве, и автоматически радуется за него, распуств рот в полуоткрытую улыбку, и вид у нее глуповатый, вид почти кретинский, и сонные глаза, и этими сонными спящими глазами она смотрит куда-то между вилкой и стаканом, и рот у нее радостно полуоткрыт. Он держит ее за шею и продолжает говорить своим друзьям:

- Анзор, эй, давай, давай, наливай! Эй, Анзор, заснул, давай, давай, не спи, наливай! - такой энергичный и душа компании. - Тц,тц,тц! - это уже снова по отношению к тонкой шее, он радуется и смеется, такой добрый-добрый. Шея у нее длинная и тонкая и немного выгнута вперед, даже когда она опускает голову, и тонкие длинные пряди свисают по щекам и ушам и долго-долго вьются по шее, темно-коричневые и блестящие, почти прямые.

- Лена, Лена... - говорит мне его друг Сашка, который вроде бы за мной ухаживает, и я беру стакан с шампанским.

- Ну, что?.. - говорит он, вставая. - Жумырбас, позволь от имени последних холостяков Анзора и Сашки поздравить тебя с будущим бракосочетанием и пожелать тебе в ближайшие семь лет сделать семь маленьких жумырбасиков...

Ее жених сидит, повернув к Сашке лицо с уже застывшей гримасой счастья, с расправленными в стороны бровями, с привычно добрыми глазами, и немного раскрытым в улыбке ртом, это улыбка, выражающая внимание. В одной руке он держит поднятый стакан, другой обнимает невесту, и она, покорно наклонив голову, сидит на стульчике и только от неловкости крутит ртом.

- Девчонки, давайте-давайте быстро со стола, помойку какую развели, - сказал ее муж, вставая из-за стола и направляясь к подоконнику за сигаретами.

- Маке, кинь мне тоже одну, - сказал ему Сашка.

Я посмотрела на нее, она механически поставила одну тарелку на другую и сверху две вилки.

- Покурим, - сказала я ей, и она подняла на меня глаза, виновато хлопнув ресницами. Все это время, пока она была невестой, у нее был какой-то виноватый вид, наверно, потому что она все ж таки была счастлива и она вся была сосредоточена на этом.

- Ну, давай, - сказала она, наморщив лоб и улыбаясь. Нам двоим стало страшно весело.

- У вас спичек не найдется? - обернулась я к Сашке - у него был недовольный вид, как будто его лично оскорбили и он молча протянул мне коробок. Я протянула ей сигарету и она взяла ее, задумавшаяся о чем-то, и стала ее разминать. Мы подожгли сигареты и мы стали курить, а рослая девушка Анзора Люся стала убирать со стола. А муж ее набычился и стоял у окна с Анзором, стреляя глазами в нас. Она вся сжалась и сидела, как будто задумавшись, на самом деле она при каждой новой затяжке чувствовала спиной этот "расстрел", и мне даже жалко стало, что я так сделала - хуже стало только ей. Докурив до половины, она потушила сигарету в тарелке с бывшей икрой и стала собирать стаканы один в другой. И все сразу успокоились и с удовольствием глядели на ее неловкие пальцы.

Он обозвал ее птичкой. Пусть. Но она не похожа на птичку, на "май далинг, май птитса!.." или еще на какую- нибудь такую чепуху, севрюжку, например.

Птички, это те, которые прыгают на перилах балкона, "птичка божия не знает ни заботы, ни труда, то как зверь она завоет, то заплачет, как дитя - тятя,тятя, наши сети притащили мертвеца". Птички - это такие перышки серые и коричневые на двух тонких спотыкающихся неуравновешенных ногах, и головки у них дергаются, как у недоразвитых. Птички - это убогие создания с явным нарушением психики, стоит только посмотреть, как они вздрагивают, вскрикивают, без конца оборачиваются, нервно трясутся, вспархивают без причины, украдкой клюют, а потом сидят на крышах в каком-то отупении, чешутся, как будто их одолела чесотка, и дрожат в каком-то постоянном предобморочном состоянии.

Другое дело демоны или ангелы - их черные глаза, их голубые и сиреневые тени вокруг глаз и возле фиолетового, почти черного рта, их овальные щеки и лоб, их белые, почти женские лица внутри черно-синих волос.

Вообще, одно только то, что они появляются только при вечернем свете, или то, что они способны летать выше облаков, почти в космосе, то, как они падают навзничь, сверкая алюминиевыми крыльями в голубом, ровном, как ватман небе, и облачки, скопившиеся внизу, кажутся обрывками налипшей к небу ваты по сравнению с ними. Они скользят на спине сквозь ледяной воздух, проходят как стрелы через текучие серые облака как сквозь пряжу или дым, и появляются вдруг в вечернем туманном саду и стоят там в одиночестве среди неясных деревьев и кустов, среди серых стертых скамеек и брошенных в траву, скользких от росы бутылок. Там, под деревом сидят две девушки, одна в белом, другая в розовом, они видны неясно, только цвета их платьев, они о чем- то говорят, и большое дерево нависает над ними, как скала, укрывая их. А здесь стоит он, демон, спиной к ним, держась одной рукой за покрытую росой ветку и его светящееся лицо сливается с листвой.

То вдруг сидит он летним вечером в какой-нибудь заброшенной местности, над его головою погасшее небо, как брошенная тряпка, расстилается то ли степь, то ли пустырь, то ли что. Из низины доносится торфяной болотный запах, среди завернувшихся цветов, поблескивая то там, то здесь, струится уж, и дохлая птица почти невидная лежит под камнем, притворяясь издали брошенной шофером мазутной ветошью. Там, под кустом, который можно было бы назвать толстым собранием прутьев с лавровыми листьями на концах, сидит, обняв колени, ангел, под ногами его круглые полуобломанные камни и пятно черной, маслянистой земли, в центре которого не то чтобы лужа, а мокрое месиво из земли и воды со своими островами и озерами, на одном таком острове с торчащими тонкими корнями от прошлогодней травы сидит незаснувший жук, но он собирается с силами и улетает, изменив форму вуали из комаров, колыхающейся как будто от ветра над лужей.

Вот предназначение демонов и ангелов.

А на свадьбе она была похожа на Царевну Лебедь, с такой же аккуратной головой на плечах и белыми щеками, меловые тени под глазами добровольной жертвы. И такое же пышное ей сшили платье, хотя в жизни она ничем подобным не увлекалась, а ходила в чем попало, иногда даже в старом папином. Тут вдруг она шьет платье, невиданное и неслыханное, на которое пошло метров двадцать белого и прозрачного и метров десять гладкого и блестящего, вдруг она надевает жемчуга (и вот это как раз зря - жемчуг к слезам. Жениться нужно в бриллиантах.), и когда остальные невесты сидят аккуратно, чтобы не помяться, в закутке для невест и подружек, темном, в зеркалах, она кружилась, раздувая платье и швыряла его на кресло, и весь этот прах и воздух, вся эта роскошь опадала вокруг нее, расшвыривающей пепел куда попало, и все невесты, как убогие русалки смотрели на нее, подобрав под себя ноги и сложив руки на коленях, и так их казалось много в этих зеркалах - куда ни плюнь, везде невесты, и они молчаливо, как старушки, рассматривали царевну Лебедь, покуда их не вызывали в микрофон, и они уходили со своими кривыми подружками к своим женихам. А когда нас вызвали, и мы пошли с цветами в руках под эту боевую музыку, вышли, как из окопа, и она шла впереди меня, склонив голову, и я позади и чуть сбоку, и вдали вышли из жениховского закутка маленькие женихи, черно-белые на малиновом фоне ковра, и вначале мне показалось, что ее жених идет с закрытыми глазами и пока он приближался, я почему-то смирилась с тем, что он ее жених, потому что его загорелое лицо казалось бледно-серым и он не улыбался нисколько, а шел с опущенными глазами и держа руки по швам, и когда мы приблизились, она посмотрела ему в лицо, просто взглянула без всякого там выражения, а он был все такой же с опущенными глазами, она посмотрела на него очень внимательно, как будто он что-то у нее спросил, и тут же отвернулась, как от чужого, и мы все повернулись, чтобы идти по лестнице. Лестница была огромная и красная, и отовсюду по бокам лестницы торчали вспотевшие головы, коричневые и серые, и свисали даже откуда-то сверху. И мы все двигались молча, отовсюду веяло молчанием, и особенно это было заметно из-за музыки. Она оторвалась на два шага от нас и шла отдельно от нас троих, все так же склонив голову и прижав цветы к груди. Я шла позади ее волочащейся фаты, и сзади она была, как большой белый треугольник и напоминала моль на шторе, как будто невеста-моль встала на ноги вертикально и пошла, пошла по ковру, волоча, волоча свои пыльные крылья, обдирая их края об бархат помоста, когда ей сказали нет, она прижала букет посильнее к груди, нет, вы не годитесь нам в невесты, нет, вы не подходите, и она треугольная пошла по помосту, треугольная, маленькая, с цветами на голове, чтобы разбиться и исчезнуть в зеркалах... и напрасно ее жених будет плакать в тазик по вечерам.

А когда я приехала вчера утром, когда мы еще не напились, а сидели в кухне, и она кормила меня салатом с креветками - и это была легкая и приятная еда в такой жаркий полдень, когда пейзаж за окном менялся только на несколько секунд от такой несущественной причины, как пролетевшая коричневенькая птица за окном, а потом все становилось таким же, как прежде - короткие тени у ног железных столбов и между ними тени от веревок для белья, тени от белья почти незаметны в сереньком песочке. Может быть, потихонечку росли совсем молодые деревья под пылью, но именно из-за пыли их рост был неуловим для глаза, они казались такими же неподвижными, как столбы и скамейки. И когда я ела креветки, эта неподвижность за окном была большой, гораздо больше окна. Она почти не помещалась за окном и выпирала оттуда, нажимая на стекла, от этого стекла были кривые, как в бинокле, самой большой была крыша соседнего дома, прямо-таки огромная, белая, как корабль, и волнистая, словно гофрированная. И эта огромная крыша висела над нашими головами, закрывая почти все небо, все это время, пока мы пили чай. Еще капала вода в пустую раковину, и раковина с крышей были, как родные сестры, а мы были втиснуты между ними- две маленькие темные фигурки.

И пока что все еще было впереди, не считая креветок, которые были уже позади. И я проверяла руками еще прохладные после душа волосы, обнимая пальцами белую фарфоровую чашку на столе с волнистыми боками, только что поставив ее со стуком. Она глядела то ли в окно, то ли куда-то, и у нее было большое тяжелое лицо с брезгливо приподнятыми бровями.

- Ну, что же ты делала тут?- сказала я, и она, не отрывая лица от точки, на которую она смотрела, подняла брови еще выше, и, глядя все туда же, медленно повторила, как будто вспоминая, что я сказала, она повторила:

- Что я делала?..- и, глядя все туда же, почти незаметно покачала головой,- Ничего не делала. Работала...- как будто я спрашивала что-то ненужное и скучное, или, вернее, как будто мои слова долетали до нее с промежутками по времени, как по телефону.

- А что ты делаешь на работе,- сказала я, обрывая себя, и тут же подталкивая снова,- Ты каждый день ходишь...- и на всякий случай взглядываю туда же, куда она уставилась,- Ты каждый день ходишь? А где ты обедаешь?

- Да, по утрам...- сказала она и повернула ко мне свое лицо- совсем другое в другом освещении, словно вылепленное из теста не очень аккуратно, тут мазок, здесь мазок и среди всего этого глаза, живые, черные, как будто под этим толстым лицом есть еще одно, и глаза выглядывают оттуда. Она посмотрела на меня, как будто захотела вдруг сказать что-то, напряженно, шевельнув губами, немножко исподлобья, как будто решала, сказать, или не сказать. Я ее очень любила в этот момент.

Представьте себе ранее утро- треугольником падающие туманообразные тени от домов, пусто, и пышные деревья; их макушки погружены в свет, и если ближние деревья четкие, как на фотографии, и каждый коричневато-белый листочек лежит на кронах отдельно, то дальние деревья прозрачные и кажутся призраками, исчезающими в дымчатой весне и светящемся пульсирующем воздухе всеми своими изгибающимися ветвями и неровными огромными стволами, а шаровидная их листва вовсе сливается с солнечными пятнами в небе, и испаряется желто-белым сиянием в невыносимую высоту.

И если вы вышли на улицу часом позже и ступили каблуком на белый асфальт, и по двум сторонам от вас забором высокие, подстриженные кусты ровно движутся мимо вас, пока вы идете, и шелковистое серое платье обвивает вас вокруг ног при каждом шаге, и

белый асфальт-

зеленые блестящие кусты, где каждый лист

на обороте беловато-серый, замшевый-

и ваше жемчужное прохладное платье движутся взаимно одно мимо другого, то, взглянув на эти кусты- вы узнаете одну деталь- каждый продолговатый зеленый лист, разделенный пополам вдоль, верхняя часть более темная, а нижняя светлее и блестит от солнца- это есть чьи-то губы, улыбающиеся вам. Тогда вы различите в этой стене, едущей мимо вас, миллион улыбок, вот большие зеленые наглые губы, улыбающиеся сонно, вот губы сжатые, промелькнувшие в чаще других темных ртов, они сверкнули вам из тени, из углубления, чтобы вы их запомнили- выражение этого твердо сжатого рта, вот, пока вы думали о тех губах, на уровне ваших глаз остались за плечами детские нежные губы, не плачущие и не улыбающиеся, просто вы их отметили, как что-то приятное, встретившееся вам на пути. Ах, оглянитесь назад- все они вас провожают!

$ $ $ $ $ $ $ $ $ $ $ $ $

Она принесла тетрадь в клеточку и стала быстро рисовать шариковой авторучкой зеленого цвета- женщину с туфлями, надетыми на руки, и с руками вместо ног, она шла прямо ладонями. Она была без прически, вернее, без волос, зато глаза у нее были большие и со множеством прямых ресниц. Она шла около дерева с улыбающимися листьями.

На другой странице раскрытой тетради был старый, уже стершийся рисунок простым карандашом, и серые оборванные линии почти не было видно. Это была та же самая женщина, сидящая по азиатски к нам спиной, она нянчила собственную руку, и вместо ладони у нее была спеленутая голова младенца с разинутым ртом.

На утро после пьянства мы пили чай в гостинной. Хотя было где-то часов одиннадцать утра, но уже было все жаркое и не свежее, пахло мусоропроводом и не проветривалось, на улице, каза- лось, еще хуже, но тем не менее, балкон был открыт, хотя и завешен темно-красной шерстяной шторой, из-под которой на малиновом затертом ковре колыхалось серо-розовое блеклое пятно от солнца. На противоположной стене над дверью в коридор, на обоях перекрещивались, дрожали и менялись какие-то уличные отблески, как из другого мира. Прямо под отблесками у края длинного, покрытого лоснящейся желто-коричневой клеенкой стола сидели мы симметрично и упорядоченно: справа я с желтыми волосами и в ярко- синей длинной мужской майке, очень загорелая и толстая, слева Алия с черными волосами и в такой же белой майке, только еще длиннее, причем мои волосы до пояса, а ее- по плечи, в центре во главе стола сидела ее мама в зеленом платье с крупными розовыми цветами. Посередине на железном подносе с волнистыми краями стоял блестящий никелированный граненый чайник, отражая всю комнату в себе, и нас втроем в том числе, но там мы все были яркие, гладкие, ненатуральные, как будто мы рекламировали чай, и сидели даже еще более симметрично и четко. Например, я: я была фотографически маленькая, желто-синяя, каллиграфически прорисованная с одним длинным глазом, огромным лбом и крохотным личиком, а вся я была чуть-чуть побольше чашки, стоявшей передо мной, чашка почему-то была мутная, зато серебро в шкафу за моей спиной было видно отчетливо, как на гравюре, всяких серебрянных предметов казалось сумасшедшее количество, они все еле помещались на полке, в таком маленьком тесном пространстве. Чувствовала я себя ужасно: все волосы будто скатались, вся я запылилась и кожа на лице будто чем-то покрыта, а во рту было так, словно я расщелкала двенадцать стаканов горьких семечек, видела я все как будто сквозь прозрачный телевизионный экран, на экране мельтешили и ползали стеклистые червячки и бактерии, и когда я поворачивалась, экран поворачивался вместе со мной, но внутри в душе было кристально и чисто, мысли выстроились и повисли на своих местах, и из центра шло мощное излучение, выдающее непрерывно фосфорические мерцающие картины: в основном это были чьи-то лица, они появлялись не зависимо от меня, сменяясь одно другим без конца в каком-то заданном ритме. Этих людей я не знала, но так ясно восстановить в воображении можно только очень хороших знакомых. Такие вещи отвлекали меня от разговора за столом, и мне все время хотелось прилечь и отдаться на какое-то время этим лицам, от этого я удерживалась с трудом. И когда Алия пошла ставить новый чайник, я как-то долго не знала, что ответить ее маме, и, закусив губу и сделав внимательное серьезное лицо, некоторое время ждала, пока вопрос не проявится у меня в голове, меня даже охватила паника, и я притворилась, что задумалась и в неуверенности.

- Лена, а тебе понравился наш Жумырбас?- еще несколько секунд я никак не могла решить этот вопрос, и стала пожимать плечами, причем молчание так затянулось, что плечи дошли почти до ушей, и я на всякий случай, проводя взглядом по потолку, начала:

- Ну-у-у-у... трудно сказать...

Она смотрела на меня исподлобья, из-под стремительных бровей, убегающих к вискам, очень строго, как учительница, наклонившись ко мне, одна рука лежала на столе, как на парте, а другой она держалась за спинку стула сзади себя, из-за этого она сидела на стуле немножко боком, единственное, что ее отличало от учительницы, это то, что она сидела не с прямой спиной, а вдавив голову в платье.

- Ну, во всяком случае он простой, ну, не подлец заранее...- сказала я, глядя прямо в ее припухшие коричневые глаза с желтыми белками, начиная неприятно волноваться, и почувствовала свое ужасное, ужасное сопротивление чему-то, как будто душа начала чесаться, тем более, что она смотрела исподлобья сомнительно и с презрением, выпятив нижнюю губу, и все-таки у меня была сильная потребность сказать ей что-то, потому что, наверное, у нее в лице просвечивало все ее мнение, а значит крест на судьбе Алии.- Он не противный, иногда даже какой-то приятный... Ну, то есть, он не какой-нибудь хитроумный, ну правда, особо такого в нем тоже ничего нет, в том смысле, что врядли он чего-нибудь добьется, ну, наверное, это и не нужно...- тут я примялась, что бы меня правильно поняли,- ...ну, что все-таки, это ведь не самое основное в жизни... что ли.

Сначала она меня слушала с тем же выражением лица, потом глубоко как-то, привычно вздохнула и стала смотреть на свои ногти, распрямив руку и выгнув ее чуть-чуть.

- Да-а-а...- сказала она, витая где-то вдали,- Да-а-а...- сказала рассеяно она,- Толку из него не выйдет,- и продолжала с очень внимательным лицом рассматривать ногти, поворачивая руку в разные стороны.

- Алие он нравится...- тон у меня был, как у приживалки, душа моя разрывалась в разные стороны, как если бы внутри у меня забегали глаза нечистой совести. Сидела я скромно, поджав ноги крест на крест и сложив руки на коленях.

- Нравится?- посмотрела она на меня издали, высокомерно, но пристально и серьезно, и, то ли глядя сквозь мои зрачки, то ли находясь глубоко в себе, не передвигая взгляда, сказала тверда.- Да, она его любит.

- Ну, вот видите, значит она счастлива...- начала я, готовясь убедить ее логически.

- А он ее любит?- перебила она меня, приведя меня в замешательство,- Как ты думаешь?- и посмотрела на меня издалека и холодно, очищая ногтем зуб.

- Он ее? Он ее... любит. Наверное. Ну, в общем, я не знаю. Наверное, любит.- сказала я как попало, ожидая дальнейшего руководства с ее стороны, в полной растерянности и в непонятном состоянии, когда во мне что-то начало расти и надуваться, как перед слезами, начала расти беспокойная тоска.

- Мне кажется, он ее не любит,- беспощадно сказала она.

- Почему вы так думаете?- уже не понимая смысла своих слов, говорила я.

Как-то страшно становилось от этих слов и от ее лица, и я неотрывно глядела на нее, как будто от того, что она скажет, зависит все. Она пропустила мой вопрос.

- Мне кажется,- сказала она медленно, глядя прямо мне в гла- за, и делая огромные паузы,- Мне кажется. Я подозреваю это...- И она наклонилась ко мне лицом и приподняла ладонь и снова опустила ее на клеенку, усиливая голос,- Я подозреваю это...- она откинулась на спинку стула и подоткнула одной рукой бок,- Ведь ты же женщина,- поглядела она на меня презрительно и с насмешкой, вроде бы эти слова должны были установить между нами контакт и сделать разговор более откровенным, но тем самым она полностью уничтожила меня, убив, как змею,- Ты обыкновенная женщина,- и я почувствовала себя оскорбленной почему-то. Помолчав, она переменила тон на доверительный и скорбный, голос сделался тише и мягче,- Она тоже женщина...- теперь она говорила со мной, как с дурочкой, мягко и по доброму жалеючи и презирая, и я ее тоже жалела и презирала,- Знаешь, когда женщина выходит замуж за мужчину, между ними происходит... любовь.- От ее вкрадчивого голоса мне хотелось спрятаться и превратиться в люстру, я вжималась спиной в деревяшки стула, мой стул поехал от стола, раздирая паркет, но она должна была договорить,- Мне кажется, она не очень счастлива...- она остановилась, сама ужасно устав, и этим напряженным недоговариванием, намекая, ей казалось, что я еще не все поняла, но я уже давно поняла все, на что она намекала, но мне казалось неудобным говорить с ней об этом, и слушать все это было мучением.

- Да...- сказала я, что бы остановить все это, и вышло у меня даже злобно, хоть и сдержанно.

- Ведь она скрытная,- уговаривая меня на что-то лицом, говорила она,- Как ее папа...- то ли уговаривая, то ли что-то обьясняя.

- По-моему, у него есть любовница,- наклоняя голову набок, жалуясь, сказала она. Я уже не могла слушать всего этого, я думала: где Алия? Как же она так долго ставит чайник.

- Нет у него никакой любовницы,- сказала я, прислушиваясь к коридору.

- А куда он девает деньги?!- ударив по столу обеими ладонями, она возмущенно посмотрела на меня своими кокетливыми глазами.

- Может быть он на машину тратит,- сказала я.

- Мне кажется, он картежник,- без сомнений закончила она, стукнула окончательно по столу и, пододвинув соседний стул, закинула на него ноги.

Я была в глубоком шоке и вдруг так сильно устала, что мне все стало безразлично, хотя в том, что она говорила, было что-то такое, от чего сделалось пусто и страшно, то есть, что-то жизненное, нельзя это было взять и выкинуть из головы.

- Я, наверное, прилягу,- сказала я, обошла стол кругом и легла на колючий жаркий диван, прикрыв глаза локтем. Мне было стыдно за то, что мы так думаем о ней, что мы ее так обсуждаем, хотя все это было очевидно, даже я сама что-то такое нехорошее знала с самого начала, и непонятно было, что теперь, что дальше, лучше было вообще об этом не думать, это было самое честное, и главное, нельзя, что бы и она начала что-то понимать, это было бы настоящее убийство, гнусность, нет, нельзя.

Я решила ее охранять от этого, на самом же деле это был просто страх, слабость, потому что реально думать об этом было слишком тяжело, потому что ничего нельзя было придумать, безнадежно все было, никаких выходов. В голове из черноты всплывали странные яркие светящиеся картины, но очень мутные и расплывающиеся, они беспрерывно двигались, расплывались и таяли, и из их составных частей появлялись и складывались новые, все в таком же постоянном движении, такие же бессмысленные и непонятные, как первые: то чьи-то коричневые силуэты на ярко- зеленом, сначала это была чья-то спина с частью затылка, при приближении оказывалось, что это лицо и оно смотрит синими нарисованными глазами из неясного коричневого лица, лицо, уплывая, становится коричневым подносом на зеленой скатерти и рядом с ним проявляется что-то красное - яблоки, яблоки разливаются и заливают весь стол, оставляя узкую зеленую неровную окантовку вокруг подноса, зеленое переходило внутрь коричневого, и получалось зеленое лицо с коричневыми волосами, оно начинало удаляться, шея у нее также была зеленая и руки на коленях черного платья тоже бледно-зеленые, почти серые, затем руки начинали сливаться, и когда она стала разводить их в разные стороны между ними что-то тянулось и растягивалось, как налипшее зеленое тесто, пока не получалась длинная зеленая полоса поперек всего поля, полоса мерцала и слабела, потом скачком разделялась на две половины, верхнюю и нижнюю, вверху - желтая, внизу - голубая, все это происходило быстро, постоянно меняясь за каждые пол-секунды и за каких-нибудь пять минут произошли миллионы изменений. Сквозь все это я слышала, как пришла Алия, голос у нее был веселый, и они о чем-то разговаривали с матерью, мать что-то негромко у нее спрашивала, и Алия что-то отвечала, как-то легкомысленно и громко, не так как обычно под нос. Мне нужно было встать и присоединиться, и я все время усиливалась это сделать, но почему- то я продолжала неподвижно лежать, хотя бы вслушаться в разговор мне никак не удавалось, что-то речь шла о постороннем, не о том, о чем мы сейчас говорили, и тон был другой, не интимный, но чем- то он пугал, слишком много и возбужденно говорила Алия и почти неловкое молчание с другой стороны и редкие вопросы.

- Это хорошо, что ты мечтаешь о таком будущем... - полувраждебно, но смиренно говорил голос ее матери.

- Да? Хорошо? Да! Это хорошо! Ну... что. Давай налью тебе чай!

- Я уже напилась, доченька, пейте сами.

- Напилась? - пауза.

- Ну. Ладно. Тогда не пей чай. Ну, тогда иди спать. Нет! Лучше не спи. Я тебе еще расскажу. Ведь тебе приятно? Приятно?

- Да, мне приятно.

- Тебе - приятно. Мне тоже приятно. - и смех, тот самый, страшный. - А где Жумырбас? Я ему тоже хочу рассказать. А! Он меня бросил вчера. Да, мам? Мам?

- Он домой пошел.

Молчание.

- Ну, ладно, черт с ним! Лучше мы с тобой будем жить вдвоем, вдвоем, да, мам? Да? - настойчиво.

- Да, - после долгого молчания.

- Ай, ладно! Ладно, ты все равно ничего не понимаешь! Знаешь, как я буду жить? Я буду жить одна. Летом я буду жить так! Я буду просыпаться на чердаке, очень высоко! Дом - триста этажей! Внизу у меня будут комнаты и сокровища! Я буду просыпаться и вылетать из окна... Рано утром! Буду вылетать и плавать в озере, как рыба. Потом из озера, посередине озера... будет подниматься такой островок... островок для завтрака. Маленький. Там будет завтрак - вкусный, хорошее вино, птицы мне будут все приносить.

Я сажусь на диван.

- Мам! Хорошо? Ведь это же хорошо?.. ну, ладно. Зимой я буду ходить в халате, - опять смех, - нет! В парчовом халате, внутри чтобы был лебединый пух... - она показывает руками, какой халат, - и тапочки - внутри лебединый мех... а внутри у меня будет тонкое мягкое платье. Красиво, мам?! Ведь это же красиво?

- Да, это красиво, - совершенно искренне соглашается ее мама, и даже серьезно.

- Вот видишь. Это будет огромное здание, как пещера, очень большая пещера, но не мокрая! Это будет пещера высокая и на самом верху будет пробито круглое окошечко, из него будет падать тонкий луч. На столик с книгой, с очень интересной книгой... Ну, вот! Ну, вот. Будут висеть везде ковры, как будто много комнат, много комнат! Сбоку будет ниша - моя кровать. Вот как эта комната, нет, больше. Зимой там будет приятно спать. Нет, там будет много пещер, соединяющихся ходами. В одной из них, со сталактитами, будет водопад - сиренево-лимонный переливающийся огнями разноцветный, от него будет идти освещение, там я буду читать книги, сидя на улитке, это очень большая улитка, специально, чтобы она меня возила по пещерам и галереям, очень красивая улитка, она будет ползать, я буду ездить на ней по комнатам и прикуривать от свечек...

Мы сидели, слушали, как будто нас били по щекам.

Вечером, не дождавшись ночи, Алия уходит спать и ей снится сон, что она снова учится в школе, и там много лестниц, загороженных сетками и лифтами, и все ходят по ним вверх-вниз, стайками и толпами, и она тоже куда-то идет, с кем-то разговаривает, то на ходу, то останавливаясь на лестничной клетке, откуда-то кто-то плюет, кто-то с ней разговаривает, оглядываясь на этот плевок, кто-то свешивается сверху и что-то спрашивает, она с какой-то калошей в руках, причем-то калоша, или какой-то огромный гвоздь продырявил ей ногу, поэтому она калошу сняла что ли, но калоша не ее, она мужа, а он лежит на самом дне всех этих сеток, на сетке подвального этажа, лицом вниз, она это знает, поэтому спешит. Она встречает Лену в заполненном людьми зале, неузнаваемую, просто сначала ее увидела спиной стоящую, а за спину ее обнимает, или вернее, держит, черный рукав от какого- то мужчины, эта чужая женщина оборачивается, мягко сверкая тонким платьем с мелким узором из тускло-красных и зеленоватых пятен. Алия к ней сразу подходит и начинает говорить с ней о чем-то, объясняя свое про калоши, держит калошу в руках, вдруг понимает, что это неприлично все - Лена смотрит на нее спокойно, у нее совершенно белое лицо и длинный, расширяющийся светящийся лоб, нарисованы длинные глаза и брови до висков, совершенно красный тонкий рот, неподвижный. "Слушай, по-моему, ты от него ушла", - вдруг говорит Алия. "Да, а как ты догадалась", - отвечает теплым, но скользящим по Алие голосом Лена и улыбается, почти не двигая лицом. "Что с ней такое..." - думает Алия и рассматривает ее. Потом она в коридоре встречает несколько таких - поблескивающих и прозрачных. Несколько из них, правда не таких тонких и не с такими неподвижными лицами, проходят мимо нее, в заснеженный темный коридор, оттуда тянет уличным холодом. Они выходят в дверь, в которую в это время кто-то заходит в меховых шубах и толстыми шубами загораживают свет в двери. Она выглядывает в дверь, те уже перебежали небольшую в коричневой слякоти улицу и по очереди заходят в низкую дверь в большом сером доме напротив. Дверь похожа на черный ход магазина, маленькая и неприметная. Оттуда слышится музыка и мигают огни. "Ах, да, это дискотеку в прошлом году устроили..." - думает она и отворачивается, смотрит вдоль длинной улицы, стесненной домами, по грязи мимо почерневших сугробов ходят люди. В конце улицы надвигается легкий туман, и дует оттуда теплый ветер в лицо, вкусный и свежий - она его поневоле вдыхает. "Значит, уже весна наступила", - с такими мыслями она закрывает дверь. У одной из лестничных клеток она встречает двух знакомых и разговаривает с ними. Они говорят про гонконгский бокс. Один из них, маленький и щуплый, одет в синюю нейлоновую куртку. Прижав его к перилам, другой знакомый, огромный, в черном тулупе с негнущимися толстыми рукавами, начинает показывать ему приемы. Он хватает того за ворот возле ушей и начинает круглым тяжелым коленом равномерно бить того по ребрам. Он делает это долго и равномерно, как будто заколачивает коленом гвоздь, с неослабевающей силой, и виден его затылок торчащий над большой спиной тулупа. Потом он бросает синего, и синий падает на пол возле перил - он умер. Тулуп рассказывает что-то дальше, его слушают, кто-то еще что-то рассказывает. Тулуп говорит, обращаясь к Алие:"А женщин надо убивать коротким ударом в сердце" и резко взмахивает рукой, чтобы показать. Алия закрывает тонкий свитер руками, и они смеются. Вдруг ей делается плохо, что она никого не нашла со своей калошей, она глядит вниз в пролет, сквозь сетку видно, что он все еще там лежит и в голове у нее вертится:" А женщин надо убивать коротким ударом в сердце" и она представляет себе это, снова представляет, снова представляет.

- Разве можно меня убивать коротким ударом в сердце?! - просыпается она в темноте. Рядом с ней кто-то лежит, спящий, большой в темноте, от него веет теплом. Она бьет его по спине. Потом она лежит и слушает темноту и ей снова хочется ударить. Она, как бы проверяя, бьет его по голове. "За что меня надо убивать!" Тут она получает удар по щеке и окончательно просыпается.

$$$$$$$$$$$$$$$$$$$$$$

Все это Лена Беленькая (прозвище) записала на ровной белой пачке гладкой твердой бумаги красивым каллиграфическим почерком, черной тушью. Клякс и пятен не было. Пачка эта толщиной в полтора сантиметра хранилась в зеленой кожаной папке, внутри - черной, со специальным металлическим зажимателем наверху, на котором было обозначено "МИНИ=КАП" и более мелко "интернэшэнал". Строчки были ровные и тонкие и располагались на странице в определенном порядке, так что каждая страница представляла собой гармонически упорядоченный узор.

Последняя запись была незаконченной.

1991 года - 16 августа.

Прошло уже четыре года, но, кажется, к лучшему ничего не переменилось, потому что когда я пришла к ним, я увидела, что с ней все то же самое, хотя за один визит трудно что-нибудь вообще понять.

Я пришла.

Дверь открыла ее мама, почему-то босиком, со встрепанной прической, придерживая на груди шелковый халат. Она прокашлялась и, впустив меня, быстро пошла по коридору, стуча пятками и почесывая голову, и, все так же прокашливаясь, через спину говорила мне:

- А,Лена...проходи... как твои дела?

Сзади на халате, возле рукава был оторван кусок и висел. Я хотела ответить, но она уже зашла в ванную.

Я сняла обувь и прошла в гостиную. В углу дивана лежала Алия, свернувшись. Тут приоткрылась боковая дверь в гостиной, и там за дверью стояла ее младшая сестра.

- А, привет, - сказала она из-за двери, - ну, заходи. Чего ты стоишь? - и закрыла дверь.

Я прошла и, ступая по ковру, подошла к дивану. Он был накрыт узорчатой коричневой тканью и в связи с вечерним временем в зашторенной гостиной было довольно темно. Поэтому я наклонилась к ней. Раньше она никогда не спала так, положив руку на плечо. Я положила ладонь ей на волосы, внутри чувствовалось ухо. Она приоткрыла глаза совсем немного и сквозь длинный узкий разрез посмотрела длинно, в темноте почти не было видно, что она их открыла, они поблескивали только чуть-чуть из ресниц. Она их снова закрыла. Вся она была накрыта большой коричнево-серой мягкой вязаной шалью.

о о о о о о о о о о о о о о о о о о о о
ДНЕВНИК АЛИИ

28 апреля 1987 года

По пути на работу, в самой середине этого пути, есть участок, по которому очень приятно идти, потому что каждый раз встречают аплодисментами- все-все-все, а кроме подстриженных кустов по обеим сторонам желтого асфальта, там никогда никого нет.

И вот, я вступаю в самое начало этой аллеи, и они уже приготовились и ждут меня. Я вступаю каблуком на мягкий асфальт, пролетает легкий ветер и ропот среди них, они теснятся между собой, выстраиваясь поровнее, смотрят на меня с ожиданием, испуганно и радостно. Я вступаю на эту длинную ровную ковровую дорожку, которую они выстелили для меня и подмели, и они в одну секунду, как будто срываются с места и- буря оваций! Шум оваций и аплодисментов заглушает мне уши, все листья тянутся ко мне своими маленькими ладошками и радостно приветствуют, как будто я королева из другой страны и сошла с самолета. Разобрать их голоса невозможно:

- Слава! Слава! Слава!

- Ура-а-а!!

- Да здравствует.....!

- Слава!! Слава!! Слава!!!

- Слава............... народа!!!

- Ура-а-а-а!!!!

Я иду строго посередине, вся сделанная из черного стекла, за спиной шевелится мой черный металлический плащ, из головы растет у меня такая же стеклянная черная корона с золотыми шариками на концах, внутри шариков концентрируется все солнце. Я черная злая шахматная королева.

И я сама себе кричу из куста и тянусь зеленым лицом и руками, когда она проходит мимо меня, неся все золото мира на голове, я тянусь и кричу:

- Слава! Слава! Слава!- и голос у меня такой же тонкий, как у нас всех.

Я иду, сверкая головой, и тяну за собой свой длинный плащ, и на асфальте, возле черных струй платья, копошится моя тень, то впереди, то сзади, как фотокорреспондент. Тут я думаю, что тень- это я, а королева- это она, королева. Я потихоньку отстаю от нее, а потом издевательски поднимаю край ее плаща и несу в руках, и мне хочется тормознуть ее и дернуть, как лошадь за вожжи. Но я несу, чтоб не испортить обстановку, и все кричат:

- Слава! Слава! Слава!..- ей, а не мне, а я иду, несу плащ и гляжу на ее круглый стеклянный затылок с растущими из головы зубцами. Я потихоньку их обламываю, вместо шести оставляю два- теперь это рогатая королева. Она, почувствовав что-то, оглядывается на меня, поворачивая свое черное гладкое лицо. И я не могу удержаться от улыбки, потому что я- это она, а она- это я. Мы стоим друг напротив друга: она, стеклянная и высокая, в королевском одеянии, я- точь-в-точь такая, с таким же лицом, но бесформенная, сделанная как будто из хлебного мякиша. Мы беремся за руки и начинаем страшно хохотать над собой, и над теми, кто устроил здесь торжественные овации. Нам смешно до истерики, потому что нас теперь двое.

Огромный сад, с круглыми огромными деревьями, каждый мелкий лист вырезан отдельно на этих круглых шарах, то ли желтых, то ли пыльно-зеленых, и такое чистое небо над ними, словно стеклянное, твердое, с жидким солнцем внутри, от которого растекаются и загибаются тонкие волосики в разные стороны. Если быть на месте этого солнца, то сад все равно огромный- каждая белая дорожка, исчезающая среди шаров, и каждый каменный сухой бассейн со ступеньками вокруг, и каждая площадка и каждая круглая клумба со множеством непонятных ярких цветов. И только белые ровные скамейки по краям этой площадки, уже задвинувшиеся в тень- серую, пошедшую розовыми пятнами от времени суток- пять часов примерно- они нормальной величины. Но сад огромный, огромный, и с каждым повторением он будет увеличиваться. На одной из освещенных скамеек сидит человек, отсюда он меньше, чем черный след от раздавленного кусочка угля. Он в черном пальто, или кажется черным от того, что он слишком мелкий и его не разглядеть.

Он только что упал в обморок. Это была я.

27 февраля 1988 года.
ОЖИДАНИЯ ПО ВЕЧЕРАМ.

Цветные сумерки. Почти ночь. Зеленым пальцем вожу по синей странице. Часть прядей лежит на соседней выпуклой половине книги. Страница издает сияние, как хрусталь.

С наступлением ночи страница делается зеленой, а палец коричневым, затем черным.

Я хожу по комнате, волоча за собой двойные и тройные тени, задевая ими другие тени от закруглившихся в темноте, как валуны, предметов и мебели, роняю в тишине шпильки.

Я зажигаю свет, но он тусклый, коричневый. В комнате холодно.

Выхожу в коридор. Надеваю пальто, надеваю платок, стою в тапочках. Внутри все сжалось, как засохший кусок цемента, давит на желудок всей своей тяжестью.

Иду на кухню, где в серой полутьме протекает кран и в раковине сереет стопка посуды. Включаю все горелки. Сажусь в шезлонг, запахнувшись в мужское пальто, и ем, ем, ем хлеб. Ем, и все время чувствую голод. Ем хлеб. Черный, а потом белый, а потом серый. Наедаюсь и становлюсь, как мешок с цементом. Давлю всей своей тяжестью на шезлонг. Уже темно, я не включаю свет. Приходят соседи. Они начинают хлопать холодильниками, говорить что-то, дергать стулья ножками по полу, включать телевизор, мальчик наверху поет:

- Белая армия, черный барон,

Снова готовят нам царский трон... и колотит молотком по полу.

Я сижу, не шевелясь, гляжу в окно, там уже все серое и голубое, в форточке свистит, я сижу не двигаясь, только пальто на моей груди шевелится, потому что я дышу. Тихо дышу, иногда сдерживаю дыхание. Несколько слезинок по очереди ползут по моим щекам очень долго. Все по очереди свалились на пальто. Сначала я слабо удивлена, на пол-секунды. Я позволяю им ползти и не шевелюсь.

Наступает ночь.

Я иду спать.

Тонкая высокая щель стоит перед входом в комнату и без выражения смотрит на меня, как охранник. Я толкаю ее в плечо. Она раздвигается и делается комнатой, пустой и высокой.

Кидаю пальто на кресло. Оно висит, задевая рукавом пол. Мне становится страшно. Я отворачиваюсь, снимаю одежду. Залезаю под тонкое одеяло. Пытаюсь согреть ноги. Свет горит. Сзади- пальто. Я смотрю на обои, на них много сюжетов, шляпы, голоса, смех, гиганские зайцы, воспоминания снов, обрывки платьев и шагов, кошка в белых штанах, с обезумевшим от ужаса лицом, бежит большими шагами, прижав к груди младенца. Мне холодит душу, я готова закричать. Я закрываю глаза. Фразы, вкрадчивые, легкие, переворачивающиеся, они живут в моей голове сами по себе, элегантные фразы, они сталкиваются, смеются, пожимают друг другу руки, образуют что-то, разрушаются, оборачиваются, бросают на бегу лукавый взгляд, последний взгляд из под шляпы, за метро, у метро последний взгляд, остатки лета, последний тайный вдох, Петрарка за ручьем сидит, с небес цветок упал, грунтовые дороги, фруктовые дрозды...

Вдруг вскрик, визг машины, не успевшей затормозить, шляпка, взлетевшая из-под колес и медленно летящая к метро над образовавшейся толпой. Говор-ропот.

Я открываю глаза, чтоб не видеть этого. За спиной- пальто. Стараюсь не воображать, но я вижу его, как оно висит на кресле и водит руками по полу, иногда взглядывая на меня и усмехаясь.

2 сентября 1988 года.
СНОВИДЕНИЯ.

Всю ночь мне снился дурацкий сон: огромный дом с белыми комнатами, висящий высоко в воздухе среди солнц и звезд. Я стою в какой-то комнате возле двери, я думаю: "Нельзя быть все время в одной комнате, тем более, что она пустая. Надо отсюда выйти". Я открываю дверь, выхожу, закрываю дверь- и я снова, оказывается, в той же комнате у той же двери. Как-то странно. Я снова открываю дверь, смотрю, вроде бы там другая комната, и я быстро заскакиваю туда и захлопываю дверь за собой. Но опять то же самое, опять я в той же комнате. Хитрость какая-то, что-то очень хитрое. Для проверки снова выхожу, выхожу, еще раз выхожу- но не выхожу, а захожу. Вдруг в голову ко мне приходит ослепительная мысль. Я открываю дверь, становлюсь одной ногой в следующую комнату, стою так, и быстро убираю ногу оттуда и запрыгиваю к себе- то есть наоборот, я не вышла. Держу крепко хлопнувшую дверь, ожидая увидеть что-то новое за спиной. Но оказывается, раз я не выходила, значит, не выходила. Та же самая комната. Какая-то ерунда. Та же самая комната. Какой-то обман.

13 декабря 1988 года.
ЛЮБОВЬ.

Его тень от лампы, лежавшая на столе, тронулась с места и заскользила- сначала по диванному валику и складкам одеяла, по моим ногам и по мне. Он идет с той стороны стола, погруженный в свои мысли, грызет ручку. Тень накрыла меня, как волна, и я прикладываю руку к сердцу, где лежит его тень, она касается моего лица и я чувствую это прикосновение, она уходит, но мне стало тепло и темно.

2 января 1989 года.
ВОСПОМИНАНИЕ, ОТНОСЯЩЕЕСЯ К ЛЕТУ 1987 ГОДА.

Я все время вспоминаю, как мы с ним познакомились, но вспоминаю почему-то все одно и то же, то, чего, я уверена, не было на самом деле.

Я все время вспоминаю одно и тоже: что на мне было длинное в складках крепдешиновое платье в горошек, в черный крупный горошек, и длинные черные кудри до пояса, хотя со мною на самом деле такого никогда не было. Что началось оно утром, наше знакомство, и закончилось вечером. Дверь на балкон была открыта, и там, за стеклами окон сидели мы, от меня было видно только края платья, руки, и ветер закрывал черными кудрями лицо. Его было видно сквозь дверь балкона тоже не всего: часть вздыбленных волос на голове, ноги с тапочками, спина, ручки деревянного кресла на тонких ножках, зато было видно, что на балконе нет перил.

Наш круглый столик между нами был накрыт белой скатертью, на нем стояла ваза на ножке с грушами и лимонами, и мы пили красное вино. И я помню, мы совершенно напились, и было даже не страшно, что узкий балкон без перил. Прямо под нами шла стройка, был жаркий день и, кажется, они выстроили пол дома за этот день, оранжевый кирпичный дом.

Сначала было хорошо, потом стало жарко, но мы продолжали сидеть и о чем-то болтать, проболтали целый день, и я в три раза больше смеялась, чем нужно. И я уж не помню, как это произошло, но ближе к вечеру произошло, кажется, и стройка уже закончилась и стояла пустая, покачивая цепями крана.

Кажется, он сказал:

- Сейчас я принесу еще вина...

Или вот как: упала ваза и лимоны покатились по столу и, стукаясь об край балкона, стали падать с шестого этажа. Я поглядела им вслед и поняла, что я совершенно пьяная и могу упасть. Мне показалось, что балкон кривой, что он наклонился в сторону улицы. Кажется, он стал ловить лимоны, уж не помню, как. Какое-то сплошное движение вниз- вазы, фрукты, скатерти. Внизу ходили люди, по синему тротуару, уже в тени. Но у нас, здесь, на балконе и на стройке было еще яркое розовое солнце.

Он висел на руках на краю балкона, и его не было видно, только врезались в память две красные руки, покрывшиеся белыми пятнами от напряжения, и глухой голос из-под темно-серого гладкого цементного пола балкона. Плохо слышный голос глухо командывал мной, досадливо, но спокойно, невидимый, поэтому абстрактный:

- Ну, принеси же что-нибудь... веревку. Или позови...

Мне казалось, что все это пьянство и бред, лучше б все это было неправдой. Я пошла в темную комнату, через нее в коридор, открыла шкаф в коридоре и долго смотрела на пальто. Поймав себя через какое-то время на этом занятии, я сказала "Бред" и закрыла шкаф. Рядом стоял шкаф с большим зеркалом во весь рост. Я подошла к нему и увидела себя с пьяными злыми глазами и в платье-горошек, и долго всматривалась в себя. За моей спиной отражалась пустая голубая стена и сбоку светящийся от солнца коридор. Я повернулась и пошла по коридору. Там я, оглядев всю залитую солнцем кухню, начала зачем-то ставить чайник. Хотела было помыть посуду, но вдруг вспомнила, что он висит на балконе. Боже мой, сколько же времени прошло!.. Мне захотелось плакать или умереть тут же на месте. Я пошла в другую комнату и открыла платяной шкаф. Там были ровно уложены простыни и пододеяльники. Я схватила две простыни, из них вылетели какие-то бумажки, я их собрала на полу и положила снова в шкаф.

Затем я побежала к балкону, уже не надеясь. Он висел там.

- Ну, что?- спросил он у меня из-под балкона.

Я вдруг поняла, что простыни- это маразм.

- А где у вас веревка?- спросила я.

- Ищи,- с тихим злорадным бешенством сказали мне из-под балкона.

Я побежала в кухню, обнимая простыни. Чайник уже вскипел. Ругаясь и чуть не плача, я заглядывала в ящики с газетами, посудой, продуктами. Не найдя ничего кроме длинной цепи сосисок, я кинула их на пол, и легла лицом вниз на диван, крепко закрыв ладонями лицо. "Ну, почему обязательно веревки? Почему нельзя простынями?- думала я, осуждая его упрямство,- Можно ведь и простынями и чем хочешь,- и я представляла себе, как от балкона до двери через всю комнату тянется длинная цепь рубашек, простынь, детских колготок, полотенец, еще что-то по принципу сосиски, и я привязываю все это к дверной ручке и толкаю дверь,- нет, так нельзя, это про зубы..." Потом я вздрагиваю: "Господи, сколько же времени прошло, я тут сплю, кажется"- и я побежала проверить, висит ли он еще там.

Но уже был вечер. Никто там не висел. В темноте колыхалась скатерть, на столе лежала на боку ваза. Я взяла со скатерти бокал и в темноте, обдуваемая ветром, выпила остатки вина.

Теперь я, как человек, была зачеркнута крестом, но все же это было облегчение. Я была одна в чужой пустой квартире. Я свалилась на диван и заснула. Ночью я проснулась, пошла на ощупь в кухню попить водички. В кухне было светлее, потому что горели фонари. На диванчике кто-то лежал. Это был он, живой. Март 1989 года. Без числа.

Затем часто к нам приходили гости, но я оставалась всегда одна в той комнате с балконом.

Однажды одна из гостей, женщина лет двадцати семи пожелала увидеть меня. Я сидела за столом в дальнем конце от двери, оперевшись лицом на руку, так что один глаз был прикрыт ладонью, и когда стукнула дверь и появилась ее фигура, я посмотрела на нее одним глазом. Она подошла ко мне в черной шубе и села в кресло у стеклянного книжного шкафа. Лицо у нее состояло как бы из сложенных вместе в какую-то фигуру замерзших на холоду пальцев, желто-красных. Этим она почему-то напомнила мне прачку. Она мне понравилась. Сначала шел пустой разговор:

- Привет.

- Привет.

- Как тебя зовут?

- Почему ты в шубе? Тебе холодно? и т.д. Ее звали Лизавета. Она была русская, полунемка. Затем она вдруг стала рассказывать про какую-то подругу, у которой она была в гостях этим летом, что она работает на кафедре в медицинском институте.

- Она работает на кафедре. Там у них в шкафу весит засушенный мальчик.

- Как мальчик? Живой?

- Он засушился и очень хорошо засушился. Его нашли повешенным в горах. Нашли. Никто на его приметы не отозвался. Тогда его отдали кафедре и повесили в шкафу.

Я посидела, подумала, поглядела в окно.

- Дай сигарету,- сказала я ей.

Она мне дала.

- Как это странно,- сказала я ей.

- Да, неприятно,- согласилась она со мной и завернула замерзшее лицо в воротник.

Мой дым почему-то потянулся к ней и застыл вокруг нее.

- Давай что-нибудь сделаем,- сказала я.

- Давай,- она улыбнулась мелкими блестящими голубыми глазами из дыма.

- Давай летом поедем туда с тобой и украдем его, похороним по-человечески.

- Давай. Только как?

- Ну, мы что-нибудь придумаем.- начала говорить я, но тут ворвался в комнату муж, подозрительно осматривая нас, и сказал:

- Лизавета! А я думаю, где ты? В туалете нет, нигде нет. А это моя жена.

- Да. Мы уже познакомились.- сказала Лизавета.

После этого он ввел новую систему, что когда приходят гости, я должна прятаться в диван.

Например, раздается звонок в дверь, он кричит:

- Сейчас! Одну минуточку! Я только оденусь.

Я поднимаю диван, быстро ложусь на сухие доски, и он протягивает мне затертую, старенькую зеленую подушечку с вышитыми цветами и шепчет мне ласково:

- Возьми, возьми. Головке чтоб было мягко,- и закрывает меня.

Я лежу и слышу здорованья, шарканья, шаги, кто-то садится сверху дивана, и я уже по разговорам знаю наизусть всех гостей.

И когда они уходят, я кричу:

- Э-эй! Открой меня!- и стучу в диван, потому что боюсь, что он меня забудет здесь.

Но однажды случилось, что кто-то из гостей еще не ушел. Тогда мой муж сказал громко, что бы я слышала:

- Странно... Кто-то закричал. Ты не слышал, Анзор?

- Да, может быть у соседей. Во всяком случае, откуда-то снизу.

- Да. Ну ладно. Пошли на кухню, чай попьем.

Я чуть не умерла со смеху в своем диване.

4 апреля 1989 года.

Но иногда мне делается страшно, что я совсем пропала и больше не буду жить по-человечески. Я во что-то превращаюсь.

Иногда я иду по улице с авоськой картошки и вдруг останавливаюсь и гляжу себе под ноги- там серый, местами мокрый асфальт, покрытый трещинами, помятые коричневые листья, две мои ноги в каких-то старых туфлях. И когда я думаю, что это я, мне становится страшно.

"Пора это прекращать. Это бред",- говорю я себе. И повторила вслух:

- Хватит. Я не хочу. Нельзя. Это неправда.

Старичок, свертывающий газету на ходу, проходя мимо, косил на меня глазом из-за розовой оправы своих очков. Тогда я шла дальше.

16 апреля 1989 года.

Сегодня ночью я проснулась и увидела, что рядом со мной спит генерал в больших белых усах, блестя в лунном свете орденами и золотыми лентами, в ярко-голубом мундире. Он спал на спине, возвышаясь над диваном, как пышный призрак в сапогах и помещался ровно между валиками дивана, как будто кто-то валиками решил измерить его рост. "Генерал, так генерал",- подумала я, хоть мне было страшно глядеть на него, я отвернулась и продолжала спать.

17 апреля.

Сегодня я поймала себя на странном занятии. Я сидела за столом на кресле. Потом я села на нем с ногами на корточках. Потом я встала и уравновесилась на одной ручке, кресло не перевернулось, оно удерживало мой вес, я переставила ногу на следующее кресло, более высокое, с одной ручки на другую, затем прошла по столу, со стола перешла на буфет, с буфета на диван, пробежалась по нему к столу и снова опустилась в свое кресло. И только опустившись, я подумала: "Что я делаю?..", очень удивилась, а потом испугалась и посмотрела на дверь, не войдет ли кто.

24 апреля.

Теперь я ухожу. Я собрала вещи в свой черный мешочек, который мне купил когда-то папа, чтобы я с ним ходила в институт и носила в нем книжки, взяла двадцать рублей, чтобы купить консервов на первое время... Не представляю, как в дальнейшем я буду жить- уйти бродягою, представляется сразу степь или дорога в степи, но это как бы не совсем реально, что ли, конкретно все так, план действий: сначала я иду по улице, наверное, сьем мороженное или посижу с пол-часика на скамейке, затем я поеду в тот большой заброшенный дом, который мы видели тогда, ночью там будет страшно, конечно, и не на чем спать, но выбирать не приходится, нет другого пути, нет. Есть, конечно, но это значит согласиться на медленную смерть. Почему именно так, я сейчас неясно представляю, вчера я это знала, почему, а теперь забыла, но помню одно- что мне надо спасаться, уйти скорее. Сейчас главное- не засидеться, не засмотреться в окно, не начать подогревать новый чай. Я сижу с мешочком в руках за столом, покрытым голубыми и желтыми квадратами солнца, ветер почти не дует в форточку, передо мной большая белая чашка и на столе пятно от чая, уже подсыхающее.

Как же было вчера, дайте вспомнить: утро было плохое, не помню, почему, потом все ушли, нет, я ушла в комнату, закрыла крепко дверь и даже загородила ее креслом. Потом я легла на неубранную постель и потихоньку стала читать книгу с мелкими серыми буквами, при этом все время я засыпала, но старалась читать, еще один раз заснула почти и почти во сне решила положить книгу на стол и спать, раз уж так спится. И как только я это решила, как тут же я проснулась в каком-то ужасе- как это спать? Как спать? Зачем спать? Я вскочила и заставила себя ходить вокруг стола. За дверью балкона сгущались желтая духота и тучи. Я ходила вокруг стола и поглядывала на балкон. Так я постепенно успокоилась, и мне показалось, что этот вечный страх как раз и не дает мне жить, почему же я не могу поспать посередине дня. Я развеселилась и прилегла снова. Тут опять стало тревожно, я закрыла глаза локтем, совсем не спалось, сердце билось и мысли зашевелились, так шевелят пальцами убийцы в кино, собираясь придушить- что-то не совсем хорошее. Я села и посмотрела вокруг- на столы, книги и шкафы, птицы на улице свиристели пронзительно, их свист резал слух, наверное, потому что они начинали свистеть и пиликать с самого утра и продолжалось это целый день, каждый день, без перерывов, даже по выходным дням, от этого действительно, можно было сойти с ума, самое главное- монотонность. Я села, голова была тяжелая, хотелось кому-нибудь пожаловаться на птиц и на все. "Что ж мне так плохо?"- подумала я, пристально глядя то на старый паркетный пол, то на желтые страницы журнала на столе, то на отражение своего плеча в мутном желтом зеркале, встроенном в шкафчик над столом у противоположной стены. Я подняла руку и поправила волосы, и часть руки отразилась там. Мое отражение мне не нравилось, потому что от него становилось тревожно, что я сижу там в зеркале, за пылью и большим расстоянием. Я встала и медленно пошла к балкону, держась рукой за дверь, я стала смотреть на притихшие деревья и на покрытое ровным слоем облаков небо, было уже заметно, где какие будут облака, намечались их края и обьемы. Иногда вдруг откуда ни возьмись дул ветер и, еле успев долететь до балкона, тут же заканчивался. В небе было что-то большое, успокаивающее, но в то же время страшное, что-то слишком большое, непосильное, хотя оно все было в желтоватых и серых тучах, от него болели глаза. Я рассматривала небо с каким-то любопытством, как будто увидела в первый раз, проводила взглядом от края до края, будто ожидая от него чего-то интересного и необычного. Что там, за небом? За слоем облаков, за стеклом неба, нет, за все-таки этими тучами, потому что они были реальными, с просветами, краями, незаметными переменами... Я испытывала огромное уважение к этому небу, и вглядывалась в него, уверенная, что оно меня, например, не замечает, а я его вижу и могу наблюдать за ним тайком из своего балкона. Я вспомнила, как весной раньше, когда над сухим городом повисали влажные новые синие тучи, первые из весенних в этом году, я мечтала о том, чтобы лететь над домами и остатками снега на большом голубоватом куске стекла, лежа на боку, вдыхая чистый сладкий ветер... А теперь между мной и небом образовалось расстояние, которое измерялось в миллионах лет времени, то есть, я бы его не измерила, а мог бы измерить все это кто-нибудь через миллиарды лет, например, новый динозавр, а мы все- нет. И чем дальше я смотрела на небо, тем больше оно приближалось ко мне, опускалось к моим глазам, я стала разбирать выражение его туч- в них мало было доброго, они смотрели свысока, неприятно, зло, насмехаясь надо мной. Я даже растерялась. Я вглядывалась и оно сообщало мне разные вещи. Мне оставалось только отвечать. Оно сообщило мне, что я никуда не гожусь. Что в такой пустоте пройдет вся моя оставшаяся жизнь. Что я не прошла какого-то испытания и совершила тяжелый грех. И теперь все. То есть полностью смерть. Я плакала, слушая все это, потому что я поняла, что это было правдой. Я стала думать, в чем же мой грех, и вглядывалась в лицо неба, там трудно было что-то прочитать, оно в основном отвечало "да" или "нет", поэтому мне приходилось напрячь все в своей душе, чтобы догадаться. Все это продолжалось часов пять, как я потом поняла. Я падала на диван в отчаянии и, закрыв лицо, причитала: "Грех! Грех! Грех! Что я наделала?!" То я брала себя в руки и садилась на маленький стульчик для ног, стоящий у балкона, и, сосредоточившись, с надеждой на какой-то выход, стиснув голову, вспоминала все подробности своей жизни, которые я даже и не знала, что помню, такие детали, которые я сама уже давно не помню, и не вспомнила бы никогда, упустив половину своей жизни, открывалось их значение, всех происшествий в моей жизни. Все это прокатывалось в голове с подробным анализом и выводом с огромной скоростью, как на вычислительной машине, а может быть просто одновременно все факты жизни анализировались слитно, это была и мука совести одновременно и напряжение мысли, и стыд, и огорчения, и догадки, и самое главное все-таки, это было очень больно для души.

Уже был вечер, тучи собрались, в воздухе было облегчение, вышли из деревьев свежесть и прохлада, ветер дул в разные стороны, моя работа продолжалась, потому что я знала: отступать нельзя.

Вдруг мне показалось, что ветер подул и здесь и на том конце квартиры, и все раздвинулось, прояснилось, это было огромное счастье. Мой грех заключался в том, что я предала себя. Это была слабость. Страшно хотелось есть, бог меня простил, но мне надо удержать все это в себе- убеждение в том, что я больше никогда не сделаю этого. А это, я знала что, каждый раз я это чувствовала, это означало потерю спокойствия, это- страх, всякие мелкие его проявления. Такие симптомы. Еще я знала, что мне дали последний шанс, но все-таки дали- то есть, надежда, счастье, свет. Не страшно было бы умирать.

Я пошла в кухню. Там лежал его брат. Я стала мыть посуду и мне было очень хорошо, хотя пугало будущее, было спокойно и радостно. Потом я стала ходить по кухне от окна до коридора и обратно, брат был видимо озадачен, но это было все равно, лишь бы не потерять. Он что-то спрашивал, или нет, рассказывал, я его не слушала, а улыбалась ему, и снова ходила туда-сюда. Пришел муж. Он тут же лег на диван, и пока я наливала чай, он разговаривал с братом:

- Очень интересный мужик... И очень интересно рассказывал... По мере сил и возможностей... Невозможно сделать сразу... Я стараюсь... несколько дел... Ну-у-у, интересно, а как ты думал?!. Главное, понять весьма простую...

Я сидела, ожидая чего-нибудь плохого, потому что сразу у меня началось против него раздражение, желала, чтоб поскорее ушел, все во мне пропадало, все вставало на свои места: кухня, стол, чай, кран, соседи. Наконец, он ушел.

Я пошла в свою комнату и села у балкончика. Но все, все ушло и теперь не восстанавливалось. Небо теперь ничего не выражало. Было просто небо. Я легла на диван в ужасном страхе, чуть не подвывая, и ожидала чего-то еще более страшного, я вся как будто высохла, стала, как мумия в склепе, пустоголовая, и даже виски, как будто подтянуло, будущее мне казалось необозримым и бесконечным, существование в виде высохшего существа, совсем не хотелось жить, но умирать было еще страшнее.

Когда я повернулась боком на диван, я вдруг увидела, что на затертом сером паркете что-то выступает, я поняла, это какое-то лицо, оно выступало и проступало, и если я не успею, то не смогу выйти из комнаты, потому что нельзя наступать ногами на лицо. Мне стало страшно, я встала ногами на диване, глядя вниз, как при потопе, уже сгустились сумерки, и я перестала разбирать, действительно, что-то проступает или мне мерещится,но оно проступало, из серых затертых паркетин, расположенных елочкой, местами паркетины были светлые, кое-где темнее, как старое дерево, и из него проступало это лицо золотистое, коричневатое, ярко-красные губы, лицо было бледное и напряженное и как-будто бы шевелило руками в синей материи, как-будто их высвобождало...

Я не помню как соскочила с дивана и выпала в дверь в коридор, закрыв за собой плотно дверь. Я прошла сразу в кухню, подальше от этой комнаты, и мне страшно было сказать брату, спавшему там, накрыв лицо журналом, что там в нашей комнате происходит. Мне казалось, что портрет может распостраниться по всей квартире. И я поклялясь, что завтра же уйду бродягою куда- нибудь.

Сегодня с утра я собрала мешочек с полотенцем, принадлежностями, свитером, взяла с собой двадцать рублей денег, чтобы купить консервы и первое время питаться ими и вышла из дома.

Стою в толпе ожидающих светофора. Рядом со мной переходить дорогу собралась небольшая черно-белая кошка, она сидит неподвижно и напряженно смотрит вперед.

Все пошли. Я смотрю вверх - труба, облако, небо. Иду.

Я оглядываюсь - большой красно-желтый троллейбус, сорвавшись беспомощными рогами с проводов, сделав звук: "уа-а-ув-ввв...", стоит полубоком. Кого-то задавило. Я сажусь на корточки. Из толпы вокруг передней части троллейбуса выходит пьяными шагами девушка, безвольными коленями идет вниз, к туннелю, внутрь темного, холодного туннеля с загибающимся рядом оранжевых ламп. Я сижу на корточках и смотрю ей вслед, она уходит. Ей кричат из толпы:

- Эй, девушка, сумку забыли!

На что она поворачивает тусклое, как-будто ослепшее лицо и невнятно произносит что-то, до нас доносится только слабый звук.

И мужик с красным лицом, выделившись из толпы, держит в протянутой руке мешочек. Но дело в том, что этот мешочек - мой. Я хочу подойти к нему, но не могу разогнуться и встать, несмотря ни на какие усилия. Сказать я тоже ничего не могу. Странно, что никто не обращает внимания на то, что я сижу. Все мои старания встать не приводят ни к чему. Мне становится стыдно, я ругаюсь про себя. Может быть со мной что-нибудь случилось? Но боли я нигде не чувствую. Водитель, стоя на крыше, закидывает рога на провода с железным лязгом, все начинают расходиться. Меня охватывает ужас, что все сейчас разойдутся и станет видно меня, словно во сне.

Стыд и ужас становятся непереносимыми, и я, стараясь ближе держаться к чьим-то толстым бледным ногам, бегу, (что делать?) рядом на карачках. Оказавшись на той, теневой стороне, я бросаюсь в первый же подъезд, со стремительностью невозможной,немыслимой, из чего заключаю на бегу, что это странно-реалистический сон. Но какое-то беспокойство не отпускает, уж очень все ощутимо, а главное - стук железки о трубу до того не похож на звуки снов и так ясно я различаю, что кошмар положения заставляет меня нестись во всю прыть, огромными скачками - из подъезда - на яркий свет внутреннего двора, ныряю в открытое полуподвальное окно, разбитая комната, на бегу различаю умывальник, коридор, новая дверь - пустая комната побольше - на куче щебенки на спине лежащий стул, с поразительной ловкостью вспрыгиваю на подоконник - пустая улица со старыми домами, полукругом идущая в гору, бегу вверх, пустые окна, вдруг два человека - мужчина и женщина в голубом платье, он с газетой в руках, она с пакетом. Я прячусь за дверь. Они меня не видят, или скорее не обращают внимания, так как женщина скользит по мне безразличным взглядом и прдолжает говорить своему мужу:

- Ну, так Бызовы же купили...

Когда я, наконец, поняла, что стала кошкой, я сидела на пороге небольшого узкого одноэтажного дома, не сказать, что заброшенного, так как крашеный коричневой краской порог и три ступеньки были явно совсем недавно вымыты, и чистая, аккуратно сложенная четырехугольником тряпка из мешковины еще не вся просохла. Дом стоял в саду - яблоневом саду, шелестели ветки от набегающего ветра, и по высокой неровной траве болтались солнечные пятна, окрашивая некошенную траву в салатовый цвет и вспыхивая на больших листьях блестящих молодых лопухов. Здесь было хорошо и спокойно, если бы не висевший на дверях замок, навевавший мысли о приходе хозяев. Окна в доме были темны и наглухо закрыты.

Солнце падало на пахнущий мокрой тряпкой порог, высохшие доски нагрелись, на них было приятно сидеть.

Пробегав с полтора часа, я набрела на этот сад в овраге, где я могла уже никого не бояться и не стесняться, я вышла на этот дом случайно: устало шла в высокой траве, увидела его сбоку - четыре окна на теневой стороне, и вот я сижу и нечто вроде сна овладело мной. Главная мысль пробивавшаяся сквозь этот покой и солнце была о маме: "Что ей скажут про меня? Как же она теперь будет? Лучше бы я умерла", думала я во внезапном отчаянии, но небо было высоким над садом и между облаков летали самолеты. Мысли растекались по телу как сладкий яд и путались, как жужжание насекомых.

Я заснула.

Мне снилось будто бы я маленькая девочка в белом платье с розовым шелковым пояском, завязанным сзади в хороший бант с двумя неравными по длине лентами, спускающимися по платью. В волосах тоже был бант, но поменьше, он был тоже завязан сбоку, с правой стороны лба. Я стояла, вцепившись руками в железную сетку, ограждающую асфальтированную смотровую площадку. Площадка была полукруглая и невероятной высоты. Что там было внизу? Трудно сказать. - Город. Но очень далеко внизу. День летний, не то что бы пасмурный, не то что бы солнечный. Какой-то весь желто-серый. Я стояла, вцепившись в сетку, по левую сторону площадки, а на правой стороне стояли трое детей примерно моего возраста, может быть, чуть постарше была девочка в матросской форме и соломенной шляпе, она была там главная. Кудрявый мальчик в белой широкой рубашке, заправленной в бархатные штаны до колен, был явно младше меня. Третий же - был он, только маленький. "О, да! Да, о! Мой олень!.." - прошептала я, отворачиваясь от них и ставя ногу на маленький бордюр. Они переговаривались о чем-то и незаметно поглядывали в мою сторону. Она держала в руках синий обруч. Я знала, что они говорят обо мне и скоро позовут меня. От этого мне было радостно. Я прижалась к сетке, якобы рассматривая Город, а сама ждала, когда они подойдут. Вдруг я поняла, что они ушли. Я оглянулась. Они уже проходили сзади меня, совершенно про меня забыв, как будто у них были важные, интересные дела. Они прошли мимо меня, даже не взглянув. И я знала, что так им сказала девочка в матроске, потому что она шла особенно гордо, с синим пластмассовым обручем в руках.

Тогда я быстро состарилась - мне стало 39 лет, и полетела через сетку.

Я очутилась в своем доме, вернее, в том доме, где сейчас жили мой состарившийся муж и мои дети. А я уже давно умерла, вероятно, как раз в тридцать девять лет, так как мой муж, стоявший у большого стола, обтянутого зеленым сукном мягкого оттенка, как раз оборачивающийся в мою сторону с сигаретой в руках, был уже довольно старый, ему уже было под шестьдесят. Он был хорошо одет, под костюмом - белая рубашка, в руке - тонкий дым, лицо рассеянное. Где-то сбоку на диване сидела моя дочь лет шестнадцати, в белом платье, с книжкой в руках. Она меня не видела и не узнавала. За четырьмя большими окнами шел дождь, или он уже прошел, было пасмурно, отчего все цвета в комнате с раскрытыми окнами, все цвета - стен, дивана, стола, - очень большого, стоящего вдоль всех четырех окон, пледа, который остался лежать на диване, когда дочь вдруг, наскучившись читать, вышла из комнаты, все они, хотя и были зелеными, но каждый имел свой оттенок, свою яркость.. Сад за окнами был мокро-зеленый, весь смазанный дождем и мокрым туманом. Стол был мягко-зеленый, стены немного тусклые, диван более яркий, широкий, с черными блестящими ручками, и спинка дивана оправлена в черное дерево.

Тут он смотрит на меня, видит, и происходит между нами разговор. На столе что-то раскидано, и одна из штор будто оборвалась, плед на диване брошен как попало, и книжка лежит на полу рядом белыми страницами вверх. Все это мне становится неприятно, что все после моей смерти пошло как попало, и все раскидано кругом, беспорядок. И я это ему хочу сказать, то ли говорю, то ли только подумала, а он уже отвечает, или думает, а я уже понимаю, что нет, что все это хорошо, что все зеленое, что это не беспорядок, а уют, и мне уже все нравится: и брошенная книжка, и штора, висящая криво в темном углу, что шкаф чуть приоткрыт, сигарета не потушенная до конца в пепельнице на столе, от которой вьется сырой дымок в сад, в котором играют два мальчика - мои сыновья. Он мне это говорит, а затем ведет в мою комнату, держит меня под локоть,а я, оказываетс, тоже в чем-то зеленом, длинном, чуть не до пят, но сверху, на плечах что-то вроде черной шали, и волосы гладко причесаны. Я радуюсь во сне, что в тридцать девять лет такая хорошая буду. А то, что в моей комнате мне нравится больше всего: зеленая стена напротив окон, он ведет меня вдоль этой стены, она тоже нового, более темного оттенка, а на стене развешаны зеркала - тяжелые, как вода, в тяжелых узорных кривых рамах из желтоватого, уже покрывшегося черным металла. Зеркала очень странные - вытянутые вбок по диагонали, не круглые, не квадратные, как криво летящие облака - вверх и вбок, да еще оправлены в так же свободно растекающиеся толстыми, из старого металла рамы с острыми и загибающимися краями. Это меня так поражает, что еще на дойдя до того самого места, которое он хочет мне показать, я уже довольна и не налюбуюсь на эти зеркала, в которых отражаются две наши идущие темные фигуры и сад за нашими спинами. "Вот ведь, как хорошо будет, - радуюсь я, - как жить хорошо". Все комнаты длинные, вытянутые вдоль окон, и мы все идем, и новые зеркала, все разные, все хорошие. Только удивляюсь: как это мы разбогатели, но ведь это ььи век, а там все по другому. "Ну, спасибо,- или что-то в этом роде говорю я, ласково глядя на седину на его висках и на постаревшее смятое лицо, - порадовал ты мою душу". После чего мы сидим где-то в темном углу, дождь уже кончился, вечер, сидим, провалившись в глубокие кресла по разным стронам круглого стола, уставленного какими-то предметами, отчего видим только верхнюю часть лица друг друга, пьем вино, темно-красное, курим, разворачивая газовые шарфы дыма и окутываем ломкими струями и головы, и стол, и предметы.

Тут я просыпаюсь- холодно, доски остыли, тучи летят по небу, отражаясь в черных окнах дома, сад колышится, как сумасшедший, в тучах прыгает испуганное, посиневшее солнце.

Я сижу. Я кошка. Мне дальше жить. Спрыгиваю с порога и иду в похолодевшей, колышащейся, рвущейся из сада траве. Сад потемнел, наступают в нем сумерки, падают первые, как будто стряхнутые ветром с веток, неожиданные капли.

Взбираюсь вверх, к серому забору, довольно лихо перепрыгиваю его, лишь задев руками и ногами торчащие доски. За забором шоссе, окаймленное светло-серым гравием. Вдали- остановка автобуса. Иду вдоль шоссе. Тучи движутся над лесом, чернеющим позади поля, которое начинается прямо от остановки. Проезжает самосвал, огромный, оранжевый. Переждав его, перебегаю через пустое шоссе.

На остановке урна, возле урны- окурки, разные: затоптанные, полувысыпавшиеся, почти целые, белые, только начатые и брошенные- самые соблазнительные. Я их нюхаю. Холодно. Курить хочется страшно. Скоро дождь начнется. От голода тошнит и голова кружится.

Тут подходит к остановке мужик, сухой, с авоськой в руке, в авоське- газета, несколько огурцов, минеральная вода. Он подходит к остановке, вешает авоську на торчащий конец железного поручня, хлопает себя по карманам, вытаскивает из одного кармана пачку папирос "Беломор", встряхивает ее, из нее вылетают концы круглых папирос. Он сминает коричневыми пальцами мундштук, продувает, вставляет в желтые редкие зубы, из другого кармана вытаскивает коробок спичек, ловким движением пальцев одной рукой и спичку вытаскивает и зажигает об коробок, и ветер ему не мешает. Дым летит, крепкий, вонючий, я сижу неподалеку, и дышу им.

Подходит длинный оранжевый автобус, резиновый и гибкий на талии. Мужик щелчком бросает папиросу, берет авоську и заходит в автобус. Я за ним. Автобус полупустой, и заднюю его часть швыряет в разные стороны. Мы едем в город, который уже зажигает свои огни. То, что дождь будет, видно и понятно. Определенных планов на жизнь у меня нет.

Где-то недалеко от центра я выхожу, иду вдоль чугунной ограды какого-то министерства, сотрудники выходят из дверей министерства, весело гремя ключами, садятся в свои длинные серые машины и уезжают. Грохочет где-то гром.

Я снова сажусь в троллейбус, теперь уже тесный и душный и еле отыскиваю местечко, чтобы меня не затоптали, и сижу, завернув хвост вокруг себя, боюсь, как бы кто не наступил. Приезжаю туда, куда мне надо, перехожу дорогу, иду мимо магазина во двор, где живет он. Сжимает сердце- тот же дом, те же лавочки во дворе, все то же самое, что и сегодня, да, сегодня утром, но дом кажется выше и двор обширнее.

Не могу решиться идти туда, в конец двора, и забегаю в открытую дверь первого подьезда. Взбегаю на третий этаж. Сердце стучит. Слышна музыка, а за окнами подьезда- гром. Дождь начинает бить в окно, загороженное от меня перилами и сеткой лифта.

Страшно стыдно и противно, но хочется есть. Поднимаюсь на четвертый этаж, квартира номер одиннадцать, собираюсь с духом и начинаю скрести дверь. Естественно, никто не открывает, я скребу громче и мяукаю при этом. За окнами дождь идет со всей силы. Чувствую, кто-то подошел с той стороны, пахнущий куриной кожей. Ору еще громче, стучу и скребусь в дверь. А там, внутри, говорит телевизор, и этот куриный притаился у двери и боится. Тогда сажусь, оправляю лицо, и, сделав приятное выражение, начинаю петь на кошачьем языке:

- Мяо, мяо, меу, нам,

Мяу, аум, мау, мьях-х-хфф...

Тот прблизился к самой щелке и прямо слышно его дыхание и интерес. Тогда в самое ухо ему говорю:

- Уговори своих хозяев и Марию Александровну в особенности, что бы меня пустили переночевать. Слышишь?

Он отшатнулся и отбежал куда-то.

Сижу, жду, надеюсь на успех. Прошло минут десять. Тот видно, так испугался, что спрятался под кровать, уговаривать никого и не думает.

Нет. Подошел и снова притаился у двери. Пою снова:

- Мяу, м-м-м, миеу, оум...

Прервалась и говорю довольно строго:

- Если ты не хочешь никого звать, то я ухожу.- и отошла к лифту.

Слышу, за дверью голос Мари Александровны:

- Котя-котя-котя, ты чего сидишь у дверей? На улицу нельзя, там холодно, там дождь идет и гром гремит. Ко-отя, мой Ко- отенька...

Тот сидит в размышлении, не зная, ушла я или нет.

Даю ему знак, тихонько мяукнув:

- Мяу.

- Котя-котя-котенька, сейчас Котенька пойдет поест...

Звук такой, словно Котенька вырвался и соскользнул с рук на пол, стук его тела /тяжелый, видно, черт/. Подошел к двери. Я подхожу и мяукаю. Оба стоят у двери, внизу Котя, вверху Мария Александровна, и прислушиваются. Делаю особенно жалобный голос и с паузами так:

-Мяу. Меау... мяу.

Котин запах возносится куда-то вверх, видно его взяли на руки. Мария Александровна возится с дверью.

Открывает, смотрит на меня сквозь очки, ногой в тренировочных штанах придерживает дверь.

Я сижу, знаю, что она меня не узнает, и все-таки ужасно неловко. Зачем-то прячу глаза. Кажется, будто если она посмотрит в них, то сразу меня узнает. Бью хвостом о кафель, знаю, что надо сказать "мяу!" и не могу. Начинаю дрожать, голова моя опускается и слезы наворачиваются на глаза, одна падает передо мной на кафельный пол, стыдно,плохо.

- Мяу, - говорю.

- Фу, Катя! Это грязная кошка, это кошка с улицы, - говорит мария Александровна и хочет закрыть дверь.

Я поворачиваюсь и хочу уйти, даже некоторое облегчение. Хвост тянется за мной, как грязная веревка.

- Кошка! Подожди. Я тебя покормлю, иди сюда. Проходи быстрей, а то Котя убежит.

Я быстро пробегаю в щель и оказываюсь в знакомой уже квартире с большим туманным зеркалом в коридоре, в отражении которого помещается почти вся квратира - обе комнаты, кроме кухни, которая находится сзади этого зеркала. Пахнет, как всегда, вареным мясом.

Из глубины комнаты, где светится телевизор, чей-то голос говорит:

- Машенька, кто там пришел?

- Кошка пришла! - кричит Мария Александровна.

Я пробегаю трусцой на кухню. Усаживаюсь скромно у ножки стола. За мной заходит Мария Александровна, выпускает Котю на пол, Котя тут же вспрыгивает на стол, и я чувствую, как он стоит надо мной и, свесив голову, смотрит, его ушастая тень прямо передо мною. Не дай бог, спрыгнет на шею. Мария Александровна, присев, заглядывает в холодильник и двигает консервные банки. Она вынимает железную белую миску с остатками курятины от Коти. Неужели, мне придется это есть? Но нет, она сочла, что это слишком жирно для меня. Она достала уже раскрытую консервную банку с рыбой и пошла с ней в коридор.

- Андрюша, ты будешь это есть?

- Нет, Машенька, я сыт.

- Тогда я отдам это кошке.

- Хорошо, Машенька.

Она поставила передо мной консрву.

- Будешь есть? Это минтай в личном соусе. Смотри, а то лучше оставлю Андрюшеньке.

Потом она взяла Котю на руки и, гладя его, говорила:

- Мой Котя, мой бедный Котик, сейчас он посмотрит телевизор... - и они ушли.

Я доела консерву и побрела в темную комнату, где не было телевизора. Там за окном шел дождь, и неподвижно громоздилсь стулья с брошенной на них одеждой. Взобравшись на один из стульев, я заснула метрвецким сном.

Не помню, в какой момент я заснула, но проснулась с определенным сильным желанием, с огромной радостью в сердце, обнадеженная и счастливая. Сердце стучало быстро и правильно. Еще с закрытыми глазами я знала, что пойду к тому под'езду буду сидеть там, рядом, он будет проходить, а ведь он любит кошек, он обязательно посмотрит, и обязательно узнает, узнать он меня должен, это факт, я буду смотреть прямо ему в глаза и он удивится сначала и вдруг поймет, что так оно и должно быть. И если мы не сможем снова сделать меня человеком, то я буду жить при нем кошкой. Это будет наша тайна.

И лишь представив себе эту будущую жизнь, как я буду сидеть кошкой на кухне и притворяться, что не понимаю разговоров, я не могла не улыбаться, так стало тесно и холодно, а потом широко и жарко в сердце. Впереди был этот день, и эта встреча и эта радость.

День был пасмурный и свежий. Ветер бил занавеской по распахнутому окну.

Я соскочила с грохотом со стула, видимо задев за рукав висящего на нем пиджака, отчего стул перевернулся, и тут же в двери мелькнуло жирное лицо Коти с испуганными глазами.

Я вышла, как царица, в коридор, задев нахально хвостом голову Коти, и пошла на кухню. Котя пошел за мной.

На кухне, около холодильника, было налито молоко в тарелочку, свежее, хорошее молоко. Я нагло стала его лакать. Котя в недоумении ходил рядом. Напившись, я повернула голову и сказала ему:

- Ну, что ж ты... пей, Котя.

Я сильно сомневалась в том, что этот Котя умел говорить, хотя ему было уже два года раз'елся он до размеров взрослого кота. Котя пить не стал, а пошел за мной. Дожидаясь прихода хозяев, я ходила по комнатам и рассматривала то, что не рассмотрела в прошлые разы, когда приходила сюда. В одной из комнат висели два круглых, писаных маслом портрета древних предков Марии Александровны. В современной тесной комнате этот адмирал и еще какая-то женщина с больными тусклыми глазами, вроде тех, что рисовал Рокотов, оба они смотрелись странно, тем более, что их повесили над телевизором. В книжном шкафу, в стеклах, были вставлены фотографии. Я хотела вспрыгнуть на полку и посмотреть. Но только я вспрыгнула, как Котя быстро и бесшумно прыгнул и столкнул меня на пол... Я упала на лапы, но тем не менее это было обидно.

Он стоял на полке, растолстев еще в два раза от раздувшейся шерсти и смотрел на меня сверху, как будто собираясь прыгнуть.

Я хотела подойти к окну, как он спрыгнул с полки и взлетел на подоконник, и снова на меня смотрит. Я решила выйти из комнаты, и за спиной у меня раздался стук его тела, спрыгнувшего с подоконника, и я поняла, что он идет за мной и покоя мне не даст.

Выйдя в коридор, я сказала ему примирительно и доброжелательно:

- Что ты, Котя?

Он смотрел на меня недоверчиво и ждал куда я пойду дальше. Видно, все же в моем тоне чувствовались и хитрость и неприязнь к нему.

Я пошла по коридору, все время чуя его присутствие за спиной. Иногда даже казалось, что он может напасть сзади. Не зная, что делать, я вошла в ванную комнату и села там, лицом к нему. Он в ванную не заходил, чего-то опасался.

- Ну, что ты, Котя? Чего ты ходишь за мной? - ласково спросила я. - Иди сюда, смотри, здесь темно... - и быстро подумала:"Заманить его сюда и закрыть"

Он, наверное, вдруг поняв мою мысль, быстро ушел в сторону.

"Ах, ты!.." - подумала я, дивясь его догадливости.

Он сидел в сторонке, на пороге кухни и смотрел, ждал, пока я выйду. Так мы с ним и проводили время в какой-то холодной войне индейцев.

В какой-то момент я сбросила на него старый абажур со шкафа, и пока он мычал, не понимая в чем дело, я быстро спустилась и, подталкивая этот оранжевый вязаный абажур, завела в ванну и закрыла дверь. Чтобы он не выходил оттуда, я снова открыла дверь и захлопнула ее, вытащив конец махрового полотенца. Таким образом, дверь была закрыта достаточно плотно, и я, успокоившись, пошла в комнату с портретами и прилегла на лежанку, находившуюся возле окна. Шторы были отдернуты в угол, за окном неслись мутные, расплывчатые облака над домом, кусок которого мне был виден, потому что дом изгибался в виде буквы "П" - серый кусок дома с окнами, тоже отражавшими эти облака и неясные просветы между ними.

Мне подумалось, что вдруг он сейчас идет во дворе, или пройдет скоро, и я встала лапами на подоконнк. Подоконник был каменный, гладкий, с темными и белыми крапинками. В углу лежала маленькая фиолетовая тетрадочка, вероятно, вырезанная из обыкновенной школьной тетради, видны были даже кривоватые края от ножниц, размером в шесть раз меньше, чем обычная тетрадь, примерно, как детская книжка со стишками и картинками.

Двор был пуст. Проезжали машины и вставали в ряд, из них выходили чужие мужчины. Двор был очень большой, я все глаза проглядела, всматриваясь в малюсеньких прохожих, а когда никто никуда не проходил, я смотрела то на одну арку, то на другую, то на дверь под'езда, находившуюся на другом конце двора.

Рассеянно я взглянула на фиолетовую тетрадку в углу подоконника. На ней было написано:

МЕДАЛЬОН 111 УШАКОВ
тетрадь #7.

Я стала ее листать. Там были какие-то стихи, короткие записи. Пролистав ее почти до конца, я вдруг поняла, что это записки Коти. Тогда я ее стала читать с самого начала, очень внимательно.

Были такие стихи, назывались "Мурильо намурыжил"

  • Муфта из мамы - молюсь на нее я,
  • Мягкая моль умирает на ней.
  • "Милая, милая, мама, я ною",-
  • Муторно мямлит лунатик в луне.
  • Я умоляю, не тронь мою маму,
  • Пьяный лунатик, не ной в унисон,
  • Томный и сонный, пыльный и мыльный,
  • Мурильо мурыжит тебя без кальсон".

И дальше все стихи были в таком же роде, не знаю, правда, к какому это относится поэтическому направлению. Кое-где был записи:

"9-ый день луны не сильно лунного месяца.

М.А. ведет себя частенько очень странно. Приходил Д., ее ученик. Он пнул меня ногой так, что я упал в раковину среди грязных тарелок. М.А. даже и не почесалась чем-нибудь ударить Д.

Правда, она тут же прижала меня к груди и стала слушать Д. невнимательно, прерывая его язвительным смехом, на что Д. обиделся и ушел.

Но то, что М.А. повела себя так малодушно, меня очень удивило, думаю, что это, конечно же, подкрадывается старость."

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ. Груша.

Однажды, через несколько лет после пропажи Алии, Лизавета и Жумырбас лежали в кровати, потихоньку засыпая.

Вдруг на улице послышались шум и беготня, Лизавета проснулась и закричала:

- Что это? Что это?

- Ничего-ничего, это кошку на улице гоняют.

- Ее повесили! - закричала Лизавета. - Боже мой ее повесили! - с ужасом глядя на обои, сквозь которые проступила кошка в белых штанах, прижав к груди котенка, несущаяся от темной толпы. Глаза кошки встретились на мгновенье с глазами Лизаветы.

- Ее повесили! - крикнула Лизавета и заплакала, мешая спать Жумырбасу.

Через несколько лет, когда их дочери Груше было шесть лет, Груша нашла в одном столе два желтых листочка. То, что было там написано, ей очень нравилось и, сидя на красном плюшевом диване, она часто почти наизусть проговаривала про себя, смакуя каждое слово:

"МЕМУАРЫ АЛИ-АКБАРА. АВТОРИЗОВАННЫЙ РОМАН АЛИ-АКБАРА МУХАММЕДА ПАЙГАМБАРА.

Я, Мухаммед Али Пайгамбар, родился в очень далекие времена. Тогда люди жили низко и гнусно в полудиком состоянии, они ели свинину, и не только свинину, а многие вещи, которые не сможет переварить ни один желудок правоверного мусульманина. И я пришел.

И я пришел и сказал: "О, несчастные, о, слепые, глухие, тупые люди! Многие века вы находились в презренном и жалком состоянии. Я пришел, чтобы открыть вам глаза, прочистить уши, осветить ваш разум знанием. Смотрите, слушайте и повинуйтесь! Вдруг из толпы выскочил презренный Иса и сказал: "Я жил много лет, видел много людей, но таких подлецов, как ты, не встречал. Ты хочешь отнять и ту малую часть пищи, которую нам дарит земля, а взамен ты предлагаешь какие-то знания. Разве они нужны этим людям, несчастным скотам, которые в поте лица добывают и то малое, которое могут добыть усердным трудом и потом? Ты проповедуешь идеи, которые приведут к гибели человечества". И тогда я сказал ему: "О, несчастный, как же ты слеп и глух, как вся эта толпа, которых ты обозвал скотами. Знание - сила! И когда у человечества появилась такая сила, оно сможет добыть себе достаточное количество пропитания и, более того, оно сможет развиваться, расширяться, добывать новые знания, а значит, и новую силу и так до бесконечности. И тогда оно приблизится к богу, и тогда ему откроются истины".

Но люди не захотели знать истину и они ушли с Исой к своим кормушкам. И тогда я решил, раз они не хотят узнавать истины добром, тогда я заставлю их силой, т.к. она у меня в избытке. Я собрал своих нескольких соратников, вооружил их знаниями и поднял высокое зеленое знамя и объявил им священную войну Джахад. Наше зеленое знамя наводило на всех ужас и тоску..."

Кошка живет теперь в психиатрической больнице, в угловой комнате, в которой два окна на одной стене и рядом с ними еще одно на другой стене. В комнате живут одни пожилые женщины, поэтому кошка ни с кем не дружит, но женщины относятся к ней неплохо. Ее кровать у самой двери. Из окна туалета виден сад, и кошка часто там курит, выпросив сигареты у санитаров и сочиняет стихи, иногда ей кажется, что это не ее стихи, а чьи-то .

Иногда у нее наступают затемнения- это самые счастливые ее моменты. Но потом ее возвращают, и тогда она старается днем побольше спать, чтобы не слушать этих разговоров и не видеть эти три окна. Хуже всего по вечерам, когда включается электрический свет и начинается оживление в палате. Женщины болтают, смеются, они неуравновешенные - эти женщины, иногда начинают драться и поднимают крик, прибегают санитары и уводят подравшихся. Иногда никто не приходит.

Снова все чешутся и болтают. Кто-нибудь начинает плакать, завернувшись в одеяло. Иногда плачет проснувшаяся кошка. Этот шум ей мешает. Она садится на кровати и смотрит на всех.

Днем она спит, чтобы не спать ночью. Ночью наступает ее время, она сидит в тишине, слушает шум машин за окном. Потом начинается звон в голове и она может делать все, что захочет. Правда, со стороны это выглядит несколько странно - она улыбается кому-то, закрывает глаза, поднимает и опускает руки, прижимает чью-то руку к лицу и гладит ее щекой. Женщина из противоположного угла между окнами часто ночью за ней наблюдает, свесив ноги с кровати и почесывая плечо. У нее мелко завитые рыжеватые волосы, ей лет сорок пять. Она зевает и смотрит в окно на фонари и снег.

Кошка сквозь ресницы видит ангела с голубым нимбом вокруг головы, она вглядывается и видит, что это в дверях детской комнаты стоит Алия и с радостным лицом смотрит куда-то на пол, с застывшей улыбкой на лице, она быстро поворачивается и уходит в коридор. Кошка не успевает разглядеть ее и возвращает снова. Опять она с шаловливым выражением смотрит на пол, и на фоне белой двери вокруг черных волос у нее нимб из сигаретного дыма, тонкая кривая расползающаяся линия. Она весело взглядывает прямо в глаза кошке и снова выскальзывает за дверь. Кошка засыпает и ей снятся сны.

Аяпова Ажар

.

copyright 1999-2002 by «ЕЖЕ» || CAM, homer, shilov || hosted by PHPClub.ru

 
teneta :: голосование
Как вы оцениваете эту работу? Не скажу
1 2-неуд. 3-уд. 4-хор. 5-отл. 6 7
Знали ли вы раньше этого автора? Не скажу
Нет Помню имя Читал(а) Читал(а), нравилось
|| Посмотреть результат, не голосуя
teneta :: обсуждение




Отклик Пародия Рецензия
|| Отклики


Счетчик установлен 8.12.99 - Can't open count file